Текст книги "Каторга"
Автор книги: Влас Дорошевич
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 32 страниц)
– Тоже в "начальство" полез!
– Арестант, – так ты арестант и будь!
Каторга не любит тех, кто старается "возвышаться", но презирает и тех, кто унижается. Мы уже знакомы с типом п о д д у в а л ы. Так называется арестант, нанимающийся в лакеи к другому. Кроме исполнения чисто-лакейских обязанностей, он обязан еще и защищать своего хозяина, расплачиваться своими боками и бить каждого, кого хозяин прикажет. Поддувалы "отцов", например, обязаны бить неисправных должников. А если должник сильнее, то и терпеть поражение в неравном бою. Конечно, даже каторга не может иначе как с презрением относиться к людям, торгующим своими кулаками и боками.
На следующей ступеньке человеческого падения мы встречаемся с очень распространенным типом в о л ы н щ и к а. "Затереть волынку" на арестантском языке называется затеять ссору. Волынщики, это – такие люди, которые только тем и живут, что производят в тюрьме "заворожки". Сплетничая, наушничая арестантам друг на друга, они ссорят между собою более или менее состоятельных арестантов, чтобы поживиться чем-нибудь от того, чью сторону они якобы принимают. Этими волынщиками кишат все тюрьмы. Таких людей много и везде, кроме тюрьмы. Но в каторге, вечно озлобленной, страшно подозрительной, недоверчивой друг к другу, голодной и изнервничавшейся, в каторге, где за шестьдесят копеек режут человека, где, имея в кармане гроши, можно нанять не только отколотить, но и убить человека, – в каторге волынщики часто играют страшную роль. Часто не из-за "чего" происходят страшные вещи. Заколотив насмерть арестанта, или при виде лежащего "с распоротым брюхом" товарища, каторга часто с недоумением спрашивает себя:
– Да из-за чего же все случилось? С чего пошло? С чего началось?
И причиной всех причин оказываются волынщики, затеявшие "заворожку" в надежде чем-нибудь поживиться. Робкому, забитому арестанту приходится дружить да дружить со старым, опытным волынщиком, а то затрет в такую кашу, что и костей не соберешь.
Ступенью ниже еще стоят г л о т ы. С этим типом вы уже немножко знакомы. За картами, в споре на арестантском сходе они готовы стоять за того, кто больше даст. "Засыпать" правого и защищать обидчика им ничего не значит. Таких людей презирает каторга, но они имеют часто влияние на сходах, так как их много, и действуют они всегда скопом. Глот – одно из самых оскорбительных названий, и храп, как его назовут глотом, полезет на стену:
– Я – храп. Храпеть на сходах люблю, это верно. Но чтоб я нанимался за кого...
И фраза может кончиться при случае даже ножом в бок, камнем или петлей, наброшенной из-за угла. Это не мешает, конечно, храпам быть, по большей части, глотами, но они не любят, когда им об этом говорят. Для глотов у каторги есть еще два прозвища. Одно – остроумное "чужой ужин", другое – историческое "синельниковский закуп". Происхождение последнего названия восходит еще ко времени, когда, при господине Синельникове, за поимку бродяги в Восточной Сибири платили обыкновенно три рубля. С тех пор каторга и зовет человека, готового продать ближнего, "синельниковский закуп". Название – одно из самых обидных, и, если вы слышите на каторге, что два человека обмениваются кличками:
– Молчи, чужой ужин!
– Молчи, синельниковский закуп.
Это значит, что на предпоследней ступеньке человеческого падения готовы взяться за ножи.
И, наконец, на самом дне подонков каторги перед нами – х а м. Дальше падения нет. Хам, в сущности, означает на арестантском языке просто человека, любящего чужое. "Захамничать", значит, взять и не отдать. Но хамом называется человек, у которого не осталось даже обрывков чего-то, похожего на совесть, что есть и у глота, и у поддувалы, и у волынщика. Те делают гнусности в арестантской среде. Хам – предатель. За лишнюю пайку хлеба, за маленькое облегчение он донесет о готовящемся побеге, откроет место, где скрылись беглецы. Этот тип поощряется смотрителями, потому что только через них можно узнавать, что делается в тюрьме.
Хам – это страшное название. Им человек обрекается, если не всегда насмерть, то всегда на такую жизнь, которая хуже смерти. Достаточно обыска, даже просто внезапного прихода смотрителя, чтобы подозрительная каторг сейчас увидала в этом "что-то неладное" и начала смертным боем бить тех, кого она считает хамами. Достаточно последнему жигану сказать:
– А наш хам что-то, кажись, "плесом бьет" (наушничает начальству).
Чтоб хаму начали ломать ребра.
Больше того, довольно кому-нибудь просто так, мимоходом, от нечего делать, дать "хаму подзатыльника", чтобы вся тюрьма кинулась бить хама.
– Бьет, значит, знает за что.
Чтоб хаму "накрыли темную", завалили его халатами, били, били и вынули из-под халатов полуживым.
Посвящение в каторжники
Всякий, конечно, слыхал об этом обычае "посвящения в арестанты", об этих жестоких истязаниях, которым умирающая от скуки и озлобленная тюрьма подвергает "новичков".
Для чего тюрьма творила над "новичками" эти истязания, при рассказе о которых волос встает дыбом? Отчасти, как я уже говорил, от скуки, отчасти по злобе на все и на вся и из желания хоть на ком-нибудь выместить накипевшую злобу, от которой задыхается человек, а отчасти и из практических соображений, нужно было узнать человека, устоит ли он против жалобы начальству, даже если его подвергнут страшным истязаниям. Ведь надо же знать человека, пришедшего в "семью". Будет ли он всегда и во всем надежным товарищем?
Я обошел все сахалинские тюрьмы и могу с полной достоверностью сказать, что прежний страшный обычай "посвящения в каторжники", обычай пытать "новичков", отошел в область преданий. Теперь этого нет. Тогда розга и кнут свистели повсюду, и это отражалось на нравах тюрьмы. Теперь нравы "мягчают".
"Молодая" каторга делает только удивленные глаза, когда спрашиваешь: "А нет ли у вас таких-то и таких-то обычаев?" И только старики Дербинской каторжной богадельни, когда я им напоминал о прежних обычаях "посвящения", улыбались и кивали головами на эти рассказы, словно встретились с добрым старым знакомым.
– Было, было все это! Верно.
И они охотно пускались в те пространные описания, в которые всегда пускается человек при воспоминаниях о пережитых бедствиях.
А "молодая" каторга и понять даже этих обычаев не может:
– Да кому же какая от этого польза?
"Польза", – вот альфа и омега всего миросозерцания теперешней каторги. И в этом нет ничего удивительного: преобладающий элемент каторги – убийцы с целью грабежа, то есть люди, совершавшие преступление ради "пользы". И нравам, обычаям и законам этих людей приходится подчиняться остальным: дисциплинарным, жертвам случая, семейных неурядиц и так далее.
"Польза", это – все. Каторжанин, совершивший убийство на Сахалине, рассказывал мне о своем преступлении и упомянул о том, что по его преступлению забрали было и другого ни в чем неповинного поселенца:
– Но я его высвободил... Потому он не мог быть в моем деле полезен.
– А если бы "мог быть полезен", он бы запутал ни в чем неповинного человека, и вся каторга бы его поняла:
– Должен же человек думать о своей "пользе". Всякий за себя.
Все теперешнее "посвящение в каторжники" состоит в том, что тюрьма старается извлечь из новичка "пользу", то есть, пользуясь его неопытностью, обмошенничать его, елико возможно.
Для этого у каторги есть несколько игр, в которые только можно играть, что с "новичками": в платочек, в крестики, в кошелек, в наперсток, в тузы, в черное и красное.
В этом "посвящении" есть даже нечто симпатичное: тут наказывается страсть к легкой и верной наживе, желание объегорить своего же брата наверняка.
__________
Вновь прибывшая на пароходе партия выдержала карантин, подверглась медицинскому освидетельствованию, разделена, безо всякой практической пользы и безо всякого применения этого деления, на "полносильных", "слабосильных" и "вовсе неспособных к труду", и явилась в тюрьму.
Еще раньше, пока партия сидела свои три-четыре дня в карантине, тюрьма навела о ней кой-какие справки. У одного с новой партией пришел брат, у другого – сообщник, у третьего – просто старый товарищ. Все эти лица, рискуя карцером и розгами, побывали в карантине и кое-что разузнали. Тюремные брадобреи, рискуя спиной, сбегали в карантин, кого побрить-постричь, и поразнюхали, кому из вновь прибывших арестантов удалось протащить с собой деньги, кто разжился дорогой игрой в карты или писанием писем и прошений, у кого вообще водятся деньжонки. Тут все разузнается: сколько господа пассажиры дали на Пасху певчим-арестантам, сколько удалось выпросить у посторонних "на палача". И когда новая партия приходит в тюрьму, тюрьма уже знает об ее имущественном положении и на кого следует обратить внимание.
В тюрьме и так тесно, а тут прибавилось народу еще. Приходится спать под нарами. Старосты продают новичкам лучшие места, конечно, стараясь содрать гораздо дороже того, что обыкновенно стоит "хорошее место" в тюрьме. Изголодавшиеся жиганы немножко "обрастают шерстью", продавая последнее, что у них осталось, – места на нарах, – и сами залезая под нары.
Новичок еще не может прийти в себя, собраться с мыслями; он напуган, ошарашен новой обстановкой, не знает, как ступить, как держаться; он видит только одно, что здесь, куда ни сунься, все деньги, что без денег пропадешь, что деньги нужно наживать во что бы то ни стало. В это-то время его и подлавливают.
Новичок сидит на нарах и со страхом и с любопытством смотрит на людей, среди которых ему суждено прожить долгие, ух, какие долгие годы.
По тюрьме, с видом настоящего дяди сарая, ходит какой-то разиня-арестант. Из кармана бушлата торчит кончик платка, на котором завязан узелок, а в узелке, видно, завязана монета.
Другой арестант, успевший уже давеча закинуть ласковое слово новичку, тихонько сзади подкрадывается к дяде сараю, хитро подмигнув, развязывает узелок, вынимает двугривенный и завязывает копейку. Новичок, которому подмигнул ловкач, сочувственно улыбается: "Здорово, мол".
– Эй, дядя! – окрикивает "ловкач" дядю сарая. – Что у тебя фармазонская, что ли, копейка, что ты ее в узелок завязал?
– Кака-така копейка? – простодушно спрашивает "дядя сарай".
– А така, что в платке завязана. Дура, черт! Чувырло братское! Завязал копейку да и ходит.
– Будет заливать-то! Заливала-дьявол! Не копейка, а двоегривенный!
Дядя сарай прячет высунувшийся угол платка в карман. Кругом собирается толпа.
– "Двоегривенный"! – передразнивает его "ловкач". – Да ты видал ли когда двоегривенные-то какие бывают: ясные-то, не липовые? Завязал копейку, ходит-задается: "Двоегривенный"!
– Ах ты, такой-сякой! – выходит из себя дядя сарай. – Ты что ж срамишь меня перед всеми господами арестантами? Хошь парей? На десять целковых, что двоегривенный?
– На десять?!
– То-то, на десять. Прикусил язык голый!
Толпа хохочет.
– Слышь ты, нет у меня десяти целковых. Ставь красненькую, мне потом целковый дашь! – шепчет "ловкач" новичку.
Новичок колеблется.
– Наверняка ведь! Сам видел.
– Ставь! – подуськивают в толпе.
А пока идут эти переговоры, дядю сарая якобы "отвлекают" разговорами, чтобы не заметил.
– Вот он за меня ставит! – объявляет "ловкач", указывая на новичка. Выкладывай красный билет!
Оба "выкладывают" по десяти рублей.
– Давай платок! Ты и развязывай! – передают платок новичку.
Новичок развязывает узел и бледнеет: двугривенный!
– Так-то! А говоришь, дурашка, копейка! Не лезь в чужом кармане саргу считать.
– Да это мошенство! – вопит новичок, хватаясь за деньги.
Но у него вырывают десятирублевку, а если не отдает, бьют:
– Проиграл, плати. Правило.
Только тут он узнает, что и прикинувшийся дядей сараем, и "ловкач", все это одна шайка жиганов и игроков.
"Фокус" объясняется просто: дядя сарай должен только успеть развязать в кармане узелок, вынуть копейку и завязать двугривенный. Перед прибытием новой партии к этой "ловкости и проворству рук" специально готовятся.
А в другом углу камеры разыгрывается, между тем, другая сцена.
– Ах ты, татарва некрещеная! Бабай проклятый! – орет перед несколькими новичками арестант на простофилю, у которого он только что незаметно срезал высунувшийся из-под рубахи крест.
– Какой же я бабай, – запальчиво орет простофиля, – ежели я крещеный человек и у меня крест на шее есть?
– Нет у тебя креста на шее, у бабая!
– Как нет? Парей на пятишку.
– Ребята! – обращается арестант к новичкам. – Сложим пять целковых, утрем бабаю нос.
Все видели, как крест был срезан, а деньги в каторге ой-ой как нужны. Пять рублей немедленно составляются.
– Расстегивай ворот.
Спорщик расстегивает рубаху. На шее крест. Тут все, конечно, состоит только в том, что на человеке было два креста.
Новички ошеломлены, требуют деньги назад: "Мошенство!" – но напарываются на кулаки всей тюрьмы:
– Плати, коль проиграл! Правило!
Не будем особенно долго останавливаться перед новичком, который с изумлением повторяет, глядя в свой кошелек:
– Как же так? Было двадцать целковых, а стало десять. Значит, украли! Этак я жалиться буду!
– Попробуй! Свези тачку! Легаш поскудный!
С ним сыграли ту же шутку, какую специалисты "подкидчики"* устраивают часто на улицах и Одессы и всех вообще больших городов.
_______________
* Иначе это называется на воровском языке "работать на бугая", т. е. обрабатывать человека, глупого как вол.
Вдвоем с арестантом они нашли кошелек и только что хотели приступить к дележу добычи, как перед ними словно из-под земли вырос владелец потерянного кошелька.
– Мой!
– А твой, так возьми!
– Стой! А куда же два серебряных целковика делись. Тут два серебряных целковика были!
– Никаких мы целковиков не видали.
– Ан, врешь! Это что ж? Воровство? У своих тырить начали?
– Да хоть обыщи, дьявол! Чего лаешь!
Арестант выворачивает карманы и показывает кошелек. То же по необходимости делает и новичок.
Владелец двух якобы пропавших рублей роется в его кошельке, двух целковиков, понятно, не находит и отдает кошелек обратно.
– Знать, другой кто взял! Не взыщите! Вижу теперь, что вы люди честные!..
И уходит искать два пропавших целковых.
Только потом новичок, заглянув в кошелек, увидит, что из него во время осмотра исчезло десять рублей.
Тут дело снова в "ловкости и проворстве" да в том, чтобы во время осмотра кто-нибудь сзади будто нечаянно толкнул новичка, заорал, вообще заставил его на секунду отвернуться.
Пойдем к группе, собравшейся около игрока. Тут идет игра "в наперсток". Два наперстка, под одним есть шарик, под другим – нет. Игра идет на маленькой скамеечке, во время обеда заменяющей стол, поставленной на нарах. Игрок с такой быстротой передвигает наперстки, что нет возможности заметить, который из них тот, под которым шарик.
– Закручу! Замучу! – орет игрок. – Ставьте, что ли!
– Ишь, черт, дьявол, лешман! Ни свет ни заря, спозаранку за игру принялся! – раздается сзади игрока в толпе.
– А тебе какое дело, треклятому? – отзывается игрок.
– А такое, что непорядок! Вот какое!..
– А ты что тут за порядчик такой выискался? Тебя кто порядки уставлять звал? Ты что за шишка?
– А ты не лайся! Звездануть тебя в душу, черта...
– Молчи, пока арбуз не раскололи!
– Расколол один такой...
Вот-вот запустят руки за голенища, и пойдут в ход "жулики" – ножи. Лица озверели. Игрок забыл и об игре. Повернулся лицом к обидчику.
А в это время арестанты подглядывают, под каким наперстком хлебный шарик.
– Ставь, ставь красненькую! – шепчут они денежному новичку, около места которого и затеялась игра. – Ставь! Чего его жалеть! Всех обыгрывает! Надо и его! Ставь наверняка ведь. Вот так, прячь деньги под карту...
– Да будет вам, дьяволы! – обращаются они к ссорящимся. – Ишь, волынку затерли, дьяволы! А тебе что! Не ндравится, проходи, а огня из человека добывать нечего. Скипидаристый, право, человек!
Вступившегося в игру протестанта уводят. Игрок, ворча и доругиваясь, возвращается к игре:
– Ну, что тут?
– Все сделано. Куш под картой.
Игрок берется за наперстки.
– Нет, уж это ты оставь! – протестует толпа. – Игра составлена. Как есть, так и будет! Вот на этот он поставил!
– Да вы, может, подсмотрели, дьяволы?
– Видать, что окромя жулья никого не видел в жисть. Станет кто подсматривать? Нет, уж правило! Игра составлена!
– Да, может, куш велик?!
– Под картой сколько есть! Нет, ты уж по правилам! А то "темную". Любишь, щучий сын, выигрывать! Умей и платить.
– Ну, ин, будь по-вашему! Ежели правило, я ни слова. Этот, что ли?
– Этот! – подтверждает новичок.
Игрок поднимает наперсток, под наперстком пусто, и тянет куш из-под карты.
Дело снова в ловкости рук, в умении быстро и незаметно, пока новичок волнуется во время спора, передвинуть наперстки один на место другого.
Тузы и "черное и красное", это – почти одно и то же. Выбирают по желанию: тузы или другие карты.
Лежат крапом вверх три туза: два черные и один красный. Игрок их перекладывает с такой изумительной быстротой, что нет возможности уследить, куда ляжет красный.
Но во время игры его отвлекут какой-нибудь ссорой или прибегут сказать что-нибудь. Игрок отвернется, а в это время какой-нибудь арестант подсмотрит, где красный, и сделает на крапе карандашом метку.
– Ставь на этого, – шепнут новичку.
Игрок кончит ссору или разговор, возьмется снова за игру, начнет перекладывать карты с места на место.
– Готово!
Новичок ставит на меченого туза часто все, что у него есть, желая сразу вдвое разбогатеть. Ему дадут самому вскрыть туза, он вскроет: черный!
Дело в вольте, который делает во время метки игрок. Он подменяет меченого красного туза точно так же отмеченным, заранее приготовленным черным.
Так шулера обыгрывают тех, кто не прочь бы выиграть наверняка.
И вот к вечеру новички, проигравшиеся в прах, обманутые, часто избитые за нежелание платить, ложатся на нары, думая:
– Ну, народ!
А сосед утешает:
– Зато ты теперь настоящий арестант. Форменный, как есть. Все ту же школу проходили. Порядок.
Они обобраны и тем посвящены в каторжане. Каторга не любит собственности и собственников. Их деньги пошли гулять по тюрьме: сегодня к одному, завтра – к другому...
Некоторые из вновь посвященных с тоской и ужасом думают о предстоящих днях голодовок и всяческих лишений.
Другие чувствуют злобу в душе и засыпают с мечтою, как они и сами будут точно так же обирать новичков.
Интеллигентные люди на каторге
Приходилось ли вам когда-нибудь видеть в глаза смерть?
Тогда вы знаете, что "время", это – вздор, что понятие о "времени" условность, что часов, минут, секунд на свете не существует.
Пока поднимется и щелкнет курок, вы успеете столько передумать, переиспытать, перечувствовать, сколько не передумали бы, не перечувствовали, не переиспытали в год.
Год каторги... Это – не двенадцать месяцев, из которых каждое двадцатое приносит вам жалованье. Это – не "четыре сезона", как для светских людей. Не триста шестьдесят пять дней, как для всех. Это миллионы минут, из которых многие каждая длиннее вечности.
Разве можно не презирать всех этих "Иванов", "храпов", "жиганов", "асмодеев", "хамов", "поддувал", "крохоборов". Презирать и быть с ними за панибрата.
Потому что это "ваше общество"! Потому что рядом с ними вы спите на нарах, вместе едите, работаете, и с ними делите вашу жизнь!
Да, если бы даже только "быть за панибрата".
– Нет!
"Барина" каторга ненавидит.
"Барина" каторга презирает за его слабость, непривычку к физическому труду.
– Какой он рабочий в артели? Нам за него приходится работать.
Над барином каторга "измывается", потому что у него есть привычки, заставляющие его сторониться от грязи.
– Нет! Ты попал – так терпи! Нечего нежничать! Такой же теперь!
"Барину" каторга не доверяет:
– Продаст, чтобы в писаря выскочить!
"Барин!" – у каторги нет хуже, нет презрительнее клички.
И вот, когда я подумаю о положении интеллигенции в каторге, целый ряд призраков встает предо мной.
Прямо, призраков!
Вот несчастный бродяга Сокольский, бывший студент, о котором я уже говорил.
Больной, эпилептик, издерганный, измученный.
– Боже! Чего, чего я не делал, чтобы избавиться от этой проклятой клички. Чтобы пасть до них. Чтобы не чувствовать, лежа на нарах, что при тебе боятся говорить, что тебя считают за предателя, за изменника, за человека, готового на доносы. Нет! Какой-нибудь негодяй, какой-нибудь, говоря на нашем каторжном языке, "хам", готовый за пятачок продать себя, других, все, обзывает тебя "барином". И даже он каторге ближе, чем ты! А каких, каких жертв я им не приносил. Я пью, как они. Играю в карты, как они. Меня назначили писарем, я ради них набезобразничал, чтобы меня выгнали. Чтобы доказать, что я не хочу никаких привилегий. Я принял участие в их мошенничестве, в сбыте фальшивых ассигнаций. Я помогал им скрывать эти ассигнации. Я прятал. Когда поймали, я никого не выдал. Мне грозит каторга на много, много лет. И все-таки я – отверженный среди "отверженных", я – барин!
Вот Козырев*, несчастный юноша со взглядом утопающего человека.
_______________
* Корсаковская кандальная тюрьма.
Он прошел все-таки шесть классов гимназии. Сын зажиточных родителей. Его родные – богатые московские купцы.
Был вольноопределяющимся, и за оскорбление караульного начальника попал в каторгу на шесть лет и восемь месяцев.
Теперь он сидит в кандальной за грошовой... подлог.
У него такое честное, симпатичное лицо. Я это хорошо знаю, он всегда готов поделиться последним, делился, делится с нуждающимся.
Наконец родные его не забывают. Присылают ему сравнительно помногу.
– И вдруг какой-то грошовой подлог?!
– Эх, барин! – по совести сказали мне люди, знающие дело. – Да нешто для себя он! Каторга заставила. Каторге этот подлог был нужен. Они и приказали, а он писарем был, вот и сделал. Пользуется ли он для себя! Да и к чему ему?
Его будущность тяжка и безотрадна.
Прибавки каторги не выдержит, бежит, плети, еще прибавка, без конца, испытуемость и без выхода сиденье в кандальной тюрьме.
Да что "какой-то" Козырев?
Такие ли люди гибли в каторге, тонули, – "вверх только пузыри шли".
Гибли нравственно в конец, безвозвратно.
В селении Рождественском, в Александровском округе, учителем состоит некто В.
Человек, получивший образование в одном из привилегированных учебных заведений.
В каторге этот человек за пять рублей нанялся взять на себя чужое убийство.
Потребовалось целое следствие, чтобы доказать, что убил не он.
Один сановник, лично знавший В. в Петербурге, приехав на Сахалин, захотел его видеть, хотел хлопотать за него в Петербурге.
– Поблагодарите, – просил передать ему В., – и попросите, пусть забудет об этом. Поздно. Там уж я не гожусь. Пусть меня забудут здесь.
У меня есть, я взял, как образчик человеческого падения, один донос. Донос ложный, гнусный, клеветнический, обвиняющий десяток ни в чем неповинных людей, своих же собратий, и заканчивающийся... просьбой дать место писаря на пять рублей в месяц.
Этот донос писан бывшим инженером, теперь занимающимся подделкой кредиток.
– Неужели же нельзя удержаться на высоте? Не падать, не ложиться самому в эту грязь?
Я задавал этот вопрос людям, на себе испытавшим каторгу.
– Неужели нельзя держаться особняком?
– На каторге невозможно. Сейчас заподозрят: "Должно быть, доносчик, не хочет с нами заодно быть, в начальство метит!" Наконец просто почувствуют себя обиженными. Изведут, отравят каждую минуту, каждую секунду существования. Будут делать мерзости на каждом шагу, – и нет ничего изобретательнее на мерзости, чем подонки каторги. Эти-то подонки вас и доймут, в угоду "сильным" каторжанам.
– Ну, заставить их относиться с уважением, с симпатией.
– Трудно. Уж очень они ненавидят и презирают "барина". У меня, впрочем, был способ! – рассказывал мне один интеллигентный человек, сосланный за убийство. – Я писал им письма, прошения, что ими очень ценится. Конечно, бесплатно. Охотно делился с ними своими знаниями. Всякое знание каторга очень ценит, хотя к людям знания относится как вообще простонародье, как ребенок, который очень любит яблоки и ругает яблоню, зачем так высоко. Мало-помалу мне начало казаться, что я заслуживаю их расположение. Но тут мне пришлось столкнуться с грамотными бродягами и "Иванами". У первых я отнимал заработки, даром составляя прошения. Вторые не переносят, чтобы кто-нибудь, кроме них, имел вес и влияние в тюрьме. Сколько усилий пришлось тратить, чтобы избегать столкновений с ними. Меня оскорбляли, вызывали на дерзость. Собирались даже бить. Обвиняли в доносах. Добились того, что каторга перестала мне верить: убедили их, будто я прошения нарочно составляю не так, как следует. И это дурачье им поверило! Короче вам скажу, – не знаю, чем бы все это кончилось, – но меня выпустили из кандальной тюрьмы.
Страшна не тяжелая работа, не плохая пища, не лишение прав, подчас призрачных, номинальных, ничего не значащих.
Страшно то, что вас, человека мыслящего, чувствующего, видящего, понимающего все это, с вашей душевной тоской, с вашим горем, кинут на одни нары с "Иванами", "глотами", "жиганами".
Страшно то отчаяние, которое охватит вас в этой атмосфере навоза и крови.
Страшны не кандалы!
Страшно это превращение человека в шулера, в доносчика, в делателя фальшивых ассигнаций.
Страшно превращение из Валентина "в подделывателя документов" за краденую вытертую шапку.
И какие характеры гибли!
Тальма на Сахалине
Это происходило в канцелярии Александровской тюрьмы. Перед вечером, на "наряде", когда каторжане являются к начальнику тюрьмы с жалобами и просьбами.
– Что тебе?
– Ваше высокоблагородие, нельзя ли, чтобы мне вместо бушлата* выдали сукном.
_______________
* Так каторжане называют куртку.
– Как твоя фамилия?
– Тальма.
Я "воззрился" на этого большого молодого человека, с бледным, одутловатым лицом, добрыми и кроткими глазами, с небольшой бородкой, в "своем" штатском платье, с накинутым на плечи арестантским халатом.
– Нельзя. Не порядок, – сказал начальник тюрьмы.
Тальма поклонился и вышел. Я пошел за ним и долго смотрел вслед этой тогда еще живой загадке.
Он шел сгорбившись. Серый халат с бубновым тузом болтался на его большой, нескладной фигуре как на вешалке. Прошел большую улицу и свернул вправо в узенькие переулочки, в одном из которых он снимал себе квартиру.
Во второй раз я встретился с Тальмой на пристани.
Он был без арестантского халата. В темной пиджачной паре, мягкой рубахе и черном картузе.
Мы приехали на катере с одним из офицеров парохода "Ярославль", и к офицеру сейчас же подошел Тальма.
Они были знакомы. Тальма привезен на "Ярославле".
– Я к вам с просьбой. Вот накладная. Мне прислали из Петербурга красное вино. А мне, как...
Все интеллигентные и неинтеллигентные одинаково давятся словом "каторжный" и говорят "рабочий".
– Мне, как рабочему, его взять нельзя. Будьте добры, отдайте накладную ресторатору. Пусть возьмет вино себе. Я ему дарю. Вино, должно быть, очень хорошее.
– Странная посылка! – пожал плечами офицер, когда Тальма от нас отошел.
Странная посылка человеку, сосланному в каторгу.
Потом, когда мы познакомились, Тальма однажды с радостью объявил мне:
– А я телеграмму из Петербурга получил!
– Радостное что-нибудь?
– Вот.
Я хорошо помню содержание телеграммы: "Такой-то, такой-то, такой-то, обедая в таком-то ресторане, вспоминаем о тебе и пьем твое здоровье". Подписано его братом.
Телеграмма вызвала радостную улыбку на всегда печальном лице Тальмы. Поддержала немножко его дух, что и требовалось доказать.
Разные люди, и разными способами их можно подбодрять!
Я познакомился с Тальмой в конторе Александровской больницы, где он исполнял обязанности писаря.
Я должен немножко пояснить читателю.
"Каторги" так, как ее понимает публика, для интеллигентного человека на Сахалине почти нет. Интеллигентные люди, – "господа", как их с презрением и злобой зовет каторга, – не работают в рудниках, не вытаскивают бревен из тайги, не прокладывают дорог по непроходимой трясине тундры.
Сахалин, с его бесчисленными канцеляриями и управлениями, страшно нуждается в грамотных людях.
Всякий мало-мальски интеллигентный человек, прибыв на Сахалин, сейчас же получает место писаря, учителя, заведующего метеорологической станцией, статистика, и что-нибудь подобное. И отбывает каторгу учительством, писарством, корректорством при сахалинской типографии.
На первый взгляд вся "каторга" для интеллигентного человека состоит в том, что его превращают в обыкновенного писаря.
Для интеллигентных людей на Сахалине есть другая каторга.
Лишая всех прав состояния, вас лишают человеческого достоинства. Только!
Всякий "начальник тюрьмы" из выгнанных фельдшеров, в каждую данную минуту, по первому своему желанию, может, без суда и следствия, назначить до десяти плетей или тридцать розог.
По первому капризу запишет в штрафной журнал: "за непослушание", – и больше ничего.
И может назначить по первому неудовольствию на вас, по первой жалобе какого-нибудь "помощника смотрителя", ничтожества, которому даже каторга из презрения говорит "ты", по первой жалобе какого-нибудь "надзирателя" из бывших ссыльно-каторжных.
Вы можете отлично отбывать свою писарскую каторгу, скромно, старательно, – вами будут довольны, но стоит вам встретиться на улице с каким-нибудь мелким чиновничком, которому покажется, что вы недостаточно почтительно или быстро сняли перед ним шапку, и вас посадят на месяц, на два в кандальную.
Такие жалобы господ чиновников всегда удовлетворяются.
– И жалко мне человека, а сажаю! – часто приходится вам слышать от более порядочных "начальников" тюрем. – Сажаю, потому что иначе скажут, что я "распускаю" каторгу!
А этого обвинения на Сахалине служащие боятся больше всего.
И вот, по первому же вздорному желанию какого-нибудь мелкого служащего, заковывают на месяц, на два в кандалы, сажают в общество самого отребья рода человеческого, и вы должны подчиняться этому отребью, потому что "арестантские законы", как держать и вести себя в тюрьме, издают самые отчаянные из кандальных каторжан, подонки из подонков тюрьмы. Чем ниже пал человек, тем выше он стоит в арестантской среде. И вы должны ему подчиняться.
Интеллигентные люди живут под вечным Дамокловым мечом. Вот "вся" их каторга. Годами, каждую секунду бояться и дрожать.
Оттого такие унылые и пришибленные лица вы только и встречаете у интеллигентных каторжан.
И многие из них "впадают в тоску" от такого существования, в страшную, беспросветную тоску, от этой вечной боязни исполняются презрением к самому себе, впадают в отчаяние. Начинают пить...
И если вы видите постоянно живущего в тюрьме и назначаемого на работы наравне с другими интеллигентного человека, это, значит, уж совсем погибший человек, потерявший образ и подобие человеческое.