355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Каторга » Текст книги (страница 25)
Каторга
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:21

Текст книги "Каторга"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)

Как вдруг однажды, развернув газету, чтоб прочесть про скачки, Викторов прочел:

– "Страшная находка в Брест-Литовске".

– И поплыло, и поплыло все перед глазами. Буквы прыгают. В комнате-то рядом охает кто-то, стонет. Камфарный запах по носу режет. По коридору идет кто-то. Мысли кругом. Что ж это, думаю, я наделал? Страх меня взял и ужас... Жду, не дождусь, когда жильцы из сыскного с занятиев вернутся... Пришли, сам что было, духу собрал, к ним пошел, водочкой угостил, спрашиваю: "Ничего не слыхать про труп-то, изрубленный в Брест-Литовском? Нынче в газетах читал. Экий страх-то какой! Какие нынче дела творятся". "Нет, – говорит, – ничего не слыхать, кто убил". У меня от сердца и отлегло. "Но только, – говорят, – сам Эффенбах за дело взялся. От начальства ему приказ вышел, чтоб беспременно отыскать. Наверное, отыщут". Так они у меня от этих слов в глазах и запрыгали.

Тут уж началась "жизнь беспокойная".

– Куда деваться – не знаю. Куда ни пойду – покойница. Останешься ночью дома, заведешь глаза, входит... Головку запрокинет так, горло раскроется, кровь бежит. Стал по публичным домам ночевать ходить, – и там приставляется. Пью и играю. Бесперечь пью. И ежели бы не скачки, – ума бы решился.

Вряд ли когда-нибудь господам спортсменам снилось, чтобы тотализатор сыграл такую роль.

– Закрутил игру так, – на все. Кручусь, кручусь, – и покуда скачки, ничего, отлегает, ни о чем не думаешь. А кончились скачки, – пить. Пью и не пьянею. И все мне они. Все они. Побег в церкву, отслужил панихиду, перестала день, два являться. Потом опять, – я опять по ним панихиду. Панихид четыре-пять справил, – все по разным церквам. Отслужишь, полегчает, потом опять приставляется.

Как назло, жильцы только и говорили, что о "загадочном убийстве".

"Загадочное убийство" волновало всю Москву. Сыскная полиция сбилась с ног от розысков и, возвращаясь домой, агенты только об этом и говорили:

– Все еще не разыскали. Словно в воду канул. Но ничего, – разыщем! Непременно разыщем!

– Чувствую: с ума схожу. Мечусь! По публичным домам ночую, утром на галопы. Скачки. Со скачек в церкву бегу панихиду служить. По трактирам пью. Вечером домой на минутку бегу, узнать: как? что?!. Мечусь... Вхожу к ним, словно жду, – вот-вот смертный приговор услышу. "Что?" – спрашиваю, а сам глянуть боюсь. А как скажут "ничего", – ног под собой не чувствую. Сколько разов после этого к себе в комнату побежишь, хохотать что-то начнешь, удержу нет. В подушку уткнешься, чтоб не слышно было, "ничего!" в подушку кричишь. Сам-то хохочешь, а в нутре-то страшно. И вдруг "они" представляются... Опять пить, опять из дому бегать, опять панихиды служить. Мечусь.

Метанье кончилось тем, что однажды, на скачках, к Викторову подошли:

– Вас вызывают в сыскную полицию.

– У меня руки-ноги отнялись... "Да нет, – думаю, – не за этим". Много у меня разных делов накопилось: потому за это время, – говорю, – закрутил игру вовсю, – у родных все вещи на игру перетаскал. Привезли меня в сыскную. В комнату вводят. Полутемная такая комната. Народу много было, спиной к окнам стояли, свет застили. Стол, сначала я не разобрал, что в нем такое! А как меня подвели, – я и крикнул... Корзинка, белье, клеенка, плашка... Остолбенел я, кричу только: "Не подводите! Не подводите!" А Эффенбах меня в спину подталкивает: "Идите, – говорит, – идите, не бойтесь. Это из Брест-Литовска". – "Не подводите! – ору. – Во всем сознаюсь, только не подводите"...

Сидя в сыскном отделении, Викторов давился на отдушнике при помощи рубашки.

– Они измучили... Покойница... Завяжу глаза, – здесь они, со мной сидят... "Вот, – говорят, – Коля, где мы с тобой". Не выдержал. Да и смерти ждать страшно было.

Как и очень многие, Викторов ждал "беспременно веревки".

– Уж я вам говорю. Вы на суде не были? Меня прокурор обвинял, господин Хрулев...

– А защищал кто?

– Не помню. Не интересовался. Без надобности. А обвинял Хрулев по фамилии. Так вот посередке стол стоял, на нем бельецо ихнее, скомканное, слиплое, черное стало, клееночка. А около корзинка та самая стояла... Как эти вещи-то внесли, я чувства лишился. Страшно стало. На суде-то я сдрейфил, что сам говорил, что кругом говорили, – не сознавал. А только вот это-то помню, что господин Хрулев на корзинку показывали, – требовали, чтобы и со мной то же сделали. На части, стало быть, разрубить!

Большинство этих "знаменитых убийц" уверено, что им "веревки не миновать за убийство".

– За этим-с и покойницу на части рубил и отсылал, – веревки боялся.

И большинству на суде, среди страха и ужаса, кажется, что прокурор требует смертной казни.

– Когда вышел приговор в каторгу, – ушам не поверил, – говорит, как и очень многие, Викторов.

В каторге он жалуется на слабость здоровья:

– Пища плохая, и главная причина, – ночи бессонные! Думаю все.

– О чем же?

– О прошлом. Господи, глупо как все было! Если бы вернуть!.. Ну, и спать тоже иногда боязно... Когда их душа там мучается... Грешница ведь была, блудная-с... Когда ихней душе там невмоготу...

– Что же? Является?

– Приходят.

И весь съежившись, вздрагивая, этот жалкий, тщедушный, весь высохший человек, понизив голос, говорит:

– Главная причина – денег нет... Панихидки по них отслужить не могу... Чтоб успокоились.

Специалист

Лет десять тому назад в Одессе было совершено "громкое" преступление.

Старик-банкир Лившиц был найден задушенным в постели. Ничего украдено не было. Стоявшая в соседней комнате несгораемая касса с деньгами оказалась нетронутой. В кухне лежала связанная по рукам и ногам, с завязанным ртом, задыхавшаяся кухарка Лея Каминкер.

Она рассказала, что ночью в квартиру ворвались какие-то люди в масках, пригрозили ее убить, если будет кричать, связали, бросили и пошли в комнаты. Что там происходило, – она не знает.

Начались розыски, про которые потом на суде рассказывались ужасы. Один из взятых по подозрению даже повесился в участке.

После очень долгих, тщетных, ошибочных поисков, наконец, удалось открыть, что на банкира Лившица "охотилась" целая шайка. Некто Томилин, многократный убийца, отчаянный головорез, отстреливавшийся от вооруженной погони. Его любовница Луцкер, воровка по профессии. Бродяга-громила Львов. Какая-то вдова, занимавшаяся покупкой краденого. В шайке участвовала и кухарка Каминкер, открывшая убийцам дверь и затем, по уговору, разыгравшая комедию, будто ее связали.

Странным представлялось только, почему убийцы не тронули кассы.

Они объяснили это тем, что приглашенный в компанию "специалист по взлому касс" Павлопуло испугался во время убийства и убежал.

Принялись отыскивать Павлопуло.

Оказалось, что он с тех пор совершил еще одно преступление.

Павлопуло попался при ограблении казначейства где-то в Крыму. Забравшись с вечера в казначейство, он за ночь взломал кассы, набил карманы деньгами и ждал, чтоб его сообщники открыли двери казначейства. Услыхав, что двери открывают, Павлопуло с карманами, набитыми деньгами, подошел. Двери открылись – перед Павлопуло была полиция.

– Один из моих помощников, подлец, продал! – со вздохом говорит Павлопуло.

Его судили, осудили, и он шел уже по дороге в Сибирь.

– В это время меня эти негодяи, которые Лившица, – царство ему небесное, – убили, и выдали! Всю карьеру мою перепортили.

– Какую же карьеру?

– У меня уж "сменщик" готов был. Все налажено. Как только приду на место, сейчас же уйду, за границу бы, и занимался бы и сейчас своей настоящей специальностью!

– Именно?

– Кассы бы открывал!

И Павлопуло говорит это с таким вздохом. У него сильный греческий акцент. Он говорит, собственно:

– Кассии открывали би!

И в слове "кассии" у него звучит даже нежность. Словно имя любимой женщины.

Павлопуло был возвращен с дороги, препровожден в Одессу, – и вот перед судом предстали: Каминкер, все время плакавшая, дрожавшая, тщедушная, пожилая еврейка; Львов, здоровейший верзила, с апатичным взглядом, все время рассматривавший потолок, стену, публику, судей, не обращавший ни малейшего внимания на то, что происходит, словно не его дело касалось! Все время без удержу рыдавшая и кричавшая: "я не виновата! я не виновата!" – вдова, покупательница заведомо краденого, оглохшая в тюрьме, ходившая на костылях, когда-то, должно быть, очень красивая, молодая еще, еврейка Луцкевич, объявившая суду:

– Прошу не сажать меня около Томилина – он меня убьет.

В кандалах Томилин, успевший уж за это время много раз судиться, осужденный в каторгу, спокойный, очень кратко, но ясно и обстоятельно разъяснивший суду, как было дело.

И страшно интересовавший публику, судей, присяжных, в кандалах же, как уже осужденный в каторгу, живой, подвижной, средних лет, грек Павлопуло.

– Вы меня знали раньше? – спросил он у свидетеля-пристава, специалиста по розыскам.

– Нет, не встречал.

– А имя "пана" вам было известно?

– Ну, еще бы!

В голосе свидетеля даже послышалась почтительность.

"Пан" – это воровская кличка Павлопуло.

В воровском круге Павлопуло получил кличку "пана" за свою привычку к "хорошей", широкой и богатой жизни. За кутежи и франтовство.

– По тридцати рублей рубашечку носил! – вздыхал на Сахалине Павлопуло. – Паутина-с, а не полотно!

Кличку "пана" Павлопуло получил за то, что он шел только на очень большие, крупные дела.

– Мое дело – банки, конторы. Из частных лиц – разве кто уж очень богат, – ну, к нему пойду, у него попрактикую!

Словно снисходил до частных лиц! "Мелкой практикой" Павлопуло не занимался совсем.

"Паном" его звали еще за необычайно презрительное, высокомерное отношение ко всей воровской братии. "Достойными уважения" и его общества, из людей его профессии, Павлопуло считал только трех-четырех, "таких, как и он".

– Один есть такой в Москве. С остальными я встречался за границей.

Имя "пана" гремело не только в России. Он был известен в Румынии, Турции, Греции, Египте.

– Вообще на Востоке! – пояснил "пан" присяжным.

Когда полицейские рассказали суду все это про "пана-Павлопуло", Павлопуло поднялся с места и, звякнув кандалами, ткнул пальцем в грудь.

– Пан – это я!

Старые судейские потом говорили, что более оригинального подсудимого не видывал суд.

Павлопуло обратился к свидетелю, сыну покойного Лившица.

– Скажите, пожалуйста, вы знаете кассу вашего покойного батюшки?

– Да. Она у меня и до сих пор.

– Она такой-то формы? Марка такая-то?

– Да.

– Замок с таким-то секретом? Отпирается так-то и так-то?

Павлопуло рассказал мельчайшие подробности всех секретов кассы.

– Да. Да. Да.

– Скажите, для того, чтобы касса открылась без звона, что надо сделать?

– Право... не знаю...

– Припомните хорошенько. Там есть с такого-то бока такая-то кнопка. Если вы ее прижмете, касса откроется без звона.

– С такого-то бока, вы говорите?

– Да, да, вы не торопитесь. Вы припомните. Там должна быть такая-то кнопка.

– Да! Совершенно верно! Есть такая кнопка, и, если ее прижать, касса, действительно, отпирается без звона! – припомнил свидетель.

– Вы видите! – обратился Павлопуло к суду. – Я лучше знаю его кассу, чем он сам!

Павлопуло отрицал всякое свое участие даже в умысле на убийство.

– Неужели я на такую глупость способен?! – восклицал он горячо и убедительно. – Зачем мне? У меня, слава Богу, есть своя специальность!

Так и сказал: "слава Богу". И так часто и с таким увлечением упоминал про "специальность", что председатель, наконец, спросил:

– Про какую это вы все "специальность" толкуете?

– Кассии открывати!

– А!

– Я за свою специальность даже кандалы ношу! – с гордостью говорил Павлопуло, словно и ни весть какой знак отличия получил. – Я за свою специальность, вы слышали, за границей известен. Я за свою специальность Сибирь получил!

– Я, господа присяжные, такой же, как они, вор. Но другой специальности! – пояснил он присяжным. – Мы разделяемся на разные специальности. У кого какая, тот той и держится. Карманник – он карманник, и по парадным дверям шубы красть, – это уж не его дело. На это есть "парадники". Парадник опять-таки в поездах пассажиров обкрадывать не пойдет. Он этого дела не знает! На это есть "поездошники". На все свои специальности. Я специалист по открытию касс.

– Мне убивать идти! Мне! – всплескивал он руками, и на лице его выражалось даже сожаление к людям, способным вообразить себе такую нелепицу. – Да зачем мне? Да я, случалось, открывал кассы, когда хозяин тут же по соседству в комнатах сидел, – и никто ничего не слышал.

Павлопуло никогда не говорил "ломать" кассу, всегда мягко: "открывать". "Ломати кассии глупо, кассии открывати нузино!" – по его словам.

– Я бы кассу и открыл, и деньги взял, и ушел, – Лившиц бы и не проснулся! И вдруг я буду идти на убийство!..

– Ну, однако! – прервал его разглагольствование председатель. – Ведь вы сами же говорите, что при вас револьвер был.

– И не только револьвер, но еще и кинжал, но еще и кастет! – горячо воскликнул Павлопуло. – Да ведь вы посудите, в какую компанию я шел! Что это за публика? Вы посмотрите только на их физиономии! Хороши?

Томилин при этих словах оглянулся и только презрительно посмотрел на Павлопуло своими серыми, холодными, спокойными глазами.

– Ведь эта "публика" за пятачок человека зарезать готова! – горячо продолжал Павлопуло. – Ведь это негодяи! А при мне были и часы, и перстни, и портсигар золотой. Должен же был я с собой для них оружие захватить. Ведь они меня при дележе могли убить!

В действительности, убийство Лившица произошло так:

Убийства не затевалось. Затевали только грабеж. Душой предприятия была вдова-ювелирша, покупательница краденого. От своей знакомой Каминкер она слыхала, что у "хозяина" все деньги хранятся дома, и "свела" ее со своими знакомыми, неоднократно продававшими ей краденое, громилами Томилиным и Львовым. Но как открыть кассу? Самим сломать, не зная, как это делается, – весь дом на ноги поднимешь. Компания воспользовалась прибытием в Одессу "по делам" знаменитого "специалиста" "пана" и предложила ему принять участие.

"Пан" пошел на "хорошее дело" с обычной осторожностью. Приказал Каминкер сломать замок у двери и, в качестве слесаря, позвать его. Явившись, под видом слесаря, в дом, осмотрел расположение комнат, мельком взглянул на кассу:

– Мне на кассу достаточно раз взглянуть, чтобы понять ее. Касса, я сразу увидел, была нетрудная. У меня в практике бывали такие.

Павлопуло объявил компании:

– Дело легкое!

Но предупредил:

– Только помните, чтобы без глупостей. На глупость я не пойду. Да и не к чему, Лившиц и не услышит, как я открою кассу.

Это мне и Томилин на Сахалине говорил:

– Такой уговор, действительно, был. Недотрога, ведь, белоручка "пан", – одно слово. Мразь!

Вечером, в назначенный день, Каминкер отперла дверь на черную лестницу, и в кухню вошли Львов, Томилин, Луцкер в мужском платье, Томилин не отпускал Луцкер от себя ни на шаг, – и Павлопуло "с необходимыми инструментами".

Лившиц еще не спал. Компания осталась ждать в кухне. Пили водку "для храбрости" – все, кроме Павлопуло. Он боялся, чтоб его не опоили.

Злой, жестокий, необузданный Томилин пьянел, ожидание раздражало его, и Павлопуло начал беспокоиться и предупреждал:

– Так помните, чтоб без глупостей!

– Ладно! Сказано! Молчи уж!

Каминкер сходила, послушала:

– Кажется, заснул. Тихо.

Ее, как было условлено, связали, завязали ей рот, положили в постель и пошли.

Павлопуло должен был вскрывать кассу. Львов, Томилин, Луцкер – стоять настороже. Если Лившиц проснется, кинуться, связать, завязать рот, – но и только.

Тихонько вошли они в комнату, где стояла касса. В соседней комнате, в спальне Лившица, был свет.

Старик лежал в постели и читал книгу.

Грабители притаились.

Так прошло несколько минут. Луцкер, Томилин, Львов, Павлопуло стояли, не смея дышать. А старик преспокойно читал.

– Словно несколько часов прошло! Дышать было трудно, – говорит Павлопуло.

Как вдруг Томилин не выдержал. Кинулся в спальню, за ним кинулся Львов.

У Павлопуло подкосились ноги.

Старик только поднял голову, не успел даже вскрикнуть. Томилин накинул веревку. Львов схватился за другой конец. Дернули. Хрипение. Старик был мертв.

Когда Томилин повернулся к Павлопуло:

– Такого лица я еще никогда не видывал! – говорит пан.

Он кинулся к двери.

Львов загородил было ему дорогу.

– А касса?

Павлопуло выхватил револьвер:

– Башку вдребезги!

Верзила отшатнулся, и Павлопуло "был таков".

– Мы все тогда испугались! – говорит Львов.

Томилин был страшен. Он "вошел в сердце". Придя в кухню, сел на связанную Каминкер и, когда та заворочалась, дал ей такого тумака по голове, что она потеряла сознание.

Луцкер и Львов дрожали:

– Думали, всех убьет!

Томилин кричал, "рычал, как зверь", сквернословил, ругался, пил водку.

Луцкер на коленях молила:

– Да успокойся ты! Успокойся!

Насилу "отдышался".

Так происходило убийство.

– В этакую глупость впутался! С такими мерзавцами связался! – бил себя по голове, как-то в разговоре на Сахалине, Павлопуло, и в словах его звучало отчаяние неподдельное. – А? В убийство попал. В убийство, когда я имею свою специальность!

Присяжные не дали веры Павлопуло, он был осужден за убийство с заранее обдуманным намерением, наравне с Томилиным и Львовым.

Павлопуло только пожал плечами и поблагодарил своего защитника по назначению, теперь уже покойного присяжного поверенного Ваховича:

– Благодарю вас за защиту. А что меня осудили, вина не ваша! Не поняли нас с вами господа присяжные заседатели!

Таков "пан".

Павлопуло был неуловим для меня на Сахалине. Придешь в Александровскую "вольную" тюрьму.

– Здесь Павлопуло?

– На работе. На паровой мельнице.

Идешь туда.

– Ушел Павлопуло.

Отыскивал его утром, вечером – никак не мог увидеть.

Однажды я бродил по тюрьме, как вдруг на меня бросился, – буквально, бросился, – какой-то кавказец, сосланный за многократные убийства: родовая месть. Он на что-то жаловался, подавал прошение, не получал ответа, и теперь требовал его от меня!

– Атвэчай!

Я напрасно убеждал его, что я не начальство. Кавказец ничего знать не хотел:

– Как нэ начальство? Зачэм нэ начальство? Драть всэ начальство, жалоба правая разбирать, – нэт начальства?!

Глаза горят:

– Атвэт давай! Два гуда ждэм. Булше ждать не жэлаем.

Вдруг чья-то сильная рука отстранила кавказца.

– А вот постой, я с ним поговорю по-своему.

Передо мной стоял, руки в боки, здоровенный молодой каторжанин, кожаный картуз набекрень, рубаха-косоворотка с "кованым", вышитым воротником. Халат едва держится, накинут на одно плечо. Вид типичного "Ивана". Это был тюремная знаменитость А. "Иван", не "спускавший" самому Патрину*.

_______________

* Патрин, смотритель тюрьмы, был в то время ужасом всей каторги.

– А п-позвольте у вас узнать, кто же такой вы будете, ежели вы не начальство?

– А тебе какое дело? Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты такой!

– Нет-с, позвольте-с!

А. с вызывающим видом загородил мне дорогу.

– Ежели вы, как вы изволите говорить, не начальство, на каком же таком основании вы тюрьму осматриваете? А?

Кругом стояла толпа. Ждали, "чем кончится".

Положение было критическое. Пригрозить начальством, жалобой – избави Бог – это значило бы лишиться всех симпатий арестантов. Уступить сконфузить себя, уронить в глазах тюрьмы. Унизить его чем-нибудь, избави Бог, ведь сколько розог принял этот человек, чтобы добиться славы "Ивана". И вдруг, чтобы все это пустить на смарку, уничтожить его обаяние в глазах тюрьмы. Надо было найти какой-нибудь выход. Выйти так, чтобы и он и я разошлись, не уронив своего достоинства.

Мне пришло в голову гаркнуть на него во всю глотку:

– Молчать! Шапку долой! Ты как смеешь так со мной разговаривать? А? Что я тебе, начальство, что ли, что ты смеешь в шапке передо мной стоять, да мне грубить? Начальство я тебе?*

_______________

* "Иван" должен быть дерзок только с начальством.

Все кругом заревело от хохота.

"Иван", – после он мне сам говорил, – "начал-то с бреха, а потом вижу, глупость делаю", сначала опешил, потом сам обрадовался тому выходу, захохотал, сняв шапку:

– А ежели не начальство, наше вам почтение! Милости просим! Ежели не начальство, виноват!

Все были довольны таким мирным исходом, смеялись, и среди смеющихся лиц мне показались знакомыми сжавшиеся от смеха в щелочки, черные, как маслины, живые, огнем горевшие глаза.

– Как фамилия?

– Павлопуло.

– А! Знаменитый "пан"! А я ведь тебе привез поклон от твоего защитника, господина Ваховича!

Покойный Вахович, действительно, просил меня перед моей поездкой, увижу, кланяться его оригинальному клиенту.

Павлопуло засиял от счастья. Теперь уже глаза всех почтительно были обращены на него: знаменитость, которую проезжие люди по России помнят!

– Ах, как вы меня этим поддержали! Вы себе этого и представить не можете! – говорил мне потом Павлопуло. – На сто процентов ко мне уважение поднялось!

С этого и пошла наша дружба. Когда я приходил в "вольную" Александровскую тюрьму, меня всегда сопровождали двое, – Павлопуло, которые разъяснял, что при мне нечего опасаться пить водку, играть в карты и т. п., и А., который считал своим долгом меня охранять:

– Мало ли какой дурак может вам скандал сделать? Ведь народ тут тоже. Одно слово – арестант.

На Сахалине служащие получают в складчину телеграммы "Российского Агентства", которые печатаются в местной типографии. Я брал оттиск, и Павлопуло каждый день заходил ко мне почитать телеграммы: в то время шла греко-турецкая война.

Он оседлывал нос золотым пенсне, которое так удивительно шло к арестантскому "бушлату", читал и покачивал головой:

– Ца! Ца! Ца! Насих бьюти! Бьюти греков! Бьюти!

Был печален, озабочен, приходил в неистовство:

– Министри наси никуда не годятися! Министри! До чего довели! На сто ми тепери воевати мозем! Все Делианиси изделали!

А однажды объявил:

– Из-за этого Делианиса я в каторге!

– Как так?

– Павлопуло моя не настоящая фамилия. Я из Афин. У меня в Афинах брат адвокат есть. Только я, конечно, в молодости с пути сбился. А то бы хорошим механиком был. Но только когда в возраст пришел, решил остепениться. Выждал, когда мне по греческим делам давность вышла, – денег у меня было много, – купил себе землю в Греции. Тут наши министры такую политику повели, – беда. Нищие совсем стали. Налоги страшные. Земля себя не окупает. Неурожаи. В долги влез. С аукциона все пошло. А жить я привык! Пришлось опять кассы вскрывать идти. Вот до Сахалина из-за министров наших и дошел!

Часто он говорил мне, и в голосе его слышалось столько за душу хватающей тоски.

– Что, Сахалин! Не то меня мучает, что я на Сахалине. А то, что далеко я от Греции! Там что теперь делается! Бедная, бедная Греция!

Иногда он говорил:

– Пустили бы меня. В волонтеры бы пошел! Хоть бы умереть дали за Грецию!

И когда он говорил о Греции, в голосе его слышалось столько нежности, любви к родине.

Теперь уже Павлопуло отбыл свою сокращенную, за силою манифеста каторгу, и я могу передать этот разговор.

– Павлопуло, – спросил я его однажды, – отчего вас никогда на мельнице нет?

– Да я там никогда и не бываю. Я каторги никогда и не отбывал. Каторжные работы отбывают только те, у кого денег нет.

– Как же так?

– А так, нанимаю за себя другого. Он и свой урок исполняет и мой.

– И дорого платите?

– Пятачок в день. Мне есть расчет. Я больше наживаю.

– Чем же вы занимаетесь?

– Торгую в тюрьме старьем, деньги в рост даю.

– И помногу процентов берете?

– Да игрокам даю, как у нас водится, "до петухов", на одни сутки. Сто процентов в сутки! Процент хороший! – улыбнулся он.

"Пан" остался аристократом и здесь: ростовщик в тюрьме лицо почетное и уважаемое. Павлопуло, как я в этом убедился, как паук, высасывал всю тюрьму.

У него были деньжонки, и деньжонки порядочные. Как и все каторжане, он лелеял мечту:

– Бог даст, и не так еще поживу! На воле буду, опять за свою специальность возьмусь!

О "специальности" и о кассах, почти как о Греции, он говорил с увлечением, с теплотой, с любовью.

– Как же вы? Учились, что ли, ломать?

– Вскрывать, а не ломать!

– Ну, вскрывать?

– А как же! В промежутках, бывало, купишь себе несгораемую кассу и на ней практикуешься!

Он с необычайным жаром рассказывал, как это надо делать, чертил, рисовал.

– Я однажды в Александрии, в Египте, три месяца над мильнеровской кассой бился, как ее вскрыть? Вот касса! Ца! Одному невозможно. Втроем надо, меньше никак нельзя! Пудов шестнадцать одних инструментов принести нужно. Начнешь над нею с непривычки работать, дом трясется. Только со спинки и можно ее взять. Вы, сколько я вас вижу, не из тех людей, которые несгораемые кассы себе заводят. Но если, дай вам Бог, заведете, заведите себе мильнеровскую! – засмеялся Павлопуло.

– Да! А вы придете и откроете!

– Я? За кого вы меня принимаете? Вот что я вам скажу: не только я не приду, но если я в том городе буду, ни один вор к вам не придет. Они "пана" уважают. "Пан" скажет "не тронь" и не тронут. И вы вдруг про меня так думаете. Ай-ай-ай!

Он был серьезно обижен.

– Ну, хорошо, Павлопуло, человек вы "с правилами", образованный, не стыдно вам, не грех у людей их достояние отнимать!

Павлопуло посмотрел на меня с удивлением.

– Да разве я когда-нибудь у бедных, которые своим трудом нажили, отнимал что-нибудь? Я бедным всегда сам помогал. Я ж, вы знаете, только богатых.

– Ну, у богатых!

– Так какое же это их достояние? Поверьте мне, тысячу своим трудом нажить можно. А миллион не своим трудом наживается, а чужим. Все чужое достояние. Они чужим достоянием живут и я чужим! – рассмеялся он. – Да и к тому же, у кого есть деньги в несгораемой кассе, у того есть они и в другом месте! Я последнего человека не лишаю.

– Послушайте, Павлопуло, вы словно любите вскрывать кассы! – заметил я ему однажды. – Словно самую эту работу любите?

– Люблю-с! – спокойно ответил он. – Всякое дело надо любить: только тогда и добьешься искусства!

Такой странный мономан.

Когда я уезжал с Сахалина, Павлопуло пришел проводить меня на пристань. Он просил меня прислать ему историю греческой войны на греческом языке.

– Вы много путешествуете. Если будете когда в Греции, кланяйтесь моей бедной, милой, родной стороне от ее сына!

И на глазах его были слезы.

– Прощайте, Павлопуло.

– До свиданья вам! – поправил он меня, хитро подмигнул и улыбнулся.

Людоеды

Случаи людоедства среди беглых каторжных более часты, чем об этом думают. "Официально известны" три людоеда.

Занимаясь в архиве Рыковской тюрьмы, я натолкнулся на следующий документ, помеченный 28 июля 1892 года:

"Его высокоблагородию господину смотрителю Рыковской тюрьмы Тымовского округа надзирателя центральной дороги Мурашова.

Рапорт.

Имею честь препроводить вашему высокоблагородию ссыльно-каторжного Рыковской тюрьмы Колоскова Павла, который бежал с 13 на 14, а донесено 15 сего июля за No 248. Пойман рассыльным вышепоименованной тюрьмы Хрусталем 24 сего текущего месяца на 1-й Хандосе; при нем найдены арестантские вещи, два котла, в том числе мешок человеческого мяса, поджаренного. Колосков Павел показал, что убил ссыльно-каторжного, который вместе пошел с ним в просеки, звать не знает, а физиономию объяснил: светло-русый мужчина, выше среднего роста, малоросс, около 35 лет, вероисповедания православного. По справке оказывается, что в эту самую ночь бежал с ним ссыльно-каторжный Крикун-Каленик. Я, Мурашов, производил осмотр вещам Колоскова, нашел халат, белье грязное с покойника, и мясо зажаренное, человеческое, которое стало разлагаться от теплой температуры в котомке воздуха. Преступление совершено на пятой версте от Онора, по дороге, ведущей от 2-й Хандосы на Онор. При таких важных обстоятельствах преступления, ссыльно-каторжного Колоскова имею честь препроводить к вашему высокоблагородию, на зависящее распоряжение в ручных и ножных кандалах".

Это происходило на работах по проведению Онорской просеки. Воспоминание об этой "Онорской дороге" сохранилось в одной каторжной песне, сложенной "терпигорцами", т. е. каторжанами, шедшими на Сахалин не морем, а сухим путем:

Пока шли мы с Тюмени,

Ели мы гусей,

А как шли мы до Онора,

Жрали мы людей.

Так живет в каторге страшная память об онорских работах.

Кому-то и с чего-то пришла в голову героическая, но совершенно нелепая мысль прорезать просекой Сахалин вдоль южного поста Корсаковского. Просеку пришлось вести через тундру, поросшую тайгой. Что это за просека, можете судить по тому, что мне, например, чтобы проехать верхом 8 верст от Онора до Хандосы 2-й, понадобилось три с половиной часа. Ехать по "просеке" можно только на сахалинской лошади, выросшей в тайге. Лошадь осторожненько ступает по корням невыкорчеванных пней. А когда становится на "грунт", моментально завязает по брюхо в топкой, растаявшей тундре.

Работы по проведению "просеки" велись от ранней весны до первых заморозков. Люди вязли в трясине, рубя деревья и выкорчевывая пни. И к этой муке – работать чуть не по пояс в топкой грязи – присоединялась еще нестерпимая мука от мошкары, которая тучами носится летом над тундрой. Мошкара облепляла людей. Люди буквально обливались кровью.

– Места живого не было от укусов! – говорят бывшие на этих работах. Мошкары такая тьма была, бывало, вздохнешь, да и задохнешься, – столько ее в рот попадает!

Люди, бывавшие летом в тундре, вполне этому поверят.

За целое лето прошли таким образом семьдесят семь верст, а затем эта идея – прорубить просеку "вдоль всего Сахалина" – была брошена, как совсем невыполнимая. О трудности работ можете судить по тому, что отправилось на онорские работы 390 человек, а вернулось 80. Остальные, – одни перемерли, другие бежали, часть их была поймана, большинство так и погибло в тайге "без вести".

Нужна была какая-нибудь сверхъестественная сила, чтобы заставить людей исполнять такие работы. И такой силой в руках местной тюремной администрации, производившей дорожные работы, но ничего в них не понимавшей, явился старший надзиратель Ханов.

Ханов сам из ссыльно-каторжных. Когда-то он был сослан за какое-то, говорят, зверское преступление и отбывал каторгу в Каре "в разгильдеевские времена", о которых до сих пор с ужасом вспоминают старики-каторжане.

– Я – разгильдеевец! – с гордостью говорит Ханов.

Ханов отбыл каторгу, поселенчество и, приехав на Сахалин, сделался надзирателем. Нет вообще "лютее" надзирателей, чем из ссыльно-каторжных. Как всякий бывший ссыльно-каторжник, Ханов ненавидел и презирал каторгу. К тому же он знал ее хорошо, тонко, "по-каторжному" знал.

Чтобы команда из 390 каторжан, бывшая под присмотром всего трех надзирателей, не взбунтовалась, Ханов отделил из нее "Иванов".

Опытным глазом "старого разгильдеевца" Ханов присматривался к каждой новой партии каторжан, – и сейчас же выделял "Иванов", именно их-то и делая надсмотрщиками за работами. "Иваны", таким образом, совсем избавлялись от работ, могли питаться лучше, заведуя раздачей арестантских порций, и получали полную возможность тиранить и грабить злосчастную шпанку, выколачивая из нее последние гроши, последние щепотки табаку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю