355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » За полвека до Бородина » Текст книги (страница 18)
За полвека до Бородина
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 13:00

Текст книги "За полвека до Бородина"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

Объяснение 5,

представляющее собою краткое переложение «Записок» М. В. Данилова, сочиненных им в 1771 году, где сообщал он и о том, как был задуман и появился на свет пресловутый «единорог».

В первом томе «Артиллерийских записок» француза Сен – Реми увидел Данилов: на чертеже четыре мортирки сплошь напечатаны. Каморы у всех них были конусом, а запор сделан на всех один.

Показал Михаил Васильевич чудную сию батарейку – о четырех стволах при одном запоре – начальнику своему обер–фейерверкеру Мартынову.

Сделали они чертеж, рассчитали модель на трехфунтовое ядро, затем отлили.

Много раз при испытаниях мортирку разрывало на части, лафет же дробило в куски. Наконец решили отливать не четыре, а только два ствола с одним запором. Эта затея удалась. Решили назвать новое орудие «близнята». Однако ж в армии «близнята» не прижились, но идею сделать орудие с каморой конусом Данилов не оставил и, наконец, отлил не мортиру уже, а гаубицу – «одиночку» такого же трехфунтового калибра, способную стрелять и картечью, и гранатой, и ядром.

Петру Ивановичу Шувалову «одиночка» приглянулась, и он приказал вылить их еще несколько штук разных калибров, способных бросать снаряды от шестифунтовой гранаты до пятипудовой бомбы.

Увенчал граф «одиночки» своею графской короной, а под короной поместил собственный герб, в коем был изображен свирепый зверь – «инрог», с единым на носу рогом, – и потому стали прозываться те гаубицы «единорогами», а вслед за тем из–за изображенного на стволе герба все стали думать, что гаубицу эту придумал не Данилов, а сам Шувалов.

…Так и вошли в историю русской артиллерии «шуваловские единороги», созданные на самом деле скромным поручиком Даниловым. И просуществовали целых сто лет, до появления нарезных орудий, принимая участие еще в обороне Севастополя в 1854–1855 годах.

* * *

А меж тем шла война, и одно событие сменяло другое, и время ратоборства подходило к экватору, ибо наступил четвертый год всеевропейской брани, а сражениям и битвам все еще не было видно конца.

Ларион Матвеевич был в армии Румянцева под Кольбергом, Иван Логинович крейсировал с эскадрой Мишукова в Балтийском море.

Уже отгремели победные для русских Пальцигское сражение и сражение при Кунерсдорфе, когда вдруг Миша узнал, что Иван Логинович возвращается домой, в Санкт – Петербург.

7

Капитан–лейтенант Голенищев – Кутузов оказался в море после того, как 2 июля 1758 года Кронштадтская эскадра старика Мишукова вышла в море. Адмирал командовал всем Балтийским флотом и держал свой флаг на 80-пушечном линейном корабле «Святой Николай». Командиром корабля был Григорий Спиридов, а Иван Логинович состоял при Мишукове в адъютантах.

7 июля к эскадре Мишукова присоединилась Ревельская эскадра адмирала Полянского, а еще через два дня и союзный шведский флот.

Вечером 9 июля соединенный русско–шведский флот подошел к Зунду и встал возле острова Амагер.

Вслед за тем флот подошел к Копенгагену, и опасное морское предприятие мгновенно преобразилось в наиприятнейшую прогулку.

На адмиральский корабль прибыл русский резидент в Дании барон Корф, господа офицеры съехали на берег, союзные адмиралы отправились на аудиенцию к королю и были наилучшим образом приняты и обласканы Фредериком V Ольденбургским.

После этого адмиральский корабль превратился в дворцовый павильон, где происходили беспрерывные приемы – то приезжал французский посол, то саксонский резидент, то союзные адмиралы, то датские министры.

Все это кончилось лишь в середине августа, когда флот отправился крейсировать вдоль побережья, однако и новое предприятие опасным не оказалось – вражеские корабли в море не выходили.

Домой Иван Логинович вернулся в самом конце сентября.

* * *

Когда «Святой Николай» встал у стенки Кронштадтской гавани, Миша был в летнем лагере под Усть – Ижорой.

К этому времени в инженерных войсках произошли немалые перемены: еще год назад был организован первый инженерный полк из шести рот – двух пионерных, то есть саперных, двух рот мастеровых, то есть плотницких, и двух – минерных.

Мастеровые и пионерные роты заготавливали туры и фашины, строили батареи и укрепления, траншеи и параллели, вели сапы и устраивали переходы – штурмовые мостки через крепостные рвы, строили блиндажи и палисады и изготовляли платформы, рогатки, носилки, тачки, то есть все потребное и для обороны крепости или полевого укрепления, и для их взятия.

Инженерные войска были сообществом тружеников, и если кавалеристы гордились саблями и шпагами, а пехотинцы – мушкетами и штыками, то гордостью саперов были те же орудия, что и у собратьев их, работных и мастеровых, – ломы и железные лопаты, заступы и мотыги, кирки и топоры. Если артиллеристы важно вышагивали возле сверкающих кулеврин и мортир, то предметом гордости саперов были помпы для откачки воды из минных галерей, машины «для приведения в минах воздуха в движение» и диковинные минные бурава о двадцати коленах.

В эту осень Мишу обучали в лагере премудростям понтонного дела. С утра стали кадеты готовить к переправе через Ижору дивизион легких пушек, а для того надобно было поставить наплавной понтонный мост.

Утром подтащили к реке набитые на деревянные каркасы жестяные голландские понтоны и наши медные, а также и до того никем еще не виданные – парусиновые. Солдатские дети вязали на берегу плоты и сбивали козлы, чтобы к вечеру вытянуть цепочку из всего этого между двумя берегами Ижоры. Миша на сей раз впервые командовал небольшой группой понтонеров, сбивавших козлы.

Весело и споро шла работа, когда Мишу вдруг позвали к Мордвинову.

– Поезжай в Петербург, Голенищев, – сказал капитан и протянул ему казенный пакет. Объяснив, кому следует его передать, Мордвинов добавил: – Завтра воскресенье, можешь до вечера оставаться дома, а в понедельник к семи часам изволь быть в лагере.

Миша взял пакет и побежал на конюшню седлать коня.

В полдень он был уже в городе, а в обед нежданно–негаданно объявился в доме.

Среди прочих новостей передали ему и ту, что тому недели три появился в городе Иван Логинович. И хотя с визитом еще не бывал, но по–родственному обыча. ю можно не чинясь наведаться к нему Мише хотя бы и сегодня.

Миша спросил адрес и с радостным предчувствием встречи не мешкая поехал к дяде.

– Ах, Миша, как несказанно рад я, – говорил Иван, крепко обнимая его и ласково глядя в глаза. – Как славно, что тотчас же объявился ты у меня. Нет, что ни говори, а кровь есть кровь.

У Миши тоже радостно билось сердце и от внезапно поднявшейся в груди волны тепла и счастья перехватывало дыхание.

Дядя снял меблированный флигелек – маленький, всего о три покоя с кухней, уютный, чистый. В двух комнатах – кабинете, бывшем, судя по единственному в доме дивану, еще и спальней, и гостиной – жил он сам, а в маленькой комнате при кухне – двое слуг: камердинер и кухарка – муж и жена, крепостные его люди.

Иван рассказывал об экспедиции в Копенгаген, о войне; Миша – о службе, о кадетском житье–бытье.

В конце разговора Иван спросил, когда возвращаются они на зимние квартиры. И, узнав, что через две недели, сказал:

– А почему бы не собраться у меня, хотя бы на новоселье? Посидим, поговорим. Позову я людей интересных, умных. Возьми и ты с собою кого–нибудь из товарищей.

Миша назвал Василия Бибикова.

Дядя, услышав это имя, даже руками всплеснул:

– Славно, славно! Премилое семейство – Бибиковы. И я с ними дружен и позову тогда и других Бибиковых – брата его и сестру.

Миша подумал: «И впрямь удачно получается, что знакомы мы оба с Бибиковыми и, оказывается, Василий мил и приятен дядюшке».

Только не знал тогда отрок Кутузов, что не столь мил и приятен был Ивану Василий Бибиков, сколь желанна и любезна была сестра его – Евдокия Ильинична.

* * *

За праздничным столом собрались все свои: семейство Голенищевых – Кутузовых, представленное Иваном Логиновичем и Михаилом, и семейство Бибиковых, от коего имели быть трое – Друг Миши Василий, его старший брат Александр и шестнадцатилетняя сестра Евдокия.

Застолье оказалось немноголюдным, но очень уж тесным и теплым: казалось, что сидит за столом одна семья.

И хотя по возрасту делились они на две части: Ивану Логиновичу и Александру Ильичу было по тридцать, Евдокии – шестнадцать, а Мише и Васе по пятнадцатому году, разница в возрасте помехою не была; их объединяло многое иное: все мужчины несли воинскую службу и мундиры флота и армии роднили их, а Дуняша была дочерью генерала и сестрой полковника – тоже, поди, не чужая.

Разговор шел о войне – Александр Ильич, как и Иван Логинович, только что вернулся с театра военных действий, и потому всем было интересно послушать бывалого молодого полковника.

Так бы, наверное, и текла беседа, если б вдруг не зазвонил в сенях колокольчик, а вслед за тем не появился на пороге столовой слегка обескураженный слуга.

Иван Логинович пошел в прихожую, и вскоре оттуда донеслись радостные его возгласы:

– Ах, как рад я вам, Александр Петрович! Ну, что вы, право, как можно говорить подобное! Да нет же, нет, уверяю вас, напротив – весьма кстати! Что значит – не зван? Не зван, да ждан! Премного всех обяжете, ежели соблаговолите удостоить своим присутствием! Премного!

И с последними словами Иван Логинович появился в дверях. Он стоял, церемонно склонив голову, боком ко всем сидящим за столом, и плавным жестом обеих рук приглашал пройти нового гостя.

Было во всем этом – и в возгласах, что только что доносились из прихожей, и в позе его – нечто театральное, но и в искреннем ликовании отказать ему тоже было нельзя, по всему было видно, что хозяин дома воистину радовался новому визитеру.

И сейчас же в дверях появился и гость – сорокалетний мужчина, круглолицый, большеглазый, с густыми бровями, столь ровными и черными, будто были они приклеены или нарисованы искусным гримером.

– Позвольте, господа, представить вам друга моего, Александра Петровича Сумарокова, директора Императорского театра, – проговорил Иван Логинович с нескрываемой гордостью.

Ступив через порог, гость сделал всем изысканный поклон и чуть церемонно подошел к Дусе, слегка коснувшись кончиков пальцев протянутой ему руки.

Сразу же стало видно, что Александр Петрович знает себе цену и в обществе никогда не бывает на вторых ролях.

Заняв место рядом с хозяином дома, он тут же взял бразды беседы в свои руки, и на смену пропахшим порохом и дымом батальным сюжетам над столом тотчас же запорхали легкие и изящные театральные словечки, забавные анекдоты и веселые интермедии.

Затем Сумароков пустился в воспоминания, и, в отличие от иных пожилых людей, оказались его мемуары и изящными и интересными.

Тонко понимая, что за слушатели сидят сегодня перед ним, вспоминал Александр Петрович и годы учения своего в Сухопутном шляхетном корпусе, именуемом им не иначе, как «Рыцарскою Академиею», с немалой, впрочем, при том ирониею.

Рассказывал он и о том, как впервые оказался в театре, напирая на устаревшие древнеславянские обороты, бытующие в церковных службах, и перемежая это казенным чиновничьим языком, свившим гнезда свои в судах и канцеляриях.

– В 1744 году, – рассказывал Сумароков, – в день празднования коронации ставили оперу «Селевк». В финале оной сверху спускался храм Славы, и в храме, в самом центре, окруженный богами и героями, стоял на знатнейшем месте портрет Елисавет. Купно же с сим действом хор пел многолетие, и от того ее величество соизволила прослезиться и соблаговолила свое удовольствие оказать ударением в ладони, что и от всех прочих смотрителей оперы учинено было. Причем чужестранные господа министры засвидетельствовали, что таковой совершенной и изрядной игры, особливо в рассуждении украшениев театра и машин, нигде еще не видано.

Сумароков мечтательно прищурился: новое воспоминание пришло к нему.

– Еще через год видел я и слышал оперу «Сципион», а потом – в честь бракосочетания Петра Федоровича с Екатериной Алексеевной – удостоился я послушать еще и «Митридата».

Однако ж более прочих понравилась мне опера, прозывавшаяся «Евдоксия венчанная, или Феодосии Вторый».

Сия опера была как бы образцовою и полностью соответствовала тому, что говорил о сем жанре славный маэстро Штелин.

Сумароков снова прищурился, вспоминая, что же именно говорил маэстро, и, улыбнувшись, продекламировал, чуть бравируя своею памятью и основательностью познаний:

– «Оперою называется действие, пением отправляемое. Она, кроме богов и храбрых героев, никому на театре быть не дозволяет. Все в ней есть знатно, великолепно, удивительно. В ее содержании ничто находиться не может, как токмо божественные в человеке свойства и златые века. Выводятся в ней иногда счастливые пастухи и в удовольствии находящиеся пастушки. Приятными же песнями и изрядными танцами изображает она веселие дружеских собраний меж добронравными людьми. Чрез свои хитрые машины представляет она нам на небе великолепие и красоту вселенныя, на земле силу и крепость человеческую».

И не только то в опере сей прелестно было, что действовали в ней византийский император Феодосии, жена его Евдоксия, сестра его Пульхерия, стратеги и царедворцы, но более того удивлен был я дотоле неведомым мне певцом.

«Кто это?» – полюбопытствовал я и поражен был, услышав, что сей новоявленный Орфей не прославленный тенор из Рима или Неаполя, а наш доморощенный глуховский певчий Марк Полторацкий – природный малороссиянин, который не только ничуть не уступал певцам италианцам, но и превосходил любого из них.

Столь любезен оказался он слушавшей его государыне, что через два года после того получил он потомственное дворянство и чин полковника.

– Александр Петрович и собственными удачами на театре мог бы нас всех порадовать, – произнес Иван Логинович, желая, чтобы Сумароков рассказал нечто интересное о себе самом, и, кажется, удовлетворяя пока еще сокрытое и не осуществленное желание гостя рассказать о собственной своей персоне.

– Что ж, интересного случалось немало, а вот радостей довелось пережить не столь уж много, – чуть кокетничая, с деланною печалью престарелого метра, произнес Сумароков.

Было пиите лет сорок, Мише казался он старцем, но даже ему, мальчику, было заметно, что говорит он почти все для Евдокии – единственной среди них прелестницы, и стрелы шаловливого Купидо в любое мгновение готовы вылететь из глаз престарелого директора театра.

И – о небо! – шестнадцатилетняя Евдокия тоже не только понимала это, но и готова была разделить восторг свой с сим дряхлым Селадоном и даже, кажется, ответить ему взаимностию.

Воодушевляясь вниманием юной нимфы, гость стал рассказывать, как десять лет назад – «или чуть более того, теперь уж не упомню», – неусыпными его стараниями кадеты корпуса поставили на сцене собственного театра две первые пиесы, написанные на русском языке и его же перу принадлежащие, – «Хорев» и «Гамлет».

Александр Ильич, коему пришлось уступить в застолье новоявленному витии первое место, а быть может, и потому, что не нравились ему и амурные взоры, кои бросал Сумароков на юную сестру его, сказал не без ехидства:

– «Хорев» весьма хвалили и единодушно отмечали талант сочинителя. А вот о «Гамлете» пришлось слышать всякое. И видать, оттого что многие к театру у нас еще не приучены, то и болтали порой всякий вздор, называя автором сей пиесы какого–то иноземца – не то француза, не то англичанина.

– Это мне ведомо, господин полковник, – без тени смущения откликнулся Сумароков. – Пиесу мою спутали с одноименною трагедией англичанина Шекспира. Хотя, по чести сказать, «Гамлет» мой лишь названием да двумя эпизодами схож с трагедиею Шекспировою. Небеспристрастный знаток, кроме имен персонажей, найдет сходство разве что в монологе при кончании третьего действия да еще в монологе при Клавдиевом на колени падении.

Да и зачем мне, милостивая государыня и милостивые государи мои, уподобляться сему сочинителю, у нас едва известному, когда иные именуют меня «северным Расином»? – И добавил рассерженно: – А ежели угодно знать, то господин Вольтер сказал как–то, что сей Шекспир есть писатель непросвещенный и пишет, как пьяный дикарь.

Хотя я, конечно, признаю за ним и некую правоту во взглядах на само театральное действо. Я единомыш–лен с ним в том пребываю, что на сцене должны быть представлены не тени и призраки, не бестелесные символы, но герои из плоти и крови, кои к тому же связаны друг с другом единством места и времени.

Вася Бибиков – большой любитель театра, как не раз о том доводилось слышать от него Мише, – спросил наипочтительнейше:

– Не соизволите ли пояснить последнюю вашу мысль, ваше высокоблагородие?

Сумароков пророкотал с барственною вальяжностью:

– Отчего же? Вот, извольте, послушайте.

Я прежде всего спрашиваю вас, господа, для кого театр? Для чего? Как могу я внимать не человеку, но – тени? Как могу я слушать не жену, не мужа, но некую совершенно от жизни отвлеченную умозрительность – «Натуру человеческую», или же «Глас Земли», или же и того хуже – «Злобы кипение»?

Как могу я, простой смертный, переноситься за один вечер из Вифлеема в Вавилон, на тысячу верст и две тысячи лет от Вифлеема отстоящий?

Да к тому же все сии скачки во временах и пространстве никак меж собою не согласуются, а я должен сие старое рядно, скрепив разумом моим, почитать некою крепкою тканью.

Однажды, сугубо над всем сим задумавшись, набросал я такую вот стихотворную сентенцию. – И Сумароков, чуть откинувшись назад, отставил в сторону руку и стал громко читать стихи, не соразмерив силу голоса с малым пространством столовой, в коей все это происходило:

 
Не представляй двух действий к смещению мне дум:
К предмету одному стремится ум.
Старайся мне в игре часы часами мерить,
Чтоб я, забывшийся, возмог тебе поверить,
Что будто не игра то действие твое,
Но самое тогда случившееся бытие.
Не сделай трудности и местом мне своим,
Чтобы тогда, как ты мне представляешь Рим,
Не полетел в Москву, а из Москвы к Пекину.
 

Все слушали Александра Петровича с немалым вниманием, лишь полковник Бибиков, казалось, был погружен в какую–то свою думу. Однако ж это только казалось: стоило Сумарокову замолчать, как Александр Ильич тут же задавал ему вопрос, свидетельствующий о том, что он слушал директора театра крайне внимательно.

– Мнится мне, милостивый государь мой, что все ваши думы стремятся, как вы изволили выразиться, к одному лишь предмету – двору. Я из того сделал сие умозаключение, что не видывал ни одной пиесы, в коей представлялось бы хоть что иное, кроме придворной жизни. Или есть и другие пиесы, да мне просто не повезло, оттого что не часто бываю при дворе, а все больше воюю? – снова не без ехидства спросил Бибиков.

И вновь, не поведя бровью и словно не замечая реприманда, Сумароков ответил ровным голосом, даже и чуть монотонно:

– Вы правы, ваше высокоблагородие. Придворная жизнь и есть театр, и я постараюсь доказать вам это, как доказывают математики геометрические теоремы.

Начнем с того, что театр только то и делает, что трактует жизнь двора.

Доказывая теорему, спросим: разве обеды при дворе, куртаги и машкерады, выходы августейших особ, государева охота и разводы караулов – не театр? Разве не театр – коронация и бракосочетание, трактование послов и возложение орденов? А концерты гоф и камер–музыки, кантаты и серенады, прологи и дивертисменты – не театр?

А кроме того, что может доставить зрителю больший плезир, как не лицезрение предметов не только изящных, но и хорошо знакомых?

И потому, когда семь или восемь лет назад из Ярославля в Петербург привезли первую нашу российскую театральную труппу, кою собрал из детей чиновников, купцов и людей всяких иных званий пасынок тамошнего заводчика Федор Волков, их почти и погубило как раз то самое, что они слыхом не слыхали и видом не видали жизнь двора. И когда государыня соблаговолила поглядеть, как играют сии доморощенные актеры, то изволила назвать их скоморохами и фиглярами, но, не оставляя благой надежды на то, что трудом все можно превозмочь, повелела мне отдать всех их в обучение, дабы, познав языки, политес и иные науки, природное свое хамское состояние могли они поелику возможно исправить. К ярославцам присовокупили и группу государевых певчих и отдали в обучение к нам же – в «Рыцарскую Академию».

Четыре года в поте лица познавали ярославцы многообразные и зело для них непростые премудрости, и наконец старания их увенчались совершеннейшим успехом: 28 августа 1756 года был подписан высочайший указ о бытии русского театра. – Сумароков лукаво усмехнулся и произнес с некоторым нажимом и особою значительностью: – Однако ж подписан указ был не раньше, чем актеры овладели хорошими манерами, политесом, фехтованием и танцами, то есть смогли представлять на сцене придворную жизнь, как если бы сами при высочайшем дворе имели честь бывать постоянно. Таким образом, знание ими жизни оказалось равнозначно знанию придворных обычаев. Откуда следует, что жизнь театра и жизнь двора и есть одно и то же. Надеюсь, я сумел доказать вам то, что и следовало доказать? – с торжествующей улыбкой проговорил Сумароков и победоносно поглядел на Бибикова–старшего.

– В сей неевклидовой геометрии вы, сударь, отменно сильны, – грустно улыбнулся полковник. – И ловко доказали, что театр и двор одно и то же, а я ведь не о том спрашивал. Одно ли то же театр и жизнь? Вот что интересно знать мне было. И на сей мой вопрос вы ответили, что театр одно и то же с жизнью придворной, потому, вероятно, что и двор императорский и театр тоже императорский. Однако ж с жизнью все сие почти никакого касательства не имеет.

– Вы, господин полковник, тоже не лыком шиты, – кисло усмехнулся Сумароков, – эвон, как ловко все перевернули.

– Ничего я не переворачивал, Александр Петрович, – устало проговорил Бибиков; видно было, что спор этот стал ему уже надоедать. – Позволю себе заметить, что слово «знание», от глагола «знать» происходящее, звучит точно так же, как и существительное «знать», благородное дворянское сословие означающее.

Отсюда я делаю вывод, как важно и ответственно знание подлинное и как нетерпимо должны мы относиться к материям ложным. И я не побоюсь взять в союзники к себе некоторые понятия, быть может и не столь уж почтенные, но зато весьма надежные. – Бибиков улыбнулся: – Их зовут: «трюизм» и «банальность». Английское слово «трюизм» означает избитую истину, то же самое означает и французское слово «банальность». Мы свысока относимся к этим словам. И напрасно. Избитые истины просты и надежны, как таблица умножения, как дождевая вода, как офицерский клинок, честный и крепкий.

Что может быть безыскусственней и проще вот этого вот стиха, прочитанного мне одним французом–офицером и дворянином:

 
Господу – мою душу,
Тело мое – королю.
Сердце мое – дамам.
Честь – себе самому.
 

– Браво! – закричал Мита, не сдержавшись. – Браво!

Он не мог отдать себе отчета, почему это произошло. Еще несколько минут назад Сумароков, безусловно, нравился ему и его «геометрическое» доказательство того, что театр равен или, во всяком случае, подобен двору, привело Мишу в радостно–возбужденное состояние, сродни тому, какое испытывал он, когда на глазах у него легко и изящно решалась какая–нибудь математическая задача.

Но вот стал говорить Бибиков, и Миша понял, что его правда больше, хотя, конечно, полковник не знал о театре и десятой доли того, что знал о нем Сумароков.

Однако не диалектическое искусство – мастерство спора – расположило Мишу к Александру Ильичу, а то, что Бибиков, воздействуя на чувства, заставил разум Миши ненадолго отступить для того, чтобы, проникнувшись какой–то еще большей правдой, опровергнуть доводы ложные не по смыслу, а по сути.

Миша понял, что есть сила еще большая, чем логика, и, стало быть, десять не всегда больше пяти, а если так, то и полк не всегда сильнее батальона.

Все это пронеслось в мозгу у него в мгновение ока.

Но как только он крикнул: «Браво!» – опытный полемист Сумароков тут же съязвил:

– Видите, полковник, как превращается в театр обычный дом – не дворец. Смотрители спектакля, нами разыгранного, кричат вам «Браво!», доказывая тем самым правоту вашу, что театр живет ныне не только во дворцах и храмах, но находит обитель себе и в домах простых смертных.

Однако на Мишу сей изящный пируэт никакого впечатления уже не произвел.

Сумароков встал из–за стола первым и уехал, холодно раскланявшись.

* * *

Иван Логинович и Миша проводили Бибиковых до самого их дома. Полковник отпустил карету, и они шли пешком. На душе у всех было светло и радостно, будто шла по городу одна большая семья.

У дома генерал–поручика Бибикова Миша и Иван Логинович остановились. Они, возможно, быстро откланялись бы, но медлили оттого, что на крыльце встретила их самая младшая дочь генерала – пятилетняя Катенька.

Она так крепко обняла Евдокию, так мило лепетала, так светло всем им улыбалась, что они стояли, не смея повернуться и уйти прочь.

Наконец Иван Логинович пожал руку Александру Ильичу, поцеловал кончики пальцев у Дуси и откозырял Василию.

Миша же отвесил всем общий поклон и проговорил:

– Прощайте.

Дядя и племянник пошли от дома. Миша оглянулся: Катенька сидела на руках у старшей сестры своей Евдокии и, улыбаясь, махала ему рукой.

Он остановился, повернулся к ней и помахал рукою в ответ. Повернулся и помахал рукою и Иван Логинович. Он–то, может быть, и предполагал, что прощается со своей будущей женой и свояченицей – его свадьба с Евдокией Ильиничной была не за горами.

Но думал ли Миша, что и ему две эти девочки тоже станут родными и одна из них – ныне пятилетняя Катенька – будет женой ему, а другая – свояченицей? Правда, не скоро – через пятнадцать лет…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю