355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Влас Дорошевич » Каторга » Текст книги (страница 29)
Каторга
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 09:21

Текст книги "Каторга"


Автор книги: Влас Дорошевич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 29 (всего у книги 32 страниц)

Старик отвернулся, утер слезы. Голос его дрожал и звенел.

– За Марью Господь Бог меня и наказал. За Марью я и несу свой крест и заслужил. И мучаюсь, как она, мученица, мучилась. До самой смерти, покойница, мне не признавалась. Стыдно было. "Это, – говорит, – Лешенька, ты так только думаешь. Ты, Лешенька, – говорит, – не думай, не мучь себя. Батюшка, он строгий, он только за работу взыскивает. Ты не думай". А какое там "не думай". У самой слезы в три ручья. Бью, себя не помню, а она хоть бы крикнула, нешто невинные так терпят? Слезами давится, и свое только твердит: "Лешенька, не мучай себя, не думай!" Зимой в избе ночь лежишь, не спит родитель, слышу, как не спит, ворочается, сопит. Сна на него нету. И я не сплю. И Марья не спит, дрожит вся. Извините, – встанет, куда пойдет, слышу, и родитель с полатей тихонько слезает. Чисто за горло меня схватит. "Куда, – говорю, – батюшка?" – "А тебе, – говорит, – что? Ишь, полунощники, не спят, шляются! Еще избу зажгут. Пойтить, поглядеть!" – "И я, мол, батюшка, с вами!" – "Лежи уж!" – говорит. Одначе иду. Колокол у нас в село везли. Так он дома остался, подсоблять не пошел: "Идите, говорит, – вы подсобляйте, а у меня поясница что-то болит". Пошли, все глядят, посмеиваются. Потому дело ясное...

– Почему же дело ясное?

– Примета есть по крестьянству у нас. Как снохач помогать возьмется, – колокол с места не сдвинешь. Пришел я с помочи домой. "Что ж, батюшка, – спрашиваю, – колокол везти не пошли? Нас только срамите!" Тут я только один раз ему про это и сказал. Темней ночи стал старик: "Ты, говорит, – мне глупостей говорить не смей. А то возьму орясину да орясиной! Сказано, поясницу ломит". А какая там поясница! Просто боялся, чтоб народ от веревки не отогнал: "Федулыч, мол, отойди, не твое совсем дело". Потому, как мы навоз свой от людей ни хоронили, да нешто от людей что ухоронишь? – все про наши дела знали. Срамота. А у меня уж сынок Николушка подрастает. Все понимает. И ведь что за старик был! Ведь уж, почитай, старуха Марья-то стала, – так мы ее уходили. Краше в гроб кладут, – ходит. А он все к ней. Так, покеда совсем в гроб не забили, грех-то и шел.

Старик едва сдерживался от слез. Долго молчал, пока собрался с силами продолжать.

– Могутный был старик. Смеялся когда: "Мне бы, говорит, опять жениться, и то впору". Померла Марья, повдовствовал я, и пришла пора Николушку женить. Невесту ему взяли из хорошего дома. Скромная была девушка, хорошая. И что ж вы думаете, он задумал? Не пес?

Старик даже сплюнул с омерзением. Руки у него дрожали, голова ходуном ходила:

– Не пес? Смотрю в город поехал, гостинцев всем навез, а Насте отдельно: "Это, – говорит, – тебе, умница. Почитай дедушку!" Смотрю плачет Настя. "С чего?" – спрашиваю. – "Так!" – говорит. А сама разливается. Смотрю, куда Настя, туда и он плетется. Вижу я, он и насчет Насти свое удумал. Страх и ужас, судари мои, меня взял. Голова кругом пошла. "Что же это, – думаю, – я всю жизнь промучился, теперь Николушке моему также мучиться? Когда ж этому конец будет?" Вижу, дальше да больше подбирается к Настюшке. Тут я Николушке и открылся: все ему и рассказал, что с его матерью было. Трясся Николушка, плакал. "Слухом-то, – говорит, я про наш дом это слыхал. А только не верил". – "Теперь, – говорю, нечего уж об этом тужить. Надо за Настюшкой следить!" Думали, думали: что делать? Хотели делиться. Куда тебе! "Ишь, – говорит, – что надумали! Я тебя, дармоеда, – это на Николушку-то, – кормил, поил, а ты этаку ко мне благодарность? Этаку работницу из дома уводить? Это я, – говорит, – знаю, чьи все штуки! Это он тебя, старый хрен, – это на меня-то, – учить. Все хочется по своей волюшке, своим умом пожить. Смотри, – говорит, – старик, не пришлось бы в кусочки под старость лет за твои штуки пойти, ежели не угомонишься! А на раздел нет моего благословения. Покеда не помру, – дома не нарушу!" Видим, одно остается, – следить, чтобы чего не случилось, не попустить. И пошли мы за ним везде следом. Жнитво было. Настюшка жала так отдельно, полосочку в яру. Небольшой этакий яр был, ложбиночка. Там она и жала. Прихожу я домой, "Где батюшка?" – спрашиваю. – "Ушел!" – говорят. Так у меня и екнуло. Я к Николушке: "А ну-ка, мол, Николушка, пройдем к ярику. Не ладно что-то, родитель из дому ушел". Побегли мы к ярику. Прибегаем, а он Настюшку-то борет. Волосья у нее растрепаны, рубаха, – в одной рубахе у нас жнут, жарко, – рубаха разодрана. Отбивается Настюшка. А он ее цапает. Вырвалась от него, бежать бросилась, а он схватил, тут, на меже, валялась коряжина, да за ней с коряжиной. "Добром, – говорит, лучше!" Тут мы и выбегли. "Стой!" – кричим. Увидал он нас, затрясся, озлился. "Вы, – кричит, – черти, тут что?" Свету я не взвидел: Настюшка стоит в драной рубахе, – срамота! Подхожу: "Не дело, – говорю, – старик, надумал, не дело!" А он на меня: "А, – говорит, – опять ты, старый черт, меня учить? Всю жизнь учил, и теперь учить будешь? Вон, – говорит, – из моего дома! Пусть Николка с Настасьей остаются. А ты с глаз моих долой! Довольно мне тебя кормить, дармоеда!" – "Ну, уж нет, – говорю, – старик, будет! Это тебе не Марья!" А сам все к нему ближе да ближе. Еще пуще взбесился: "Что ты, – кричит, – мне Марьей своей в глаза все тычешь? Велика невидаль! Потаскуха была твоя Марья. Со всей деревней путалась! Вон!" – кричит. Да коряжкой-то на меня и замахнулся. Не помню уж я, как случилось. Выхватил коряжину у него из рук да по голове его. Он и присел. А я на него да за глотку. Помню только, что трясся весь. И уж так-то он мне был противен, так гадок. "Пришел, – говорю, – старик, твой час!" "Алеша, – говорит, – не буду!" – "Раньше, – говорю, – старик, об этом бы подумать". Да и стиснул ему глотку... Стиснул – и держу. Держу и сам ничего не вижу, не понимаю. Уж тогда очнулся, Николушка меня за руку трясет: "Тятинька, – говорит, – вы дедушку задушили". – "Туда ему и дорога! – говорю. – Грешник". Так-то, господа, дело все было...

– Ну, а присяжным, старик, ты все это рассказал?

– Нет, зачем же-с. Да я и не в сознании судился.

– Почему же не сознался, не рассказал всего?

– Да как вам сказать? Первое, что, мол, свидетелей не было. "Не я, да не я". А второе – боялся Николушку с Настей запутать. Люди молодые, им жить, а мое дело стариковское. А потом... что ж этакий срам-то на люди выносить...

– Ну, а сын твой никакого участия в этом не принимал?

– В этом, что я сделал? Нет-с. Видеть – видел, а убивал я один. Мне таить нечего. Теперь уж все одно. Сказал бы, если б это было. Все равно. Они уж померли. Вскоре, как меня засудили, Николушка помер, а за ним и Настасья... Все свое отмаялись и померли, один только я остался и маюсь!.. – улыбнулся старик своей грустной и виноватой улыбкой. – Маюсь да за Марьину душу молюсь. Может, хоть там ей хорошо будет. А здесь что!.. Безответная была – мученица...

Шкандыба

Вечному каторжнику Шкандыбе шестьдесят четыре года. Это рослый, крепкий, здоровый старик.

Шкандыба – сахалинская знаменитость. Его все знают.

Шкандыба отбыл двадцать четыре года "чистой каторги" и ни разу не притронулся ни к какой работе.

– Вот те и приговор к каторжным работам! – похохатывает он.

Его драли месяцами каждый день, чтобы заставить работать. Ни за что!

Сколько плетей, сколько розог получил этот человек!

Когда он, по моей просьбе, разделся, – нельзя было без содрогания смотреть на этот сплошной шрам. Все тело его словно выжжено каленым железом.

– Я весь человек поротый! – говорит сам про себя Шкандыба. – Булавки, брат, в непоротое место не запустишь: везде порото. Вы извольте посмотреть, я суконочкой потру. Где потереть прикажете?

Потрет суконкой там, где укажут, и на теле выступают крест-накрест полосы – следы розог.

– Человек клетчатый! Кожа с рисунком. Я кругом драный. С обеих сторон. Чисто вот пятачок фальшивый, что у нас для орлянки делают. С обеих сторон орел. Как ни брось, все орел будет! И с одной стороны орел и с другой – орел. Так вот и я.

– Как же так с обеих сторон драный?

– А так-с. Господин смотритель на меня уж очень осерчал: зачем работать на хочу. "Так я ж тебя!" – говорит. Драл, драл, не по чем драть стало. "Перевернуть, – говорит, – его, подлеца, на лицевую сторону". Чудно! По животу секли, по грудям секли, по ногам. Такого даже и дранья-то никто не выдумывал. Уморушка! Шпанка, так та со смеху дохла, когда я этак-то на кобыле лежал. Необыкновенно.

– А работать все-таки не пошел?

– Нашли дурака!

Шкандыба по профессии мясник. В первый раз был приговорен на двенадцать лет за ограбление церкви и убийство. Затем бежал, попался, и, в конце-концов, "достукался до вечной каторги".

Сначала его отправили на Кару, на золотые прииски. Это были страшные времена. В "разрезе", где работали каторжане, всегда наготове стояла кобыла. При каждом разрезе был свой палач, дежуривший весь день.

Шкандыбу привели на работу. Он решительно отказался.

– Что это? Землю копать? Не стану!

– Как не станешь?

– А так. Земля меня не трогала, и я ее трогать не буду.

Шкандыбе в первый день дали двадцать пять плетей.

Во второй – пятьдесят.

В третий – сто и чуть живого отнесли в лазарет.

Выздоровел, привели, – опять то же:

– Земля меня не трогала, и я ее трогать не буду.

Опять принялись драть, – опять отправили в лазарет.

Наконец устали, – прямо-таки, устали, – биться со Шкандыбой и отправили его на Сахалин.

На Сахалине Шкандыба прямо заявил:

– Работать не буду. И не заставляйте лучше.

– Ну, так драть будем!

– С полным моим удовольствием. Ваше полное право. А работать вы меня заставить не можете.

Шкандыбу переводили из тюрьмы в тюрьму, от смотрителя к смотрителю, всякий раньше хвалился:

– Ну, у меня не то запоет!

И всякий потом опускал руки.

Один из самых "ретивых" смотрителей К. рассказывал мне:

– Да вы понятия иметь не можете, что это за человек. Взялся я за него. Каждый день тридцать розог. Да ведь каких! Порция. Прихожу утром на раскомандировку. Кобыла стоит, палач, розги. Вместо "здравствуйте!" первый вопрос: "Шкандыба, на работу идешь?" – "Никак нет!" – "Драть!" Идет и ложится. До чего ведь, подлец, дошел. Только прихожу, еще спросить не успею, а он уже к кобыле идет и ложится. Плюнул!

Другой смотритель, тоже "ретивый", которому давали Шкандыбу на укрощение, говорил мне:

– Одно время думали, может, он какой особенный, к боли нечувствительный. Доктору давали исследовать. "Нет, – говорит, – ничего, чувствительный". Драть, значит, можно.

"Спектакли", которые ежедневно по утрам Шкандыба давал каторге, составляли развлечение для тюрьмы. Глядя на него, и другие "храбрились", "молодечествовали" и смелей ложились на кобылу.

Кроме того, каторга "дерзила":

– Что вы, на самом деле, ко мне пристаете с работой? Вы, вон, подите, Шкандыбу заставьте работать! Небось, не заставите!

Шкандыба давал "заразительный пример".

Его просили уж работать хоть "для прилика":

– Шкандыба, черт, хоть метлу возьми, двор подмети! Вот и вся тебе работа!

– Не желаю. Чего я буду мести? Не я насорил, – не я и мести буду. Я что насорю, – сам за собой приберу.

– Ну, не мети, черт с тобой! Хоть метлу-то в руки возьми!

– Зачем мне ее в руки брать? Она не маленькая. И одна в углу постоит. Ей не скучно: там другие метлы есть.

– Раз, впрочем, топор в руки взял! – смеется Шкандыба.

– Работать хотел?

– Нет, надзирателю голову отрубить надо было. Надзиратель такой был, Чижиков. Выслужиться хотел. "Я, – говорит, – его заставлю работать. Не беспокойтесь. Что его драть, – процедура длинная! Я его и так, и кулаком по морде". Раз меня в рыло, два меня в рыло. Походя бьет. "Дух, говорит, – я из тебя вышибу!" – "Смотри, – говорю, – чтоб тебе кто в рыло не заехал!" – "Я, – говорит, – не опасаюсь!" – "Ну, а я, – говорю, опасаюсь!" Пошел, взял топор, хлясть его по шее. Напрочь хотел башку отрубить, – вчистую. Тогда уж никто в рыло его не смажет.

– И что же, насмерть?

– Жалко, жив остался. Наискось махнул. А еще мясником был, туши рубил. Раз – и готово. А тут не сумел этакого пустого дела сделать. Топор сорвался, стало быть!

За это Шкандыбу приковали к стене и приговорили к вечной каторге.

– Сижу у стены прикованный: "Что, мол, взяли, работаю?"

Замечательно. Все делали с Шкандыбой. Только одного не пришло никому в голову: освидетельствовать состояние его умственных способностей.

А странностей у Шкандыбы, и помимо упорного нежелания работать, много.

То он начинает вдруг петь во все горло. То разговаривает, разговаривает, – вскочит и убежит как полоумный.

– Юродствует!

– Сумасшедшим прикидывается, чтобы не драли!

– Нагличает: "Вот, мол, все работают, а я песни орать буду".

Так решало тюремное сахалинское начальство, а когда на Сахалине появились действительно гуманные врачи, готовые взять под свою защиту больного, борьба со Шкандыбой была уже кончена: на него "плюнули" и зачислили богадельщиком, чтобы хоть как-нибудь оформить его "неработание".

А, впрочем, Бог его знает, можно ли признать Шкандыбу сумасшедшим. Ненормального, странного в нем много, но сумасшедший ли он?

В одну из бесед я спросил Шкандыбу:

– Скажи на милость, чего ж ты отказывался от работы?

– А потому, что несправедливо. Справедливости нет, – вот и отказывался.

– Ну, как же несправедливо. Ведь ты сам говоришь: церковь ограбил, человека убил?

– Верно!

– Присудили тебя к каторге.

– Справедливо. Не грабь, не убивай.

– Ну, и работай!

– А работать не буду. Несправедливо.

– Да как же несправедливо?

– А так! Вон Ландсберг двух человек зарезал, а его заставляли работать? Нет, небось! Над нами же командиром был. Барин! Он инженер, им там, сипер какой-то, что ли, дороги строить умеет. Он не работает, он командует. А я работай! За что же, выходит, должен работать? За то, что человека убил? Нет! За то, что я дорог строить не умею. Так разве я в этом виноват? Виноват, что меня не учили? Нет, брат, каторга, так каторга, для всех равна! А это нешто справедливость? Приведут арестантов: грамотный – в канцелярии сиди, писарем, своего же брата грабь. А неграмотный – в гору, уголь копай. За что ж он страдает? За то, что неграмотный! Нешто его в этом вина? Справедливо?

– Потому ты и не работал?

– Так точно!

– Ну, а если бы "справедливость" была и всех бы одинаково заставляли работать, ты бы работал?

– А почему ж бы и нет? Знамо, работал бы. Как же не работать? Главное – справедливость. Я потому и Чижикову голову снести хотел. За несправедливость! Бей, где положено. Драть, по закону положено, – дери! Меня каждый день драли, – я слова не сказал: справедливо. Потому – закон. А по морде бить в законе не показано, – и не смей. Ты незаконничаешь, и я незаконничать буду. Ты меня в рыло, – я тебя топором по шее. А что справедливо, – я разве прекословлю? Сделай твое одолжение. Что хошь, только, чтоб справедливо!

Так и отбыл Шкандыба свои двадцать четыре года "чистой каторги", не подчиняясь тому, чего не считал справедливым.

Наемные убийцы

Они не разлучны. Где маленький, тщедушный, вертлявый Милованов Карп, тут, глядишь, плетется и угрюмый, молчаливый Чернышов Анисим.

Они друг на дружку страшно злы.

Анисим зол на Карпа, как на доносчика:

– Через его язык и в каторгу попали.

Карп упрекал Анисима в подлости:

– Языком-то, брат, вертеть, дядя Анисим, нечего. Ты языком-то, чисто хвостом, вертишь, – и туды и сюды. "Знать, мол, ничего не знаю!" Ишь, тоже, святой какой выискался. Нет, ты, брат, по чистой совести говори! Подлить-то нечего!

А держатся они всегда вместе, рядом спят и из одного котелка хлебают:

– Вместе суждены. Друг от дружки отставать нечего.

Я познакомился с ними на острове; они пришли с вновь прибывшей партией каторжан.

Их ввели в комнату, где происходил осмотр, и надзиратель приказал:

– Раздевайся!

Испугались оба страшно.

– Черед, брат, пришел, дядя Анисим! Раздевайся!.. Совсем, что ль, раздеваться-то надоть?

– Раздевайся, разувайся начисто.

Они в уголке торопливо разделись.

– Иди к столу!

Длинный как жердь, сухой как скелет, Чернышов Анисим зашагал к столу с самым несчастным видом. Лицо сморщилось, – вот-вот навзрыд заплачет. Милованов Карп стоял перед столом вконец растерянный. Нижняя челюсть у него отвисла, в глазах был страх и ужас. Ноги дрожали и ходуном ходили. Дрожащими руками он почесывался.

– Куды ложиться-то? – спросил Милованов.

– Зачем ложиться?

– А драть?

– За что ж тебя драть?

– А так, мол... Драть... По положению...

Все расхохотались. Милованов смотрел с недоумением.

– Нет, брат, тебя драть не будут. Пока еще не за что. Вот сделаешь что, тогда выпорют!

– Покорнейше вас благодарю!

Все опять расхохотались. Оживший Милованов и сам засмеялся.

– Слышь, дядя Анисим, драть-то не будут? Слышишь?

– Слышу! – отвечал Анисим таким равнодушным тоном, словно его нисколько это не интересовало.

Радость сделала Милованова болтливым. Он пришел в приятное нервное возбуждение, смеялся и готов был болтать теперь без умолку.

– За что суждены-то?

– По подозрению в убийстве! – отчеканил Милованов – обычный каторжный ответ. – Хозяина, стало быть, убили!

– С грабежом?

– Не! Зачем с грабежом! Бог миловал! Ничего не грабили. Так убили.

– За что же убили?

– За что убивают? Известно, за деньги! Такое уже положение чтоб за деньги!

– Хозяйка нас запутала! – мрачно пояснил Анисим.

– Так точно. Денег дала! – подтвердил и Карп.

– Наняли вас, значит?

Карп посмотрел удивленно.

– Чего ж нас нанимать было? Мы и так в работниках жили!

– А как же, говоришь, деньги?

– Благодарить – благодарила. Это уж как водится. А нанимать... нешто на такие дела нанимают?

Милованов даже расхохотался.

– Ты и убивал?

– Я самый!

– Ну, а ты, Чернышов?

– Не в сознании он! – вставил Милованов.

– Знать я ничего про эти дела не знаю. И слухом не слыхал! Так, Карпушка все плетет!

Милованов завертелся.

– Ишь ты, сделай милость. Как что, – так ты. А в ответ, сейчас Карпушку!

Милованов подмигнул нам на Чернышова.

– Хитрый мужик! Куда хитер! Две души при себе имеет. Одну про себя бережет. А другу-то про людей, на, поди: чистехонька! "Не я да не я!" Нет, брат, тут языком-то мести нечего. Уж раз как в каторгу попали, – тут дело ясное! Стало быть, убили!

– Да как же дело-то вышло?

– Да как вышло! Очинно даже просто. Говорю – через бабу!

– В работниках жили! – вставил свое слово Анисим, словно все объяснил.

– За жалованье?

Милованов так и фыркнул:

– Какое жалованье? Кто нам с дядей Анисимом жалованье положит?

И, действительно, парочка была убогая на редкость. Оба тщедушные, жалкие, слабосильные до последней степени, такие, про которых говорится: "Плевком перешибешь". Головы у обоих на редкость маленькие, словно пучки какие-то торчат. Лица глупые, возбуждающие жалость. И как их Бог, таких, "не в пору вместе свел".

– Так, за ради Христа, жили. Я-то шесть годов у хозяина выжил, а дядя Анисим через два года пришел. Верно говорю, дядя Анисим?

– Четыре года об вешнем Николе было. Это верно! – подтвердил Чернышов.

– Мельник хозяин-то был. Мельница была своя. Пришел я это к мельнице, да и сел. И сижу.

– Да ты куда ж шел?

– А так, никуды не шел. Куды мне итти? Шел, и шел, и сел.

– Да ты чем же занимался?

– Да ничем не занимался. Так. Иду, иду, – где в работники возьмут, за хлеб за соль, – живу. Прогонят, – дальше пойду. Человек слабосильный! Сижу это. Мельник и увидал. "Чего, – говорит, – сидишь?" – "Так, мол, не будет ли милость, не возьмете ли в работники за Христа ради? Настоящим-то, то есть, работником куды мне! А так, по дому, что поковырять могу". "Живи!" – говорит. Смилостивился. Я и зачал жить. А потом и дядю Анисима встрел и привел.

– Знакомы вы, что ли, были?

– Нет, зачем знакомы! Так. Шел по дороге, смотрю, идет слабосильный человек, дохлый. "Куды, мол, дядя?" – "Никуды, мол. Без пристанища". "Идем к нашему хозяину. Мужик добрый. Может, жить оставит!" Чисто дворняжка, – расхохотался сам над собой Милованов, – возьми одну дворняжку, она те сейчас и другую приведет! Хозяин и дядю Анисима взял: "пущай живет, по мельнице там что ковыряется". Так мы оба и живем и ковыряемся! Когда одежину подарят, когда что.

– Дурно обращался, может, с вами хозяин. Злы на него были?

– Зачем? – даже испугался Милованов. – Для нас он был, как ангел, дураком никогда не назовет! Добреющий был хозяин!

– Мужик был хороший! – мрачно подтвердил и Чернышов.

– Не надо лучше был человек. Это верно!

– А убили! Как же так?

– Опять-таки, говорю, через хозяйку. Хозяйка така попалась. Жена хозяинова. И такая-то баба! Такая-то баба! Все в шерстяных платьях ходила. Платок – не платок, рафинад-баба, просто мое почтенье. Верно, дядя Анисим?

– Баба как баба, – философски заметил Чернышов.

– Другой такой бабы, свет обойди, не найтить! Така баба! Вот она в каторгу придет, сами увидите. Сейчас это все узлом завяжет и развяжет. Чисто лиса. По снегу бежит и хвостом за собой след заметает. Сейчас на глазах тебе накрутит, навертит, и сейчас чисто! Прямо сказать надо баба староста. Король-баба. С барином, с помещиком путалась. И того закрутила. По скусу она ему пришлась, все ее в куфарки завал. Ну, ей и лестно. Как, бывало, муж отойдет, сейчас к барину. Становой еще к нему приедет, потому барин. Сладкие водки пьют, орехами щелкают. Страсть! Сколько раз нас с дядей Анисимом к барину посылала: "Дома, мол, ай нет? Муж в город едет". Верно показываю, дядя Анисим?

– Сколько разов до барина ходил. Это верно! – поддерживал дядя Анисим.

– То-то и оно-то!

– А муж не знал?

– Где ему! Говорю, король-баба была. Знал бы он, так не оставил. Он бы ей показал барство! – засмеялся Милованов. – Мужик был твердый. Верно говорю, дядя Анисим? Что ж ты молчишь?

– Он бы ее поучил!

– Он бы ее так поучил! Этого-то она и боялась. Ей и боязно. Опять же и в куфарки к барину пойти лестно, Она и егозит, она и егозит. Что уж делать-то, не знает. И надумала!

– Постой, постой! А вы-то, как же? Хозяин, говорите, благодетель был, а вы от жены к барину бегали? Никогда хозяину ничего не говорили?

Милованов посмотрел с удивлением:

– Нешто между мужем и женой встревать можно? Ихнее дело хозяйское, наше дело работницкое. Сказали – иди. Чай, тоже к дому-то привыкли. Собака, и та к человеку привыкает!.. Вот она, хозяйка-то, и надумала. Позвала нас с дядей Анисимом в горницу, за стол посадила. Таково вежливо, по-хорошему: "Вы бы, – говорит, – дяденька Карп, еще откушали! Вы бы, дескать, дяденька Анисим, еще скушали". Ах, хитрая баба! Ах, хитрая! Пирогом угостила, водки по стаканчику поднесла, и полштоф не убрала, на стол поставила, честь честью. "У меня, – говорит, – к вам, дяденька Анисим и дяденька Карп, дело есть. Беспременно хозяина моего надо убить!" У меня глаза на лоб и вылезли. "Как, мол, убить? Почто?" – "А по то, – говорит, что узнает он про барина, и мне живой не быть, и вас со двора по шее. Сдохнете с голода!" – "Это, мол, верно!" – "Вы уж, – говорит, – в моем деле помогите, а я вас не оставлю". И по поясочку нам подносит. "А по рубахе, – говорит, – за мной. Как вы мне все по-хорошему сделаете, и барин вас не забудет". Так и льстит, хвостом и метет. "А не согласны, мол, так я такого мужу про вас наговорю, палкой со двора сгонит". Баба льстивая, известно, – может. "А окромя того, – говорит, – как я к барину вхожа и с господином становым завсегда в кумпании, то можно вас и насчет пачпортов пощупать. Каки-таки у вас пачпорта просрочны, и на каком основании имеете вы полное право жить?" Ишь, куда подпустила, ишь! Тоже вшей-то кормить в остроге никому неохота. Баба, знаем, могутная, со становым завсегда одна кумпанья, засудит! Что захочет, то с тобой и сделает. Пошли это мы с дядей Анисимом, мерекаем. "Как, мол, дядя Анисим. Ишь, какое дело!" – "Тебе, мол, виднее, дядя Карп, как и что".

– Ничего я про эти дела не знаю! – упрямо, словно дятел в то же место стукнул, отозвался Чернышов.

– "Не знаю!" А ружье-то кто приносил? Ты же приносил! – огрызнулся Милованов. – Потужили мы с дядей Анисимом, потужили, хозяина жаль. Ну, да ведь из такого-то дома уходить нехотца. Куда мы пойдем, такие-то? Кто нас возьмет? Да и к дому привыкли, уходить жаль. Собака, говорю, и так привыкает. Потужили, потужили, к хозяйке приходим: "Ладно, мол, сделаем! Ты уж потом, как знаешь!" – "Это, уж, – говорит, – не ваша забота. Вы только застрелите, а потом на кого другого подумают. Я уж сделаю!" Известно, барин у ей, человек-деньга, опять же становой постоянно одна кумпанья. Что хотят, то и сделают. И решились.

– Так вы бы хозяину-то лучше сказали, какое дело затевается. Ведь "ангел был человек".

– Говорил! – махнул рукой Милованов. – Ничего не вышло. И внимания не взял. Мне хозяина-то было жалко. Удосужился, говорю: "Ты, мол, хозяин, поглядывай!" – "А, чего, – говорит, – мне поглядывать?" – "А, так, мол, не вышло бы чего!" – "А чего?" – говорит. "А того, мол, поглядывать надоть!" – "Шел бы ты, – говорит, – дядя Карп, мешки из сарая носить, чем неизвестно что болтать, право!" Так и вниманья не взял. Я свое сделал, что полагается, я сказал, а уж там его было дело, как раздумать. А напрямки-то нам тоже говорить не полагается. Мужнино – женино дело. Это уж сам разбери. Наше дело сказать. Так через себя и погиб человек! Пошел это посля полдень: "Я, – говорит, – в сторожку заснуть пойду". В лесу это сторожка была. "Дома, – говорит, – от мух беспокойно". Я дядю Анисима и подтолкнул: "Да и нам, мол, зевать не приходится!" Пошел это дядя Анисим в горницу, принес ружьишко.

– Ничего я про это дело не знаю!

– Не приносил, скажешь, ружья? Ах, хитрая душа – человек! Ах, хитрая! Эк, языком-то вертит! И туды и сюды, куды хочешь, повернет! Ах ты, прости, Господи! – покачал Милованов головой в высшей степени укоризненно. – Пошли мы с дядей Анисимом к сторожке. Подобрались это тихохонько. Боязно. А ну, как встанет, да нас лупить примется. "Посмотри, – говорю, – дядя Анисим, в дверочку!" – "Нет, – говорит, – уж ты, дядюшка Карп, смотри!" Совсем плохой мужик дядя Анисим. Так оплошал. Бечь хотел. "Ну, уж это нет, говорю, – брат! Уж вместе шли, и будь при этом!" Дверка-то так приотворена, глянул в сторожку, дрыхнет хозяин, и таково дрыхнет, храпит, слюна вожжой, – поел человек, – мухи по всей роже так и ползают, а он хоть бы что! "В самый, – думаю, – раз". Нацелился так на него ружьем-то, а руки-то у меня ходенем. Чисто курей крал! И ружье-то прыгает и прыгает. "Не ладно, думаю, – еще мимо дашь, только разбудишь. Ка-ак встанет он да пойдет нас же волтузить". Сильный был человек, что мы, такие-то, супротив него сделаем. Яблонька так росла, прислонился я к яблоньке. "Дай, отдышусь", – думаю. А дядя Анисим и вовсе наземь присел, стоять не может. Отдышался, наставился, прямо в голову, приложился этак... пу-у-у!

И голый Милованов принял такую позу, был так жалок, так смешон в эту минуту, что все не смогли, расхохотались. Да и он сам расхохотался над собой.

– Пу-у-у! Хозяин-то и завизжал по-свинячьи и начал крутиться, чисто вьюн. А сам-то визжит. Принялся в вдругоряд ружьишко заряжать. Дядя Анисим меня за руку, а сам белый: "Не стреляй, – говорит, – ради Господа Бога! Убежим! Страшно!" – говорит. "Нет уж, мол, начато! Уж без того не уйду, не убивши". Зарядил опять, нацелился, раз! Тут уж хозяин и крутиться перестал. Только лежит, ойкает. Поойкал, поойкал, и кончился. Мы с дядей Анисимом драла, да в поле, да рожью целиком, вбежали на межу, – да ружье, – так поправей межи-то деревцо было, – под деревцом ямочку выкопали, ружье-то и зарыли.

– Полевей межи дерево было! – заметил дядя Анисим.

– Ан, правее!

– Левей, говорю!

– Ан, поправее. Вот межа, в от деревцо, как стол, а вот отступя шага два...

И они вступили между собой в бесконечный спор: где было деревцо, правей межи или левей. Оба знали и помнили каждый кустик. Немного знали эти люди, но уж то, что знали, знали досконально.

Букашка так знает лист, на котором она выросла и живет.

Узенький кругозор у людей, – вершка полтора в диаметре, – но зато уж в этом кружке они всякую пылинку наизусть знают и мало-помалу за целую гору считают.

– Спрятали ружье в ямочке, – продолжал Милованов, когда кончился его победой спор о деревце, – домой приходим. "Принимай, мол, нас, честная вдова!" Услыхала это хозяйка, ровно холстина сделалась, на скамейку так и села. "Разве вы, – говорит, – его уже порешили!" – "Так, мол, точно. Прикончили". Залилась слезами. "Ах, – говорит, – зачем вы это сделали?" "Ну, уж, мол, теперь не воротишь. Теперь ты нас уважать должна!" "Пожалуйте, – говорит, – к столу. Садитесь". Полштофчик нам поставила, из печки, что от обеда осталось, достала. Сидим, водку пьем.

– Да ты, что ж, до водки, что ль, охочь?

– Зачем? Нет! А только так уж положено. С окончанием дела. Плачет хозяйка-то. Известно, жаль, муж. "Ты бы, мол, присела". Поднесли ей водочки. "Ты, мол, тоже с нами выпей. Что ж мы одни-то? Для кумпаньи". Дала она нам денег – три рубля бумажками, а на три четвертака медью. И пошли мы спать, потому намаялись. А утром-то нас и взяли.

– Как же случилось?

– Из мужиков кто-то шел, в сторожку заглянул, а там мертвое тело. Он содом и поднял. Кто мертвое тело? Мельник. Сейчас на нас подозрение и сделали.

– Ну, и что ж вы?

– Дядя Анисим не в сознаньи. А я вижу, стало быть, что все стало известно, и рассказал. Так и так, мол. Чего ж тут молчать? Известно, другого кого бы взяли, молчал бы. А раз меня самого взяли, стало быть, все одно – молчи не молчи – подозрение. Хозяйка-то больно вертелась. К барину. Да нешто барину такая паскуда нужна, из острога-то. Барин себе другую возьмет, баб много. Становому сулила три года в куфарках служить без жалованья. Да нет, брат, ничего не поделаешь. Уж больно, как я все рассказал, стало известно. Так стало известно, каждое слово всяк знает. Нас и осудили. Как же! Всех вместе судили. И хозяйку на одну скамейку посадили. А барин-то за нее другой заступался. Тоже, видать, она ему обещалась в куфарки пойтить без жалованья. Все на меня пальцем тыкал: "Врет, – говорит, – все! Не верьте ему, господа председатели!" А я-то встаю да перекрестился: "Как, – говорю, – перед Истинным!" Мне и поверили. Да нас всех и в каторгу.

Через несколько дней захожу в тюрьму, в группе арестантов хохот. Что такое?

Милованов рассказывает, как он за три рубля семьдесят пять копеек своего "не хозяина, а ангела" убивал. И рассказывает всякий раз во всех мельчайших подробностях, посмеиваясь там, где речь идет о вещах, по его мнению, забавных, как хозяин "визжал по-свинячьему", рассказывает просто, спокойно, словно все это так и следует.

– Как же это так, Милованов? – начал я, в виде опыта, как-то стыдить его.

Милованов посмотрел на меня с удивлением:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю