355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Каторга » Текст книги (страница 7)
Каторга
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:21

Текст книги "Каторга"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 32 страниц)

– Это – Поприщин-каторжник, ждущий смерти, как избавления.

В его монологе много намеков на местную тюрьму. Я уже посвящен в ее маленькие тайны, знаю, о ком из докторов идет речь, кого следует разуметь под какой кличкой.

Эти намеки вызывают одобрительный смех публики, но в настоящий восторг она приходит только тогда, когда Сокольский, читающий нервно, горячо, видимо, волнующийся, начинает кричать, стуча кулаком по столу:

– Да убейте вы меня! Убейте лучше, а не мучайте! Не мучайте!

– Биц его! – не унимается образованный зритель.

И вся публика аплодирует, кажется, больше тому, что человек очень громко кричит и бьет кулаком по столу, чем его трагическим словам и тону, которым они произнесены.

Мрачное впечатление "Записок сумасшедшего" рассеивается следующей за ними сценой "Седина – в бороду, а бес – в ребро".

Это – импровизация. Живая, меткая, полная юмора и правды картинка из поселенческого быта.

Поселенец с длинной, белой, льняной бородой всячески ухаживает за своей "сожительницей".

– Куляша! Ты бы прилегла! Ты бы присела! Куляша, не труди ножки!

"Куляша" капризничает, требует то того, то другого и, в конце-концов, выражает желание плясать в присядку.

В угоду ей, старик пускается выделывать вензеля ногами.

Здесь же в публике сидящие "Куляши" хихикают:

– Какая мораль!

Поселенцы только крутят головой. Каторга отпускает крепкие словца.

Как вдруг появляется старуха, законная, добровольно приехавшая к мужу жена, и метлой гонит "Куляшу".

"Куляша" садится старику на плечи, и старик с "сожительницей" за спиной удирает от законной жены.

Так кончается эта комедия... Чуть-чуть не сказал "трагедия".

Теперь предстоит самый "гвоздь" спектакля.

Пьеса "Беглый каторжник".

Пьеса, сочиненная тюрьмой, созданная каторгой. Ее любимая, боевая пьеса.

Где бы в каторжной тюрьме не устраивался спектакль, "Беглый каторжник" на первом плане.

Она передается из тюрьмы в тюрьму, от одной смены каторжных к другой. Во всякой тюрьме есть человек, знающий ее наизусть, – с его голоса и разучивают роли артисты.

Действие первое.

Глубина сцены завешана каким-то тряпьем. Справа и слева небольшие кулисы, изображающие печь и окно.

Но публика не взыскательна и охотно принимает это за декорацию леса.

Сцена изображает каторжные работы.

Трое каторжан, изображающих толпу каторжных, копают землю.

Герой пьесы, – почему-то архитектор, Василий Иванович Сунин, – сидит в сторонке в глубокой задумчивости.

– Что лениво работаете, черти, дьяволы, лешие? Пора урок кончать! слышится из-за кулис.

Это – голос надзирателя.

Бьет звонок, и каторжные идут в тюрьму.

– Пойдем баланду хлебать! Что сидишь? – говорят они Василию Ивановичу.

– Сейчас, братцы, ступайте! Я вас догоню, – отвечает он.

Василий Иванович, – его изображает тот же Сокольский, главный артист труппы, – Василий Иванович тяжко вздыхает.

– И так все впереди. Кандалы, работа, ругань, наказания! Ничего светлого, ничего отрадного. На всю жизнь! Ведь я – вечный каторжник. Бежать? Но куда? Кругом лес, тайга! Бегу! Лучше голодная смерть, лучше смерть от хищных зверей, чем такая жизнь! Разобью кандалы и бегу, бегу...

Василий Иванович снимает кандалы и... и вот уж этого-то меньше всего можно было бы ожидать.

С изумлением, с испугом оглядываюсь на "публику".

– Да что это?

Каторга разражается гомерическим хохотом... Хохочут просто над тем, как легко снять кандалы.

– Прощайте, кандалы! Вас никто больше носить не будет! Я вас разбил! – говорит Василий Иванович. – Прощай, неволя!

И уходит.

Действие второе снова должно изображать лес.

Накрывшись халатом, спит каторжанин.

Озираясь кругом, входит Василий Иванович.

– Убежал от погони! Гнались, стреляли! Убежал, но что будет со мной? Чем прикрою свое грешное тело, когда даже и халата у меня нет.

В это время он замечает спящего арестанта.

– Устал, бедняга, намаялся и заснул, где работал, на сырой земле... Взять, нешто, у него халат... у него, у своего же брата.

Василий Иванович становится на колени перед арестантом. Публика начинает хихикать.

– Прости меня, товарищ, что краду у тебя последнее. Спрашивать с тебя станут, мучить тебя! Своим телом, кровью своей придется расплачиваться за этот халат... Но что ж делать? Я должен позаботиться о себе. Ты бы то же самое сделал на моем месте.

Василий Иванович снимает со спящего товарища халат.

В публике... гомерический хохот.

– Биц его! Биц! – в каком-то исступлении орет "образованный" зритель.

Для них это только забавно. Они хохочут над "дядей Сараем"*, который спит и не слышит, что у него отнимают последнее.

_______________

* Так арестанты называют "простофилю", "разиню".

Для них это ловкая кража, – и только.

Внешность, одна внешность, – о сущности, казалось бы, такой близкой, понятной и трогающей душу, не думает никто.

Действие третье.

Сцена должна изображать дом богатого сибирского купца Потапа Петровича.

К нему-то и является Василий Иванович.

– Примите странника! – робко останавливается он у порога.

– Милости просим, добрый человек, – необыкновенно радушно принимает его сибирский купец, – раздевайтесь, садитесь. Не хотите ли есть с дороги?

– Благодарю вас, что не погнушались принять меня! – отвечает Василий Иванович. – Я подожду, пока вы будете обедать.

– Как вам будет угодно.

Вообще, купец отличается в разговорах с Василием Ивановичем необыкновенной вежливостью.

Спрашивает, как зовут, и, только извинившись, задает вопрос:

– Куда путь держите, Василий Иванович?

– Мой путь лежит на все четыре стороны, – отвечает со вздохом беглый каторжник. – Иду жить не с людьми, со зверьми. С людьми я не ужился.

– Я вижу, вы много горя приняли, Василий Иванович?

– Не стану скрывать от вас, Потап Петрович: я – беглый каторжник, кандальник, из тюрьмы бежал! – он встает со скамьи. – Быть может, прогоните меня после этого? Сидеть погнушаетесь с бродягой? Скажите – я уйду!

– Что вы, что вы, Василий Иванович! Прошу вас и не думать об этом.

Василий Иванович рассказывает свою историю. Как он был архитектором, как поссорился с отцом, как отец в ссоре хотел его убить.

– Тогда я взял со стены ружье и...

Василий Иванович умолкает.

– В таком случае (!), – говорит купец, – прошу вас, Василий Иванович, остаться жить в моем доме. Живите, пока понравится.

– Как мне благодарить вас? – отвечает растроганный каторжник.

В эту минуту вбегает дочь купца.

– Ах, – восклицает она в сторону, – кто этот незнакомый человек? При виде его сильно забилось мое сердце. Я полюбила его.

Адский, невероятный хохот всей публики сопровождает эту нежную тираду.

Да и нет возможности без смеха смотреть на каторжного Абрамкина, изображающего купеческую дочь, в сарафане до колен, с рукавами по локоть.

Он и сам чувствует, что это должно быть очень "чудно", и улыбается во всю ширину своей глупой, добродушной, кирпичом подрумяненной физиономии.

Любой мрачный меланхолик умер бы со смеху при виде этой нескладной, долговязой, удивительно нелепой фигуры.

Да еще с такими нежными словами на устах.

– Позвольте вам представить, Василий Иванович, мою единственную дочь, – говорит купец, – Вареньку! Наш гость – Василий Иванович.

– Папаша, обед готов, – заявляет "Варенька", раскланиваясь под неумолкающий хохот с Василием Ивановичем.

Действие четвертое.

– Бежать, бежать я должен отсюда! – говорит Василий Иванович. – Я чувствую, что здесь мои мучения становятся сильнее. Я полюбил Вареньку... Я, ссыльно-каторжный, бродяга, которого каждую минуту могут поймать, заключить в тюрьму, отдать палачу на истязание. О, какое мучение!

Он берет катомку.

– Куда вы, Василий Иванович? – спрашивает его вошедшая Варенька.

– Прощайте, Варвара Потаповна, – кланяется он, – я ухожу от вас. Пойду искать... не счастья, – нет! Счастье мне не суждено! Смерти пойду я искать...

– Зачем вы говорите так? – перебивает его "Варенька". – Вы много видели горя? Вы никогда мне не говорили, кто вы, откуда к нам пришли. И папенька мне запретил спрашивать вас об этом. Почему?

– Это я никому не могу сказать!

– Никому? Даже вашей жене?

– Зачем вы сказали такое слово? – отирая слезу, говорит Василий Иванович. – Вы смеетесь над бедняком.

– Нет, нет! Я сказала это не спроста, не для смеха. Я люблю вас, Василий Иванович, я полюбила вас с первого взгляда. Мне вы можете сказать, кто вы такой.

– Так слушайте же! – с отчаянием произносит Василий Иванович. – Перед вами – тяжкий преступник, отцеубийца! Бегите от меня: я – каторжник, я кандальник! Я... я... убил родного отца!

– Ах! – вскрикивает Варенька и, под хохот публики, падает в обморок.

– Я убил и ее! – ломая руки, говорит беглый каторжник.

– Нет, я жива! – очнувшись, отвечает она. – Прошу вас, не уходите, подождите здесь одну минуту!

Вы, конечно, догадываетесь о конце.

– Моя дочь сказала мне все! Она любит вас и согласна быть вашей женой! – говорит вошедший отец. – Василий Иванович, прошу вас быть ее мужем!

– И для несчастного суждена новая жизнь! – этими словами Василия Ивановича под аплодисменты публики заканчивается пьеса.

Эта излюбленная пьеса каторги, ее детище, ее греза.

Пьеса, в которой сказались все мечты, все надежды, которыми живет каторга.

В ней все нравится каторге.

И удачное бегство, и то, что беглый каторжник находит себе счастье, и то, что "порядочные люди" говорят с ним вежливо – "на вы", как с человеком, и то, что есть на свете люди, которых не отталкивает от падшего даже совершенное им тягчайшее преступление.

Люди, которые видят в преступлении – несчастье, в преступнике человека.

После этой пьесы, где нет ничего бутафорского, где все настоящее: каторжные, кандалы, халаты, – мы, конечно, не станем смотреть "разбивания камня на груди" и прочих прелестей программы.

Пройдем за кулисы.

"Каторжные артисты"

Огарок, прилепленный к скамье, освещает самую оригинальную "уборную" в мире.

Торопясь к перекличке, артисты переодеваются в арестантские халаты.

Те, которые играли кандальников в "Беглом каторжнике", покуривают цигарку, переходящую из рук в руки, и ожидают платы от антрепренера.

Им переодеваться нечего: их "костюмы", их кандалы – не снимаются.

Кулисы всюду и везде – те же кулисы. То же артистическое самолюбие.

– Благодарю вас! – крепко жмет мою руку Сокольский, когда я расхваливаю его чтение "Записок сумасшедшего", – вы меня обрадовали. Все-таки, хоть и такой театр, но все же это что-то человеческое... А я, признаться, сильно трусил: играть перед литератором, перед понимающим человеком... Так ничего себе?

– Да уверяю вас, что очень хорошо! Вы никогда не были актером, Сокольский?

– Актером – нет. Но любительствовал много. В Секретаревке, в Немчиновке (любительские театры в Москве). Ведь я из Москвы. Вы тоже москвич? Ах, Москва! Малый театр! Ермолова, Марья Николаевна! Бывало, лупишь из "Скворцов" (студенческие номера) в Малый театр на верхотурье. А помните, Парадиз привозил Барная, Поссарта. Я и теперь его в Ричарде словно перед глазами вижу. Монолог этот после встречи с Елизаветой... "На тень свою мне надо наглядеться!"

– Сокольский, черт! На перекличку иди! Опять завтра в кандальную посадят! – высунулась из-за занавески физиономия антрепренера.

– Сейчас... сейчас... Вы меня извините. К перекличке надо. Вот если бы вы позволили... Да уж не знаю... Нет, нет, вы меня извините!..

– Что? Зайти ко мне?..

– Д-да...

– Сокольский, как вам не стыдно?

– Ну, хорошо, хорошо. Благодарю вас. Так завтра, если позволите...

– Да иди же, дьявол, опять будешь в кандальной – из-за тебя представление отменят!

– Иду... иду... Значит, до завтра!

Сокольский побежал на перекличку в тюрьму.

– А вы отлично поете куплеты! – обращаюсь я к Федорову.

Федоров сияет.

– При театре, знаете, понаторел... А вы к нам из Одессы изволили, говорят, приехать. Кто теперь там играет?

– Труппа Соловцова*.

_______________

* Это было в 1897 году.

– Николая Николаевича? Ну, как он?

– А вы и его знаете?

– Его-то? Еще с Корша помню. У Корша я парикмахером был. Да кого я не знаю! Марью Михайловну (Глебову) сколько раз завивал. Рощин-Инсаров хороший артист. Я ведь его еще когда помню. Отлично Неклюжева играет. Киселевский, Иван Платоныч – строгий господин: парик не так завьешь, беда!

Федоров смеется при одном воспоминании, – и у него вырывается глубокий вздох.

– Хоть бы одним глазком посмотреть на господина Киселевского в "Старом барине!" Эх!

– Абрашкин, чего на перекличку не идешь?

Но Абрашкин артист на роли ingenue dramatique, стоит, переминается с ноги на ногу, дожидается тоже комплимента.

– А, здорово, брат, это ты представляешь? – обращаюсь я к нему.

Глупая физиономия Абрашкина расплывается в блаженную улыбку.

– Я, ваше высокоблагородие, на руках еще могу ходить, – место только не дозволяет!

– Комедиянт, дьявол! – хохочут каторжане.

Абрашкин со счастливой рожей машет рукой.

– Так точно!

А ведь этот добродушный человек резал.

Бродяга Сокольский

– К вам Сокольский. Говорит, что приказали прийти! – доложила мне рано утром квартирная хозяйка.

– Где же он?

– Велела на кухне подождать.

– Да просите, просите!

Если бы улыбка не была в этом случае преступлением, – трудно было бы удержаться от улыбки при взгляде на "штатский костюм", в который облачился для визита ко мне Сокольский.

Рыжий, весь рваный пиджак, дырявые штиблеты, необыкновенно узкие и короткие штаны, обтягивавшие его ноги как трико, – совсем костюм Аркашки.

– А я к вам в штатском, чтоб не смущать вас арестантским халатом, сказал он.

– Да будет вам, Сокольский, о таких пустяках. Садитесь, будем пить чай.

Сначала разговор вязался плохо. Сокольский сидел на кончике стула, конфузливо вынимал из кармана белую тряпку, которую достал вместо платка.

Но мало-помалу беседа оживилась. Оба москвичи, мы вспомнили Москву, театр, приезжих знаменитостей.

Оба забыли, где мы.

Он оказался горячим поклонником Поссарта, я – Барная. Мы спорили, кипятились, говорили горячо, громко, так что хозяйка несколько раз с недоумением, даже с испугом заглядывала в дверь.

– Чего, мол, это они? Не наделал бы он приезжему господину дерзостей?

Я продиктовал Сокольскому "Записки сумасшедшего", которые знал наизусть. Записывая их, Сокольский от души хохотал над бессмертными выражениями Поприщина.

Разговор перешел на литературу. Сокольский особенно любит, знает и понимает Достоевского. Помнит целые страницы из "Мертвого дома" наизусть.

– Ведь я сам хотел написать "Записки с мертвого острова". Конечно, это был бы не "Мертвый дом". Куда до солнца! Но все-таки хотелось дать понять, что такое теперешняя каторга. Думал, – сам погиб, но пусть хоть как-нибудь пользу принесу. Многие из интеллигентных этим увлекаются. Да потом... бросают. Здесь все бросают... У всех почти начало есть... если только на цыгарки кто не искурил! Вот и у меня. Уцелело. Нарочно вам принес. Возьмете – рад буду.

Мы заговорили о разнице между "Мертвым домом" и теперешней каторгой.

Сокольский говорил горячо, страстно, увлекаясь, как человек, которому на своих плечах пришлось вынести все это.

– Даже не "Мертвый дом"! – говорил он, вскочив со стула и энергично жестикулируя. – Даже не он! Там даже что-то было. Вспомните этот ужас, это отвращение к палачу. А здесь даже и этого нет... А эти дивные строки Федора Михайловича...

В эту минуту дверь отворилась, и явившийся ко мне с визитом смотритель поселений на полуфразе перебил Сокольского.

– Сбегай-ка, братец, на конюшню. Вели, чтоб мне тройку прислали!

– Слушаю, ваше высокоблагородие! – выкрикнул Сокольский и со всех ног бросился из комнаты.

Я схватился за голову.

– Зачем вы это?

Смотритель глядел на меня во все глаза.

– Что зачем?

– Да разве нельзя было кого другого послать?.. Хоть бы из уважения ко мне...

Он расхохотался.

– Да вы что это? Гуманничать с ними думаете? С мерзавцами? Да поверьте вы мне: мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы, – и больше ничего! Что ему сделается?

С Сокольским мы потом виделись часто. Он деятельно, охотно мне помогал знакомиться с каторгой, собирать песни, составлять словарь арестантских выражений.

Но каждый раз, как я заговаривал о чем-нибудь, кроме каторги, он весь как-то съеживался и бормотал:

– Нет, нет. Не надо об этом... Ни о чем не надо... Вы уедете, а мне еще тяжелей будет... Не надо!..

Одну странность я заметил в Сокольском.

Он словно чего-то не договаривал... Придет, посидит, повертится на стуле, поговорит о каких-то пустяках и уйдет... Словно давится он чем-то, что никак не может сойти у него с языка.

Старался навести его на этот разговор.

– Сокольский, вы, кажется, мне что-то хотите сказать? Пожалуйста, откровенно...

– Нет, нет... Ничего, ничего... Право, ничего... До свиданья, до свиданья!

Становилось тягостно.

– Сокольский, – как-то не без страха начал я, – я скоро уезжаю из Корсаковска. Вы мне много помогли в моей работе... Я за это ведь получаю гонорар и считаю своим долгом...

На лице Сокольского отразилось страдание. Во взгляде, который он кинул на меня, было много злобы.

– К вам идет кто-то... идет...

Его чуть не на половину откушенный язык заплетался и шепелявил еще больше:

– Ишдет... Ишдет...

И Сокольский выбежал из комнаты.

– Да Боже мой! Что ж это все за муки?! – должно быть, вслух крикнул я, потому что хозяйка отворила двери и спросила:

– Чаю прикажете?! Звали?

Через несколько времени встречаю моего знакомого, "адвоката за каторгу", "дурачка" Шапошникова*.

_______________

* См. очерк "Два полюса".

– Слушайте, Шапошников. Вы – приятель Сокольского. Он что-то имеет ко мне, да все...

Шапошников пристально посмотрел мне в глаза и захохотал.

– Подстрелить вас хочет, ваше высокоблагородие, да все не решается!

– Как подстрелить? Какой вздор говорите!

– Как "подстреливают"? Денег попросить семь целковых. Татары насели. Он тут майданщику да другим, за водку и за разное, семь рублей должен. Узнали, что он к вашему высокоблагородию ходит, и насели: "Проси да проси у барина". Избить до полусмерти обещают. А он давится, шельма! Ха-ха-ха!.. Давеча от вас в тюрьму как угорелый прибег. "Догадался!" кричит. Ха-ха-ха!.. В каторге да этакие нежности!

– Да на-те, на-те вам, Шапошников, пойдите, сейчас же отдайте... Не говорите ему про наш разговор... Скажите, что я вам дал, лично вам... Сделайте там, как хотите...

Во взгляде Шапошникова на одно мгновение сверкнула какая-то жалость, но он сейчас же прищурил глаза и посмотрел на меня с иронией.

– Вы кого зарезали?

– Кто? Я?

– Вы?

– Я никого не резал.

– Никого? Так за что вас на Сахалин послали?

И Шапошников снова расхохотался своим странным смехом, от которого у непривычного человека мурашки по телу пробегают.

Преступление в Корсаковском округе

– Мы в тайгу иначе не ходим, как с ножом за голенищем! – говорили мне сами каторжные.

Вот вам то, что лучше всяких статистических цифр говорит об имущественной и личной безопасности на Сахалине.

Когда разгружаются пароходы, каторжных на борт Ни за что не пускают.

– Все уволокут, что попадется!

У моей квартирной хозяйки поселенцы успели стащить в кухне со стола деньги, едва она отвернулась.

Несмотря на то, что у меня сидел в это время их начальник, смотритель поселений.

– Ваше высокоблагородие, простите их! – молила квартирная хозяйка, когда виновные нашлись. – Простите, а то они меня подожгут.

К ее просьбе присоединился и я.

– Да бросьте вы их! Ведь, действительно, сожгут дом, по миру пойдет баба.

Смотритель поселений долго настаивал на необходимости наказания.

– Невозможно! Под носом у меня смеют воровать. До чего ж это дойдет?

Но потом энергично плюнул и махнул рукой.

– А, ну их к дьяволу! Ведь, действительно, с голоду все!

Кражи, грабежи, воровство сильно развиты в округе.

Незадолго до моего приезда тут произошло четыре убийства.

Один поселенец, похороны которого я описывал, хороший, работящий, "смирный" парень, зарезал из ревности свою "сожительницу" и отравился сам.

Женщина свободного состояния отравила своего мужа, крестьянина из ссыльных, за то, что он не хотел ехать на материк, куда ехал ее "милый" из ссыльнопоселенцев.

Один поселенец зарезал сожительницу и надзирателя*.

_______________

* С несчастным "героем" этого преступления мы уже встречались в "кандальной тюрьме".

Наконец, об этом упоминалось в разговоре с Резцовым, убит был зажиточный писарь из ссыльно-каторжных.

Сожительница, которая и "подвела" убийц, не сознается, но, когда я беседовал с ней один на один в карцере, где она содержится, она озлобленно ответила:

– А чего ж на них смотреть-то, на чертей? Не законный, чай? Поживет, кончит срок, да и поминай его как звали! Куда наша сестра под старость лет без гроша денется!..

И, помолчав, добавила:

– Не убивала я. А ежели б и убила, не каялась бы. Всякий о себе тоже должен подумать!

Вот вам сахалинские "нравы".

Отъезд

Пароход готов к отплытию.

По Корсаковской пристани, заваленной мешками с мукой, движется печальная процессия.

На носилках, в самодельных неуклюжих креслах, несут тяжких хирургических больных, отправляемых для операции в Александровск.

Страдальческие лица... А впереди еще путешествие по бурному Татарскому проливу...

Тут же, на пристани, разыгрывается трагедия-комедия... трагикомедия...

Агафья Золотых уезжает с Сахалина на родину и прощается со своим сожителем, ссыльнопоселенцем из немцев.

"Агафья Золотых", – это ее "бродяжеское", не настоящее имя, – попала на Сахалин добровольно.

Ее друг сердца был сослан в каторгу за подделку монеты.

Чтобы последовать за ним на каторгу, она назвалась бродягой.

Ее судили, как не помнящую родства, сослали на Сахалин, – здесь ее ждало новое горе.

Тот, ради кого она пошла на каторгу, умер.

"Агафья Золотых" открыла свое "родословие" и просила возвратить ее на родину.

А пока "ходили бумаги", – ведь есть-то что-нибудь надо!

Агафье пришлось сойтись с поселенцем, пойти в "сожительницы".

Понемногу она привыкла к сожителю, полюбила его, как вдруг приходит решение возвратить "Агафью Золотых" на родину, в Россию.

– Прощай, Карлушка! – говорит, глотая слезы, Агафья. – Не поминай лихом. Добром, может, не за что!

– Прощайте, Агашка! – отвечает немец, молодой парень.

Катер отчаливает, через полчаса приходит обратно, и на пристань выходит... "Агафья Золотых".

На пароходе появление "Агафьи Золотых" произвело целую сенсацию.

– Как, Агафья Золотых? Какая Агафья Золотых? Да ведь мы в прошлом году еще увезли Агафью Золотых? Отлично помним! Из-за нее даже переписка была. Как только пришли в Одессу, Агафья Золотых, не ожидая, пока за ней явится полиция, сбежала с парохода!

Оказывается, что Агафья Золотых, не желая уезжать от человека, которого она успела полюбить, "сменялась именами" – и под ее именем уехала и гуляет себе по Руси какая-то ссыльно-каторжная*.

_______________

* Вот вам доказательство, что, несмотря на фотографические карточки, "смены" бывают и до сих пор.

Теперь "Агафью Золотых" решительно отказываются принять на пароход.

– Да ведь это настоящая "Агафья Золотых"! Ее все здесь знают! То была какая-то ошибка! – говорит тюремная администрация.

– А нам какое дело! Станем мы по два раза одну и ту же "Агафью Золотых" возить!

Агафью возвращают на берег.

– Ну, Карлушка, видно, судьба уж нам вместе жить, – говорит Агафья. Идем домой!

– Зачем же я с вами пойду, Агашка? – рассудительно отвечает немец. Я буду брать себе другую бабу, Агашка!

В ожидании отъезда сожительницы, немец успел присмотреть себе другую, условился, договорился.

Агафья качает головой.

– Был ты, Карлушка, подлец, – подлецом и остался. Тфу!

– Агафья! Агафья! Куда ты? Стой! – кричит ей кто-то из "интеллигенции". – Садись в катер! Я попрошу капитана, может, и возьмет!

Агафья поворачивается на минутку.

– А идите вы все к черту, к дьяволу, к лешману! – со злобой, с остервенением говорит она и идет.

Куда?

– А черт ее знает, куда! – как говорят в таких случаях на Сахалине.

Еще раз, – в третий раз уже жизнь разбита...

Пора, однако, на пароход.

– Все готово! – говорит... персидский принц.

Настоящий принц, которому письма с родины адресуются не иначе, как "его светлости".

Он осужден вместе с братом за убийство третьего брата.

Отбыл каторгу и теперь что-то вроде надзирателя над ссыльными.

Он распоряжается на пристани, очень строг и говорит с каторжными тоном человека, который привык приказывать.

– Алексеев, подавай катер! Пожалуйте, барин! – помогает бывший принц сойти с пристани.

Последняя баржа, принимающая остатки груза, готова отойти от парохода.

– Так не забижают, говорили, надзиратели-то? – кричит с борта один из наших арестантов, – из тех, которых мы везем.

– Куды им! – хвастливо отвечает с баржи старый, "здешний" каторжанин.

Баржа отплывает.

Гремят якорные цепи. С мостика слышны звонки телеграфа. Раздается команда.

– Право руля!

– Право руля! – как эхо вторит рулевой.

– Так держать!

– Так держать!

"Ярославль" дает три прощальных свистка и медленно отплывает от берегов.

Прощай, Корсаковск, такой чистенький, веселый, "не похожий на каторгу" с первого взгляда, так много горя, страданий и грязи таящий внутри.

"Ярославль" прибавляет ходу.

Берега тонут в туманной дали.

А впереди "настоящая каторга", Александровск, где содержатся все наиболее тяжкие, долгосрочные преступники, Рыковск, Онор, тайга, тундра, рудники...

– Корсаковск, это еще что! Рай! – говорит один из едущих с нами сахалинских служащих. – Разве Корсаковск каторга? Это ли Сахалин?

Все, что я вам рассказал, это только прелюдия к "настоящей" каторге.

Настоящая каторга

Мы с вами на пароходе "Ярославль" у пристани Александровского поста, "столицы" острова, где находится самая большая тюрьма, где сосредоточена "самая головка каторги".

Сюда два раза в год пристает "Ярославль" "с урожаем порока и преступления". Здесь этот "урожай" "выгружается", здесь уже все вновь прибывшие арестанты распределяются и отсюда рассылаются по разным округам.

Сирена пронзительно орет, – словно пароход режут, – чтобы поживее распоряжались на берегу.

Холодно дует пронзительный ветер и разводит волнение.

Крупная зыбь колышет стоящие у борта баржи. Пыхтит буксирующий их маленький катерок тюремного ведомства.

Тоскливо на душе. Перед глазами унылый, глинистый берег. Снег кое-где белеет по горам, покрытым, словно щетиной, колючей тайгой.

– Это вчера навалило, снег-то, – поясняет кто-то из служащих, приехавший на пароход за арестантами. – Совсем было сходить стал, да вчера опять вьюга началась.

Сегодня как будто потеплее. Завтра опять вьются в воздухе белые мухи. Туманы. Пронизывающие ветры. И так – до начала июня. Это здесь называется "весна".

Направо хлещут и пенятся буруны около Трех Братьев, – трех скал, рядом возвышающихся над водой. В море выдалась огромная темная масса мыса Жонкьер, с маяком на вершине. В темной громаде, словно отверстие от пули, чернеет вход в тоннель. Бог его знает, зачем и кому понадобился этот тоннель. Зачем понадобилось сверлить эту огромную гору.

– Для чего он сделан?

– А чтоб соединить пост Александровский с Дуэ.

– Что ж, ездит кто этим тоннелем?

– Нет. Ездят другой дорогой, – вон там, горами. А нужно везти что, возят на баржах, буксируют катерами. Да по нем и не проедешь, по тоннелю. Он в извилинах.

Тоннель вели под руководством какого-то господина, который, вероятно, никогда и в глаза не видал никакого тоннеля. Господин, по сахалинскому обычаю, ровно ничего не понимал в том деле, за которое взялся. Как и всегда, тоннель повели сразу с обоих концов, с таким расчетом, чтобы партии работающих встретились. Но люди все дальше и дальше закапывались в гору, а встречаться не встречались. Было ясно, что работающие партии разошлись. К счастью, среди ссыльно-каторжных нашелся человек, понимающий дело, бывший сапер, Ландсберг, фамилия которого в свое время прогремела на всю Россию и до сих пор еще не забыта. Ему и отдали под команду рабочих. Ценою неимоверных трудов и усилий рабочих удалось поправить ошибку. Провели коридор в бок, и соединили две разошедшиеся в разные стороны половины тоннеля.

Вернемся, однако, к "разгрузке".

Арестантов первого отделения вывели на палубу. Присматриваются к унылым берегам. Сахалин, видимо, производит тяжелое впечатление. Вид оторопелый, растерянный.

Им сделали перекличку по фамилиям.

– Ну, теперь садись, ребята, – скомандовал офицер. То есть "садись на баржу".

Арестанты, словно по команде, поджали ноги и... сели на палубе.

Можно же до такой степени оробеть и смешаться.

По трапу один за другим, с мешками за плечами, спускаются в баржу каторжане. Баржу качает, арестанты в ней, ослабевшие на ноги, благодаря долгому отсутствию моциона, не могут стоять и валятся друг на друга. Одна баржа наполнена, подводят другую, – нагружают. И катерок, пыхтя и сопя, тащит качающиеся и бултыхающиеся баржи к пристани, далеко выдавшейся в море. А к пароходу уж ползет по волнам другой катерок с двумя с бока на бок переваливающимися посудинами. Разгрузка идет быстро, – и наступает самый тяжелый момент. Из лазарета движется удручающего вида процессия. На самодельных неудобных креслах, на неуклюжих носилках несут больных. Доктора с озабоченными лицами хлопочут около процессии. На их лицах так и читается укор.

И это перевозочные средства для больных.

Какие измученные, какие страдальческие лица у несчастных. Одно из них словно и сейчас смотрит на меня. Обвязанная голова. Заострившиеся черты, словно у покойника, с застывшим выражением страдания и муки. Восковое лицо. Провалившиеся глаза, в которых еле-еле светится жизнь, словно погасающий огонек догорающего огарка. С губ его, белых и тонких, срывается чуть слышный стон, скорее жалобный вздох.

По крутому, почти отвесному трапу, бережно, под наблюдением врачей, но, конечно, все же не без страданий для больных, их сносят в кувыркающуюся на волнах баржу.

Разгрузка кончена. Жалкий тюремный катерок доставляет нас на пристань.

Чувствуется, что вы приближаетесь к административному центру. Александровская пристань, это – вполне благоустроенная пристань. Сигнальная мачта. Хорошенький домик, с канцелярией и командой для ожидающих катера господ чиновников. Несколько времени тому назад эту пристань разбило было вдребезги. Но горю помог все тот же истинный благодетель Сахалина по технической части, бывший ссыльно-каторжный господин Ландсберг. Он перестроил пристань уже "как следует". На Сахалине вечно так: сначала сделают кое-как, а потом переделают "по-настоящему". Да и отчего бы и не делать таких опытов: рабочих рук много, и притом даровых.

По деревянному молу мы идем на берег.

На моле кипит работа. Каторжане из "вольной тюрьмы" таскают кули, мешки и ящики. Раньше нас пришел какой-то другой пароход и привез товары из Владивостока. Грузополучатели сидят тут же на своих ящиках и зорко поглядывают.

– Не стащили бы чего.

Нищая тюрьма тащит, что может.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю