355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Каторга » Текст книги (страница 19)
Каторга
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:21

Текст книги "Каторга"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 32 страниц)

В числе других "подлежавших наказанию" был приведен в канцелярию и ничего не подозревавший Федотов. В сторонке скромно стоял палач Хрусцель со своими "инструментами", завернутыми в чистую холстину, под мышкой. Около дверей с испуганными, растерянными лицами толпились "подлежавшие наказанию".

Я с доктором и помощником смотрителя сидел у присутственного стола.

– Федотов!

Федотов с тем же недоумевающим видом подошел к столу своей колеблющейся походкой слабого человека.

– Зачем меня, ваше высокоблагородие, изволили спрашивать?

– А вот сейчас узнаешь. Встаньте, пожалуйста: приговор, – обратился ко мне помощник смотрителя и начал скороговоркой "вычитывать приговор".

– Принимая во внимание... признавая виновным... 80 плетей...

Чем далее читал помощник смотрителя приговор, тем сильнее и сильнее дрожал всем телом Федотов. Он стоял, держась рукою за сердце, бледный как полотно, и только растерянно бормотал:

– За отлучку-то... за то, что к доктору сходил.

И когда кончили читать приговор, и мы все сели, он, удивленно посмотрев на нас всех с величайшим недоумением, сказал:

– Вот так Бог. Значит, пусть отнимают жизнь...

Сказал, шагнув вперед, и вдруг все лицо его исказилось. Его забило, затрясло. Вырвался страшный крик.

И посыпался целый ряд таких кощунств, таких страшных богохульств, что, действительно, жутко было слушать. Федотов рвал на себе волосы, одежду, шатаясь, ходил по всей канцелярии, ударялся головой об стены, о косяки дверей и вопил не своим голосом:

– Режьте, душите, бейте меня. Хрусцель, пей мою кровь... Надзиратель, убей меня...

Он кидался на надзирателей, разрывая на себе рубашку и обнажая грудь:

– Убейте. Убейте.

И пересыпал все это такими богохульствами, каких я никогда не слыхивал и, конечно, никогда уж больше не услышу. Трудно себе представить, что человеческий язык мог повернуться сказать такие вещи, какие выкрикивал этот бившийся в припадке человек.

Становилось трудно дышать. Доктор был весь бледный и трясся. Перепуганный помощник смотрителя кричал:

– Выведите его! Выведите его!

Федотова схватили под руки. Он вырывался, но его вытащили, почти выволокли из канцелярии. Теперь его вопли слышались со двора.

– Да разве его будут наказывать с пороком сердца? – спросил я.

– Кто его станет наказывать. Разве его можно наказывать, – говорил дрожащий доктор.

– Так зачем же вся эта история? Для чего? Что ж прямо было не успокоить его, не сказать вперед, что наказание приводиться в исполнение не будет, что это только формальность – чтение приговора? Ведь он больной.

– Нельзя-с, порядок, – бормотал юноша, помощник смотрителя.

Вот, быть может, одна из тех минут, когда гаснет вера, и злоба, одна злоба на все, просыпается в душе.

– Какой я есть православный христианин, – часто приходилось мне слышать от каторжан, – когда я и у исповеди, святого причастия не бываю.

Многие просто отвыкают от религии.

– Просто силком приходится гонять, – жалуются и священники и смотрители.

Обыкновенно же это уклонение имеет своим источником глубоко-религиозное чувство.

– Нешто тут говение, – говорят каторжане. – Из церкви придешь, а кругом пьянство, игра, ругня. Лоб перекрестишь, гогочут, сквернословят. Исповедуешься – придешь, – ругаться. До причастия-то так напоганишься, ну, и нейдешь. Так год за год и отвыкаешь.

И сколько истинно глубокорелигиозных людей "отвыкает". Говоришь с ним, слушаешь и диву даешься: "Да неужели все это люди из "простой", верящей, религиозной среды".

– Помилуйте, где ж тут, какому тут уважению к религии быть, – говорил мне один из священнослужителей в селении Рыковском. – Еще недавно у нас покойников голых хоронили.

– Как так?

– Так. Принесут в гробу голого, и отпеваем. Соблазн.

– А где ж одежда арестантская?

– Спросите... Не похороны, а смех.

Большой удар религиозному чувству каторги наносят и эти "незаконные сожительства", отдачи каторжниц поселенцам, практикуемые "в интересах колонизации". Одно из величайших таинств, на которое в нашем народе смотрят с особым почтением, профанируется в глазах каторги этими "отдачами".

– Чего уж тут молиться, – услышите вы очень часто, – чего тут в церковь ходить. В этаком грехе живем. У нее вон в Рассее муж жив, а ее чужому мужику дают: живи!

Или:

– Муж в каторге в Корсаковском, а жену в Александровское: с чужим живи.

Помню "ахи" и "охи", какие возбудило в Рыковском прибытие Горошко мужа, добровольно последовавшего в каторгу за женой.

– Ну, дела, – качали головой поселенцы. – За ней муж из Рассеи добровольно идет, а ее здесь тем временем трем мужикам по переменкам отдавали.

Брак потерял в глазах каторги значение таинства: изредка, очень-очень изредка услышишь очень робкий вздох сожительницы-каторжанки:

– Оно хорошо бы повенчаться. Венчанным-то на что лучше.

Но большинство, не все – рассуждают так.

– Не "крученым" не в пример лучше. Не ндравится, сменил. Ровно портянку.

– Разве здесь заботятся о поддержке религиозного чувства среди каторжных, – жалуются священники.

Каторжник считается "человеком отпетым". И всякое человеческое чувство считается ему чуждым.

– Это все нежности, сентиментальности и одна гуманность, – говорят господа сахалинские служащие.

Каторжные, только разряда исправляющихся, освобождаются от работ в последние три дня Страстной недели. Но частному предпринимателю Маеву, в посту Дуэ*, понадобилось, чтоб каторжане работали и эти три дня. Равнодушная ко всему, каторга махнула рукой и пошла. Это незаконное распоряжение остановил только священник в Дуэ. Он вышел навстречу к рабочим, шедшим в рудники, с крестом в руках; это было в Страстную пятницу. Каторга "опамятовалась" и вернулась в тюрьму.

_______________

* Общество каменноугольных коней "Сахалин". Г. Маеву дают по контракту за ничтожную плату каторжных для работ в рудники, но в сущности в крепостное право; по желанию, он посылает рабочего или в рудники или берет к себе в дворню: поваром, кучером.

Старики Дербинской каторжной богадельни, эти страшные старики-нищие, которые все на свете презирают, кроме денег, жаловались мне, что они:

– Священника-то даже и в глаза не видят. На Пасху и то не был.

А дербинский священник говорил мне:

– Я ходил и вел с ними собеседования, но перестал: они не умеют себя вести. Тут читаешь, ведешь беседу, а в другом углу во все горло ругаются между собою площадными словами. Смеются. Я и прекратил свою деятельность.

– Мне, наоборот, казалось бы, что тут-то и следует ее усилить.

Но батюшка только посмотрел на меня с изумлением.

В библиотеке Александровского лазарета я нашел предназначенные для духовно-нравственного чтения каторжанам следующие книги:

16 экземпляров брошюры: "О том, что ересеучения графа Л. Толстого разрушают основы общественного и государственного порядка".

21 экземпляр брошюры "О поминовении раба Божия Александра" (поэта Пушкина).

4 экземпляра "Поучения о вегетарианстве".

14 экземпляров брошюры "О театральных зрелищах Великим постом".

Конечно, это играет огромную роль: эти брошюры о Толстом, о существовании которого они и не подозревают, о вегетарианстве, о котором они никогда и не слыхивали, и особенно "о театральных зрелищах Великим постом".

И в то же самое время в этой библиотеке на Сахалине, так хорошо вооруженной против театральных зрелищ, имеется для раздачи каторжным всего 5 экземпляров "Нового Завета" и только 2 экземпляра "Страстей Христовых".

Вот и все.

Сектанты о. Сахалина

I

Большинство каторги все это простой русский народ – "к Богу привычный", должна же религиозность прорваться в виде протеста, прорваться ярко, страстно, горячо, фанатически.

И она прорвалась.

В селении Рыковском и окрестных возникла секта "православно верующих христиан". Секта эта, ниоткуда не занесенная, чисто сахалинского происхождения. И возникла она, быть может, именно, как невольный протест против атеизма каторги. Когда я был на Сахалине, сахалинские "православные христиане" претерпевали "гонение", что еще более закаляло их в сектантской вере.

На мой вопрос, что это за секта, священник села Дербинского, "воздвигший на них гонение", очень оригинальный сахалинский батюшка, из бурят, отвечал мне:

– Молокане.

И от самих сектантов я слышал:

– Христос есть камень, о который разбиваются неверующие, к примеру сказать, хоть молокане.

Секта странная, как странна ее родина, как необычайны люди, ее основавшие.

Батюшка из бурят, богословски, по его словам, "особенно не образованный", не особый знаток в определении сект.

Он и "гонение воздвиг", т. е. начал дело о молоканах после того, как потерпел крушение на мирном пути. Прослышав о появлении сектантов, он устроил с ними собеседования; но сектант Галактионов, писание знающий, действительно как таблицу умножения, начал "предерзко засыпать батюшку ложно толкуемыми текстами". Собеседования эти были так "соблазнительны", что священник их прекратил и нашел, что секта, с которой он борется, не простая, а "опасная".

А опасная секта, это, по мнению батюшки, молоканство.

И вот страстные сектанты ждали, дождаться не могли "гонений" за то, что они исповедуют будто бы молоканство. Им страстно хотелось именно "неправедного гонения".

– Пусть ижденут нас за напраслину!

И они готовились к этому гонению за напраслину радостно, как к мученичеству.

Сахалинская секта "православных христиан", еще раз повторяю, секта странная; в ней всего есть: и молоканства и духоборчества, есть несколько и хлыстовщины.

Хотя у этой секты и есть "Иисус Христос", но главою ее, истинной душой следует считать "апостола Павла" – Галактионова.

Легким, широким шагом, позванивая на ходу железным посошком, идет по дороге Галактионов.

Зажиточный поселенец, он одет, как прасол, в пиджаке, в длинных сапогах. Длинные светлые волосы падают на плечи. Белокурая бородка. Взгляд голубых глаз ясный и открытый. На лице вдохновенная дума.

Может быть, в эту минуту стихи сочиняет.

У Галактионова около 200 стихотворений. И стихи он любит сочинять "жалостные".

– Чтоб петь можно было.

Для примера приведу одно:

Я ошибкой роковою

Как-то в каторгу попал,

Уже сколько, я не скрою,

Наказанья я принял:

Розги, плети, даже кнут

Часто рвали мою плоть,

Уж душа ли, – что на свете?

Позабыл меня Господь.

Остальные стихотворения в том же роде.

Галактионову лет под сорок. Но он "старый сектант". Сектант в третьем, быть может, в четвертом поколении. Как попали его прадеды в Томскую губернию, – он не знает, но деды его в 1819 году были сосланы из Томской губернии "от Туруханска по Енисею, за 400 верст". Родители три раза судились за духоборство.

Галактионов родился "неспроста, а для большого дела". Пророк Григорьюшка Шведов за три года предсказал его рожденье и объявил, что будет жить в нем. Когда пришла смерть, Григорьюшка собрал всех, встал, поклонился:

– Ну, теперь до свиданья все!

И умер.

– С тех пор я начал жить.

– А помнишь ты, Галактионов, как ты Григорьюшкой Шведовым на свете жил?

– Для чего не помнить! Все помню!

И Галактионов начинает рассказывать то, что он, вероятно, слышал в детстве от старших о пророке, но относительно чего уверовал, что это было все с ним.

Предназначенный с детства "для большого дела", он жил, погруженный в изучение Писания, которое надо знать.

– Вот как вы табель умножения знаете. Ночью вас спросить: "Пятью пять, сколько?" – вы ответите. Так и я всякое место Писания знать должен.

Сектантское увлечение довело Галактионова до галлюцинаций. При встрече с духовными лицами он видел их в образе дьявола. Отсюда оскорбления и ссылки. У Галактионова была своя "заимка", небольшие золотые прииски; его их лишили и сослали в Камчатку. Из Камчатки сослали, с лишением всех прав, на поселение на Сахалин, как значится в статейном списке, "за порицание православной веры и Церкви".

На Сахалине Галактионова сразу невзлюбили все.

– Если б я сказал: "Пойдем и обворуем", меня бы полюбили все.

А Галактионов занимался тем, что садился на завалинку, всякого прохожего останавливал и поучал текстами.

Предназначенный от рождения к "большому делу", он на Сахалине, среди населения порочного и падшего, превратился в обличителя.

– Передо мной живой человек, словно рыба, вынутая на песок, трепыхается и бьется, а я его текстами, текстами.

Отправляясь на завалинку, Галактионов говорил себе:

– Возьму кинжал, повешу его на бедро. Сегодня я должен убить несколько человек.

– Тут и так-то человеку дышать нечем. А я его текстом режу.

– На букве я как на троне сидел, и буквой как мечом убивал! – говорит про себя Галактионов.

– И гнал я человека, аки Савл!

– Люди и так в потемках бродили, а я им своими толкованиями тьму еще темнее делал. Это все равно, что пришел бы к человеку болящему доктор ученый и рассказал бы ему все подробно, что за болезнь и что от болезни будет. И, духу лишивши, хладно бы отвернулся и спокойно бы ушел.

Недовольство обличителем все росло и росло.

И в это самое время до Галактионова стали доходить слухи о живущем в селении Рыковском ссыльно-поселенце Тихоне Белоножкине, который всем помогает и никого не осуждает.

Отношение Тихона Белоножкина к преступникам, действительно, преудивительное.

Грозой Сахалина был беглый тачечник Широколобов, о котором я уже упоминал. Убийца-изверг, привезенный на Сахалин из Забайкалья прикованным к мачте парохода. Когда Широколобов бежал, весь Сахалин только и думал:

"Хоть бы его убили!"

Широколобова боялись и ненавидели все, а Тихон Белоножкин сам ему у себя приют предложил. Широколобов даже диву дался.

– Мне?

– Дела твои я осудил, а не тебя. Дела твои дурные, а кто в том повинен, что ты их делал, про то нам неизвестно.

И целую ночь, по словам Галактионова, Широколобов провозился да просопел в подполье.

– Заснуть не мог, себя было жаль. Сам потом говорил, что так думал: "Должен я теперь бечь и убивать и грабить, а что мне иначе-то делать?"

А утром ушел и никого не тронул, с Тихоном, как с братом, простился.

Такое отношение к преступлению и преступникам Тихона Белоножкина производило сильное впечатление, и вести о Белоножкине дошли до Галактионова как раз в то время, когда озлобление окружающих против обличителя достигло крайних пределов.

– Начал я в те поры колебаться. Проповедую, а вижу: озлобление мною в мир входит.

И заинтересовал Галактионова Тихон. Пошел.

– До трех раз к нему ходил. До ворот дворца доходил, а во дворец не заходил. Раздумывал. "Как, мол, так, с детства все Писание знаю и все, что говорю, по текстам. Чему ж меня может мужик сиволапый научить?" И ворочался.

А в третий раз зашел.

– Застал четверых. И сразу, никогда не видавши, его узнал. Поклонился, говорю: "Здравствуйте". А он мне: "Я тебя ждал. Видели мы все звезду яркую, подошедшую к солнцу". – "А сколько, – спрашиваю, – раз звезда к солнцу подходила?" – "До трех раз". Тут я и затрясся. "Три раза, – говорю, – я к тебе ходил". А Тихон смеется так радостно. "И это, говорит, – я знаю". Тут я ему про свои колебания и начал. И пошел и пошел. А он все смотрит, радостно смеется. "Писанье, – говорит, – что о Христе писано, все знаешь. Чего ж теперь-то тебе нужно?" – "Христа, – говорю, ищу". – "Ну, и ищи. Найдешь". Тут я ему в ноги пал: "Помилуй". Лежу, а надо мной голос, да такой милый. "Раньше, – говорит, – ходил ты, Савл, по букве разящей, а теперь будешь ходить, Павел, по букве животворящей". Заплакал я, бьюсь как рыба у ног, а он меня поднимает да целует, целует. Заглянул я к нему в очи. Очи – как окна, заглянул в горницу, а там так мило. И увидал я, как в горнице у него мило, – скудость-то я своей горницы познал, – что украшал ее гробами великолепными. А у него-то в горнице все живое.

"Горницей" Галактионов называет, конечно, душу.

– И увидав, что у него-то в горнице все живое, а у меня гробы великолепные, заплакал я. А он-то все меня целует: "Не плачь! Теперь ты человек живой". Говорит: "Не плачь", а сам в три ручья плачет. Я и спрашиваю: "Как же ты мне велишь радоваться, а сам плачешь?" – "Это ничего, – говорит, – я за всех должен плакать, а ты не плачь". Тут-то я и понял в конец.

– Что понял?

– Кто есть Тихон Белоножкин.

– Кто же?

– Иисус.

– Ну, слушай, Галактионов, ведь ты же человек ученый...

– Премудрость! – с улыбкой перебил Галактионов.

– Ты же знаешь, что Иисус Христос жил земной жизнью 18 сот лет тому назад.

– И теперь живет.

– Как так?

– А разве может когда без Христа быть? Тогда Христос за грехи людские пострадал. А новые все накапливаются. За них-то кто же страдать будет? Посмотрите кругом. Один убил, бедность да нищета довела, – другого злость человеческая заставила. Все не они виноваты. Кто же за это страдать должен?

– Так что всегда Христос живет в мире?

– Всегда. Один отстрадает. Другой страдать идет.

– Ну, а за что Тихон на Сахалин сослан?

– За убийство! – не мигнув, отвечает Галактионов. – Двух человек он убил.

– Как же так помирить?

– Воронежский он. Из зажиточных. У его отца еще с арендатором соседским вражда была. Дальше да больше. Едут раз из города вместе. Арендатор-то и думает: "нас много". Напали на Тихона. А Тихон-то взял оглоблю, да во зле арендатора по башке цоп! А потом арендаторша подвернулась, – он и ее цоп. Так злоба вековечная убийством и кончилась.

– Он же убил! Он – убийца!

– Не он убил, злоба убила. Злоба копилась-копилась в двух семьях и вырвалась. Он за эту злобу каторгу и перенес.

Во главе сахалинских "православно-верующих христиан" Тихона Белоножкина поставил, несомненно, Галактионов. Это он, фанатичный и страстный, убедил Белоножкина в его высокой миссии. Скромному Тихону в голову бы не пришло называться таким именем.

Тихон Белоножкин еще дома, в Воронежской губернии, сокрушался, что кругом никто "по-божески" не живет, и искал такой веры, чтобы "не только с мертвыми ходили целоваться, а и с живыми целовались; а то с мертвыми-то прощаются, а живым не прощают".

Попалось под руки молоканство, он и принял молоканство.

Но к прибытию на Сахалин Тихон Белоножкин и в молоканстве разочаровался:

– Не то это все. Не настоящее.

И начал вести свои тихие и кроткие беседы с каторжанами, – как, по его мнению, по-настоящему, следует верить и поступать. Его теория о неосуждении, быть может, и привлекла к себе сердца в силу контраста; кругом, на Сахалине, каторжнику всякое лыко в строку ставят, а тут человек говорит:

– Деянья твои осуждаю, а не тебя.

И людям, которых все считают "виновными", стал именно "мил" человек, считающий их "ни в чем невиновными".

– Ведь вон, почему мы кошку любим! – говорил мне с улыбкой каторжанин, поглаживая бродившую по нарам кандальной худую, тощую кошку. Потому для всех мы "виноватые", а для кошки мы ничем не виноваты. Кошке все одно: что вы, что я.

Тихон Белоножкин, это несомненно, пользовался всегда особыми симпатиями каторги, – и не одной каторги. Есть что-то в этом кротком человеке, что производит впечатление. Он отбывал каторгу при смотрителе, который не признавал непоротых арестантов. Тихон Белоножкин – единственное исключение.

– Придет на раскомандировку злой, – рассказывают каторжане, – 20 – 30 человек перепорет. Так и глядит рысьими глазами: "кого бы еще!" А увидит Тихона, глаза переведет: "Ты, – скажет, – тихоня! Стань на заднюю шеренгу". Не любил, когда Тихон на него смотрит.

Это казалось каторге непостижимым. И некоторые совпадения привели каторгу к мысли, что Белоножкин – человек "особенный".

Белоножкин с вечера ни с того ни с сего плакал. Его стыдили:

– Чего нюни распустил? Баба!

– Горюшко мне под сердынко подкатывает.

А на следующий день одного арестанта задрали: с кобылы замертво сняли, в лазарете умер.

Несколько подобных случаев "предвиденья" поразили каторгу страшно, и когда к Белоножкину пришла семья, и он был выпущен для домообзаводства, к "особенному" человеку стали собираться поговорить, послушать его странных речей.

Тут подвернулся Галактионов.

Озлобивший всех против себя обличитель, в страдающий мир внесший своей проповедью еще больше страданий, – Галактионов у кроткого Тихона нашел тихую пристань, "просветлел", понял, что "истинно о Христе надо делать", и "уверовал".

Но старый законник сказался, – и вместо простых сходок для сердечных бесед он основал "церковь".

Сахалинское общество "православно-верующих христиан" имеет 12 "апостолов", и каждый из "апостолов" имеет "пророка".

– Как столб – подпору.

Кроме "апостолов", есть еще 4 "евангелиста".

– Руки и ноги Христовы.

Те, кто женат, как сам Тихон Белоножкин, живут с женами. Кто не женат, – сходятся и живут "не в законе, а в любви, ибо любовь и есть закон христианский".

Мужчины зовут себя "братией", а женщин – "по духу любовницами".

Сходясь все вместе, они говорят:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа, благодарим нашего Отца!

Кланяются в ноги, целуют друг друга и беседуют.

Беседы часто касаются сахалинских злоб дня и разрешают разные вопросы, конечно, в духе, приятном каторге.

Например:

– Каждый человек спастись должен. А в голодном месте не спасешься, скорее человека съешь. А потому бежать с Сахалина – дело доброе. Духом родиться можно только на материке, где можно трудиться. А для рождения духом надо креститься водой, т. е. переплыть Татарский пролив. Татарский пролив и есть Иордан. Надо сначала "водой креститься", и потом уж человек идет на материк возрождаться духом.

На этих радениях они рады всякому, кто зайдет:

– Где печка, там пущай греются.

В горницах у многих из них висят иконы:

– Хоть весь дом изукрась иконами! Хорошего человека повидать всегда приятно.

Но веровать "надо в духе, а не в букве", чтоб "буква эта нашу жизнь оживляла".

– Приходите к нам! – звал меня Галактионов. – Как начнем букву закона к нашей жизни приводить, – небеса радуются.

– Да почему ж ты о небесах-то знаешь?

– В мыслях радость. А небеса... Вы думаете высоко небеса? Небеса в рост человека.

Галактионову очень хотелось, чтоб я повидался с Тихоном Белоножкиным.

– Сами увидите! Вы так ему скажите, что от меня.

Тихона застал я за работой. У него хорошее хозяйство. Он чинил телегу.

– Здравствуй, Тихон. Правда, что ты – то лицо, как тебя называет Галактионов?

Белоножкин поднял голову и глянул на меня своими действительно "милыми" глазами, кроткими и добрыми:

– Вы говорите.

– Нет, но ты-то как себя называешь?

Тихон улыбнулся, тоже необыкновенно "мило".

– Буквами чтоб я себя назвал, хотите? Разве от букв что переменится?

Мы долго беседовали с этим добрым, кротким и скромным человеком, его интересовало, зачем я приехал: я объяснил ему, как мог, что собираю материал, чтоб описать, как живут каторжане, – и он сказал:

– Масло собираете? Понимаю.

И, прощаясь со мною и подавая мне руку, сказал:

– Масла вы в лампадку набрали много. Зажгите ее, чтоб свет был людям. А то зачем и масло?

Преступники и преступления

I

– Чувствуют ли "они" раскаяние?

Все лица, близко соприкасающиеся с каторгой, к которым я обращался с этим вопросом, отвечали, – кто со злобой, кто с искренним сожалением, всегда одно и то же:

– Нет!

– За все время, пока я здесь, изо всех виденных мною преступников, а я их видел тысячи, – я встретил одного, который действительно чувствовал раскаяние в совершенном, желание отстрадать содеянный грех. Да и тот вряд ли был преступником? – говорил мне заведующий медицинской частью доктор Поддубский.

Это был старик, сосланный за холерные беспорядки.

Доктор записал его при освидетельствовании "слабосильным".

– Стой, дядя! – остановил его старик. – Ты этого не делай! А когда ж я свой грех-то отработаю?

– Да в чем твой грех-то?

– Доктора мы каменьями убили. Каменьями швыряли. И я камень бросил.

– Да ты попал ли?

– Этого уж не знаю, не видел, куда камень упал. А только все-таки бросил.

Сказать, однако, чтоб раскаяния они не чувствовали, – рискованно.

Они его не выражают. Это да.

Каторжник, как и многие страдающие люди, прежде всего горд. Всякое выражение раскаяния, сожаления о случившемся, – он считал бы слабостью, которой не простил бы потом себе, которой, главное никогда не простила бы ему каторга.

А разве и мы не считаемся со взглядами и мнениями того общества, среди которого приходится жить?

Юноша Негель*, – совершивший гнусное преступление, убийца-зверь, которого мне рекомендовали, как самого отчаянного негодяя во всей каторге, – этот убийца рыдал, плакал как дитя, рассказывая мне, один на один, что его довело до преступления. И мне пришлось утешать его, как ребенка, подавать ему воду, гладить по голове, называть ласковыми именами.

_______________

* Александровская тюрьма.

Помню изумленное лицо одного из господ "служащих", случайно вошедшего на эту сцену.

Помню, как он растерялся.

– Что вы сделали нашему Негелю? – спрашивал он меня потом с изумлением.

Надо было посмотреть на лицо Негеля в те несколько секунд, которые пробыл в комнате господин служащий.

Как он глотал слезы, какие делал усилия, чтобы подавить рыдания.

– Вы никому не говорите об "этом"! – просил он меня на прощание, – а то в каторге узнают, смеяться будут, с....!

Вот часто причина этого "холодного, спокойного отношения" к преступлению.

Не всегда, где нет трагических жестов, – там нет и трагедии.

Темна душа преступника, и не легко заглянуть, – что там таится на дне?

В квартире одного интеллигентного убийцы я обратил внимание на большую картину работы хозяина, висевшую на самом видном месте.

Картина изображала мрачный северный пейзаж. Хмурые повисшие ели. Посредине – три камня, навороченные друг на друга.

– Что это за мрачный вид? – спросил я.

– Это пейзаж, который врезался мне в память! На этом месте случилось одно трагическое происшествие.

Это был вид того самого места, где хозяин дома, вместе с товарищем, убили и разрубили на части свою жертву.

Что это? Рисовка? Или болезненное желание – вечно, каждую минуту, без конца, бередить ноющую душевную рану, не давать ей зажить?

Рисовка это, или казнь, выдуманная для себя преступником, – эта всегда на виду висящая картина?

Не знаю, как раскаяние, но ужас, отчаяние от совершенного преступления живут в душе преступника.

Не верьте даже им самим, чтобы они относились к преступлению спокойно.

Василий Васильевич*, убивший в бегах своего товарища и питавшийся его мясом, слывет одним из наиболее спокойных и равнодушных.

_______________

* Сообщение об этом случае людоедства было напечатано доктором Н. И. Лобасом в журнале "Врач" 1895 г., No 37.

– Вы послушайте только, как он рассказывает! Как он вырезал куски мяса и варил из них суп с молодой кропивкой, которую клал "для вкусу".

– Если бы только моря я не боялся! – с отчаянием восклицал он, рассказывая и мне про "кропивку" и суп из человеческого мяса, – если б моря не боялся, убег бы на край света! Моря боюсь... Ушел бы, чтобы и не видел меня никто! От себя ушел бы!

И какой ужас перед совершенным звучал в тоне этого страшного человека.

Не даром после преступления он сходил с ума.

Не верьте "веселым" рассказам о преступлении.

Часто это только неумение спрашивать.

Да, конечно, если вы спросите так, "с наскока":

– А ну-ка, братец, расскажи, как ты убил?

Тогда вы услышите рассказ, полный и похвальбы и рисовки.

О Полуляхове*, убийце семьи Арцимовичей, в Луганске, мне говорили, что он необыкновенно охотно и необыкновенно нагло рассказывает о своем преступлении.

_______________

* Александровская тюрьма.

С издевательством над жертвами, говорил о них всегда во "множественном числе":

– Господин Арцимович спали вот так-с, а госпожа Арцимович – вот так. Я сначала их убил, а потом пошел госпожу Арцимович с младенцем ихним убивать. "Сударыня!" говорю... и так далее.

Я беседовал с Полуляховым два дня, – правда, с отдыхом в несколько суток, – нервы бы не выдержали, так "тяжел" этот человек.

Я спрашивал его внимательно о всей его жизни, терпеливо выслушивал все мельчайшие подробности его детства и юности, интересные и дорогие только ему, я входил в каждую мелочь его жизни.

И когда, после этого, он дошел в рассказе до своего зверского преступления, – в его повествовании не было ни "господина", ни этого иронического "множественного числа", ни бахвальства, ни рисовки.

Я никогда не забуду этого вечера.

Мы сидели вдвоем, близко наклонившись друг к другу; он говорил тихо, словно боясь, что кто-то еще слушает эту страшную повесть, – и ему вовсе нелегко давался этот рассказ.

О некоторых подробностях даже ему тяжело было говорить. О них он всегда умалчивает в своих "веселых" рассказах о преступлении!

Правда, и подробности же!

Я чувствовал, что все плывет у меня в глазах. Что еще момент, – и я упаду в обморок.

И только нежелание показать свою слабость перед каторжником удерживало меня крикнуть:

– Воды!

Ведь мне нужно было мнение каторги: я явился ее изучать.

Помню, как я, после одной из таких подробностей, откинулся, почти упал, на спинку кресла, как у меня перехватило дыхание, – и вздох, вероятно, похожий скорее на стон, невольно вырвался из груди.

– Вот, видите, барин, – и вам даже слушать нехорошо! – сказал Полуляхов.

Я взглянул на него: на нем самом лица не было.

Бывают рассказы циничные по своей откровенности, – спокойных рассказов нет.

Нет!

Я много слышал исповедей, не рассказов, а именно исповедей, когда преступники рассказывали мне все, часто с краской на лице отвечали на самые щекотливые вопросы, которые и задавать-то было неловко; мне много пришлось слышать этих исповедей с глаза на глаз, при затворенных дверях, часто говорившихся вполголоса, чтобы кто не услыхал "тайны каторги", которые мне рассказывали.

Преступники всегда старались казаться спокойными. Но только старались.

Не надо было быть особенным физиономистом, чтобы видеть, как их волнуют эти воспоминания, как они стараются подавить, скрыть это волнение.

Обычная поза преступника, когда он рассказывает подробности преступления, такая.

Он сидит к вам боком, смотрит в сторону, куда-нибудь в угол, бессознательно вертит что-нибудь в руках. На его губах играет деланная, принужденная улыбка, глаза горят нехорошим, лихорадочным каким-то огнем.

У многих часто меняется цвет лица, подергиваются мускулы щек, меняется и сдавленно звучит голос.

Почти всякий после десяти минут этого рассказа кажется усталым, утомленным, часто разбитым.

А я слыхал рассказы и видал преступников, пред которыми и Полуляхов только еще "начинающий". Мне Лесников рассказывал, как он вырезал две семьи: из пяти и шести человек. Прохоров-Мыльников рассказывал, как он резал детей. Мне рассказывали, как разрывали могилы. Передавали свои впечатления люди, приговоренные к повешению, стоявшие на западне и услышавшие помилование только тогда, когда около лица болталась петля.

Разговоры "между собой" о своих преступлениях – обычное занятие каторги.

– Просто ужас! – говорили мне интеллигентные люди, бывавшие в экспедициях для исследования острова, – лежишь вечером и прислушиваешься, о чем говорят между собой каторжные, мои носильщики и проводники. Только и слышишь: "Я так-то убил, а я так-то"...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю