355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Жуков » Хроника парохода «Гюго» » Текст книги (страница 25)
Хроника парохода «Гюго»
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:17

Текст книги "Хроника парохода «Гюго»"


Автор книги: Владимир Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Никто не мог понять, как она ухитрилась в кадрах так быстро устроить свои дела и с чего это капитан отпустил ее? Да еще втайне все произошло. Чемоданы собраны, стоят у трапа, Аля в пальто обежала верх и низ, кого застала, с тем попрощалась, и уж не видать ее среди ящиков, среди портовой суеты. Ушла. И вещи помогал ей нести какой-то незнакомый парень.

А через неделю, под конец стоянки, скрылся насовсем с парохода старпом Вадим Осипович Реут. Этот и прощаться не стал. Услышали:

– Старпом теперь Клинцов, бывший второй помощник.

– А где же прежний?

– Да вот так, списался...

– Клинцов? Что ж, Клинцов, понятно, голова. Кому еще Реутово место занимать?

Так и пропали эти двое. В предзимнюю ноябрьскую стынь, в штормовое время.

С той поры сущее наказание выдалось людям на «Гюго»: рейс за рейсом, и все мимо Владивостока. Еще и в Канаде два месяца в ремонте стояли. Вернулись на следующий год, сорок пятый, в марте.

По улицам, по сопкам снег лежал, но в бухте льда не было. Теплые ветры задували, и солнце посвечивало среди облаков. Поначалу в город с рейда ходили катером – на рейде «Гюго» порядком подержали, потому что у причалов битком – разросся дальневосточный флот. А потом и ему нашлось место для разгрузки.

И тут от разных людей стало известно, что Алферова тогда в спешке своей ушла не на береговое житье, а вскоре стала матросом на каботажном пароходе «Гонец». Ходил он по всему побережью – от Находки до Совгавани и еще дальше, до бухты Нагаева. Старый пароходишко, царской еще постройки, век свой доживает. После океанского сухогруза – на такой! Но понимали: так нужно было Алевтине, не зря она в Ванино выпрыгивала на берег. В Ванино «Гонец» будет приходить куда чаще, чем «Виктор Гюго»...

А Реут, рассказывали, работает девиатором во Владивостокском порту, налаживает магнитные компасы на пароходах. Морское занятие, а жизнь на берегу... Правда, точно про бывшего старпома никто ничего не знал, и, быть может, так бы и забыли его, но однажды Огородов с Левашовым встретили Реута.

Шли по Нижне-Портовой, по слякотной обочине – сторонились грузовиков. И тут навстречу знакомая фигура: синий макинтош и фуражка с «крабом», все как прежде, и смотрит человек привычно, сощурившись. Словно и не расставались, не прожили полгода врозь.

Сближались, и Огородов все думал: что же надо сказать? Что-нибудь почтительное, решил, требуется, все-таки начальство, хоть и бывшее. А с другой стороны, уверял себя, лучше не говорить почтительное, лучше, наоборот, свойское, простое. Следует же людям когда-нибудь и на равных общаться!

Пока электрик раздумывал, Реут остановился и поднес ладонь к козырьку: «Кого я вижу!» И улыбка на бледном лице подтверждала, что рад нежданной встрече.

– Здравия желаем! – услышал Огородов свой голос и удивился, отчего у него эдак по-солдатски вышло: каблуки даже сдвинулись, а носки врозь. – Как себя чувствуете, Вадим Осипович?

Электрик стал пожимать руку старпома и все косился на Левашова. «Ох, – думал, – сбежит сейчас!» Но Реут и Сергею – руку, и тот поздоровался, не отвернулся.

Молчали, переглядывались. Не будь встреча такая нечаянная, Огородов бы поболтал, наговорился вволю. Новостей у Реута, несомненно, вагон. Что в порту происходит и на пароходах, где и что знакомые люди поделывают, как поживают, – девиатор, он, что ни день, на другом судне. Но из всех возможных для разговора тем лишь одна почему-то подворачивалась Огородову – так и хотелось спросить: как поживает Алферова А. Е.?

Подумал об этом электрик, но ничего не сказал. Невежливо в личные дела соваться, да и не стал бы Реут на эту тему беседовать. Ни с кем. Так, про жизнь на «Гюго», про сводки Совинформбюро и что войне скоро конец – пожалуйста. О том и пошла речь. В общем, постояли, покурили и разошлись.

Шагов уж двадцать отмерили, и вдруг Левашов заспешил обратно к Реуту. Что-то спросил, и тот ответил, а потом еще и Левашов кивнул, они еще раз пожали друг другу руки и уж совсем расстались.

– Я спросил, как он сам-то теперь, – объяснил, догнав электрика, Левашов. – А то, может, и не увидимся...

– Ты спросил? – удивился Огородов. – Ишь храбрец! Ну и что же?

– А то, что никакой он не девиатор, Реут, а капитан. Месяц всего был девиатором и получил должность.

– Где?

– На пароходе «Львов». Тоже «Либерти», новенький.

– Вот это новость... Капитан, значит! Но что-то я у него удовольствия на лице не заметил.

– От капитанства? – спросил Левашов. – Или вообще от жизни?

– От жизни. Он капитаном давно сам себя считал.

Шагали уже по привокзальной площади. Над людской толчеей, трамваями, грузовиками ветер разносил слова из репродуктора:

«...Юго-восточнее Данцига... в результате наступательных боев заняли город... Войска Второго Белорусского... марта овладели... в Венгрии... озера Балатон... стремящегося прорваться к Дунаю...»

– Стой! – приказал электрик. – Оперативная сводка.

Голос у диктора серьезный, но пробивались в нем – не удержать – радостные нотки. И так приятно было слушать этот голос и повторять про себя неведомые ранее, такие симпатичные названия немецких городков – Нойштэдтервальд, Тиге, Маренау, Гросс. И что подбито и уничтожено семьдесят два вражеских танка и сбито восемьдесят три самолета.

– Эй, ра-аз-зявы! Буксиром с места срывать? А видать, в загранку ходют!

«В загранку – значит про нас», – решил Огородов. И увидел: портовый грузовичище влез на рельсы, трамвай истошно звенит, требует пропустить, а причина неразберихи – новенький «виллис» с солдатом за рулем. «Виллис» пятится, гудит, а они с Левашовым ему дорогу начисто перекрыли.

Извинились, отошли. Горбиком тротуарным подались вперед. Огородову легко, весело, улыбка с лица не сходит – и от зычных криков шоферов, и от трамвайного звона, и от названий немецких городков, где теперь на самых высоких домах красуются, трепещут красные флаги.

И ветер веял. Весенний. Галстук бы выдернуть, рубаху распахнуть навстречу ему.

– Хор-ро-шо, Серега! Ты чего насупился? Гляди, Владивосток какой шумный! Хоть и далеко от войны, а шевелится... И ты ничего – с Реутом. Храбро.

– Да нет, обыкновенно. Вместе ведь плавали.

– Вместе-то вместе, а ты вспомни, как у тебя с ним бывало. Повзрослел, видать. – Электрик помолчал и не очень связно прибавил: – И вот еще Алевтина наша. Где-то она сейчас?

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ШЕСТАЯ
ЛЕВАШОВ

Мы расстались с Огородовым, он сел на трамвай – ехать домой, на Первую Речку, а я пошел по Ленинской к Дальзаводу. Можно было и мне ехать на трамвае, но я шел, шел, догоняя свою длинную узкую тень, – мне хотелось собраться с мыслями.

Записку я заранее написал, она лежала в кармане. И что «Гонец» в заводе, на ремонте находится, у разных людей выяснял. Но, может, путали с другим судном? Вдруг «Гонца» все-таки нет в заводе? «Скорее всего, и не должно быть, – думал я. – Специально, что ли, придержали?»

В проходной было пусто. Мимо толстой вахтерши легко, наверное, проскользнуть и без пропуска, только бы держаться понахальнее. Но я замешкался, и сторожиха деловито оправила ремень с кобурой.

– В развернутом виде предъявляй!

Предъявить я мог только записку, которую написал заранее. Ничего другого, что бы относилось к заводской проходной, у меня не было.

– «Гонец» стоит в ремонте?

– Много чего стоит, – уклонилась от ответа вахтерша. – Предъявляй пропуск или проходи. Нечего выпытывать!

– Шпиена, мать, споймала? – сказал кто-то сзади. – Ты пушку-то свою достань, а то он сбежит, шпиен.

Я обернулся. Двое ребят моряцкого вида шарили по карманам, искали пропуска. Я достал свою записку. Еще промешкаю, и опять сорвется.

– Не передадите, ребята? Алферовой. Матросом она на «Гонце».

Протянул конверт, в котором лежала записка. Парень взял его, посмотрел зачем-то на свет.

– За такую работу магарыч положен... Отнесем? – спросил он своего дружка.

– Только если любовное.

– Вот, закуривайте, – сказал я и вытащил из кармана пачку «Честерфилда».

Они взяли по сигарете и скрылись не закурив в прозрачно-светлом проеме двери, ведущей на заводской двор. Теперь надо было ждать.

Я вышел на улицу. Солнце зашло за облака, стало прохладно. Из-за забора доносились мерные удары по железу – почти как в колокол били, только низкий получался звук, немузыкальный. Сколько уже могли пройти за это время морячки? Дошли до судна? Дошли, наверное. Вот только до какого? Откуда они, так и не выяснилось. Забудут про письмо, им что...

Удары по железу прекратились, и потом снова: бум, бум, бум. Тоскливо. Почти как колокол. Я поднял воротник пальто – ветер что-то пронизывал. Сколько еще ждать?

– Сережа!

Мы медленно шли навстречу друг другу. Сначала я видел Алю во весь рост. Канадка с меховым воротником, коротко подстриженные волосы. В брюках, как всегда, в брюках... Потом только лицо – бледное, похудевшее. Скулы выдаются, под глазами темные полукружия, словно после болезни... И вот уже одни глаза, я видел одни глаза. Зеленоватые. Такие, как всегда. Только ничего не прочтешь в них: ни изумления, ни радости, ни печали. Просто глаза... Просто матрос со старого каботажника.

– Сереженька, какой ты молодец, что пришел!

Ладони и пальцы шершавые, натруженные. И теплые такие, тепло-ласковые...

Я не отпустил ее руки. Сказал:

– Ты без шапки. Не холодно?

– Нет! Какой ты молодец, что пришел! Вы давно во Владивостоке?

– На рейде стояли.

– Ах да. Мне говорили... Ну рассказывай, рассказывай. Ты изменился. Возмужал. На тебя, наверное, девушки вовсю заглядываются!

– Не надо... Зачем ты так...

– А что на «Гюго»? Вы уже стали наконец самым лучшим экипажем в пароходстве? Хрустальная мечта вашего капитана.

– Почему ты говоришь «вашего»? Ты тоже с «Гюго».

– Была... Теперь все кончилось.

– А ты... Ты почему ушла? Так поспешно.

Она вроде бы не расслышала моего вопроса. Взяла под руку, и мы пошли. Казалось, она хочет увести меня подальше от проходной, от стоящего где-то у заводского причала «Гонца», от всего, что было теперь ее жизнью. Я даже не знал, о чем говорить. Спросил, есть ли у нее время, и оказалось, что есть, чинят действительно вал и что-то еще в машине, так что палубным делать особенно нечего, да и вообще на каботажниках матросов не угнетают работой на стоянке: людей мало, да и красить нечем. В море другое дело, там вахты, но самое трудное – выгрузка в кунгасы на рейдах. Качает, грузить много самим приходится – бочки, ящики, людей. Суток по двое авралят...

Аля объясняла спокойно, даже равнодушно говорила, как о чем-то неизбежном и – показалось – необходимом ей. Мы шагали медленно. Опять выглянуло солнце, и под ноги нам кидались тени встречных прохожих.

– А в порту Ванино ты еще раз была?

Я перебил ее, и фраза прозвучала резко, похоже на окрик. Это оттого, что я хотел другого разговора – так я мог бы толковать с Сашкой Маториным, если бы он полгода назад ушел на другое судно, а потом мы бы встретились.

– В Ванино? Была. Пришли туда первым же рейсом – бухта еще не замерзла. Но Бориса уже не застала...

Вот как, она сразу поняла, о чем я. Поняла намек, что я знаю больше, чем она говорит, догадываюсь, во всяком случае. Но тон, слова по-прежнему равнодушно-спокойные, словно о том, что сутками авралят на рейдах – у них, на каботажнике.

Слева тянулись голые деревья садика возле памятника Невельскому, и Аля потянула меня туда. Мы сели на пустую скамейку. Аля достала из кармана берет и надела его одним движением, не поправляя, – видно, ей стало холодно.

– ...Поначалу я думала, что это ошибка. – Аля продолжала фразу, начатую на улице, про Бориса. – Бегала по начальству, не верила тому, что мне говорили. Но оказалось точно – он уехал. А потом мне... – Она с усилием подыскивала нужные слова. – Потом мне сказали, что за Бориса ходатайствовал отец, он, знаешь, крупный военный хирург. Так что его сразу направили на запад, на фронт, как он хотел.

– А письма присылает?

– Да. Я потому и осталась на «Гонце», чтобы быстрее их получать. А скоро война кончится, и он вернется...

– На войне опасно, – сказал я.

Она с испугом посмотрела на меня.

– Найти и снова потерять?..

– Что ты, я не про то. Конечно, он вернется. Непременно вернется. Ты напрасно так мучаешь себя.

Она взяла меня за лацканы пальто и прижалась ко мне. Я вдруг почувствовал себя большим-большим, и сильным, и все понимающим. А она казалась мне маленькой девочкой, слабой, искавшей у меня защиты.

Два солдата в шинелях подошли к памятнику, но смотрели не на серый камень, не на чугунные буквы, выведенные в честь знаменитого адмирала, а на нас с Алей. И женщина с котомкой, старая, тоже смотрела на нас. Но я не испытывал неловкости. Даже хотел бы обнять Алю, прижать к себе у всех на виду, хоть перед всем Владивостоком, но Аля опустила руки, устало проговорила:

– Помолчим.

Мы долго молчали. В скверике снова стало пусто, и облака опять набежали на солнце. Аля сидела ссутулившись, засунув руки в карманы, слезы быстро высохли на ее бледном, заострившемся лице. Потом она подняла на меня глаза. Зеленые, они потемнели, стали добрыми. И заговорила, как бывало, тоном старшей сестры:

– Ты сказал, что я мучаю себя. Нет. Я просто живу. Думаю, поступаю так, как мне кажется правильным... Написала в свой институт, хочу вернуться туда, учиться дальше. Тебе это кажется слишком простым? Жизнь проста, Сережа...

Я смотрел на Алю, в добрые ее теперь глаза, широко открытые, а в мыслях она представлялась то сидящей в гостиной у мистера Кинга, то на мостике с секстаном в руках, то бегущей по причалу в Ванино. «Жизнь проста, Сережа...»

– Ты выйдешь замуж за Бориса? – спросил я.

Ее губы дрогнули, и легкая, чуть заметная краска выступила на щеках.

– Да... Я, наверное, давно его жена. Давно-давно. Только не получалось у нас. У меня, вернее, не получалось.

Аля резким движением сняла берет, и ветер набросился на ее волосы, спутал их. Она упрямо мотнула головой:

– Но теперь это не имеет значения. И вообще не имеет значения. Правда, Сережа?

Я не ответил. Она все и так сама знала. И тут мне стало ясно, что пора уходить. На день, на два расставаться с ней или на всю жизнь – все равно мне сейчас надо уходить. Ужасно хотелось поговорить еще – о другом, совсем не о том, о чем говорили мы: про то, как плавали на «Гюго» эту зиму, похвастаться, что я уже матрос первого класса. Да и просто бы в кино вместе...

Но все равно надо было прощаться.

Я встал. И она тоже поднялась со скамейки, безжалостно подтверждая правоту моей мысли: пора уходить. Мы молча смотрели в глаза друг другу, и тут я почувствовал, что расстаюсь с Алей не на день, не на два, а навсегда.

Самое трудное было вот это – навсегда. Сейчас она уйдет, и вместе с нею уйдут в прошлое два с лишним года моей жизни – с первого рабочего дня на «Гюго». Так все еще было рядом, было твоим настоящим – темная подшкиперская среди ревущего шторма, полицейские мотоциклы на мокром предрассветном шоссе, кран, поднимающий паровозы... Все это она сейчас унесет с собой, и ты станешь другим. У тебя этого уже ничего не будет. И не будет ее. Она тоже станет прошлым.

Ветер опять налетел, перепутал Алины волосы. Она тряхнула головой и медленно, осторожно положила мне руки на плечи. Лицо ее порозовело, глаза сузились, будто она хотела разглядеть меня получше.

– Ты хороший, Сережа? – Голос был хрипловатый, и я понял, что Аля тоже волнуется. Странно, ей-то зачем? – Ты хороший? – повторила она, точно не спрашивала, а убеждала в чем-то себя.

– Сейчас или вообще?

– Сейчас ты отличный. Сейчас ты самый замечательный. А вообще ты по-прежнему хороший? Такой, каким был?

– Я никогда не был хорошим. Я хотел, но у меня не получалось.

– Нет, ты хороший, – упрямо возразила она. – Я хочу, чтобы ты всегда таким оставался... – слышал я ее порывистый шепот. – Прошу тебя, очень прошу... Приказываю...

Я отступил чуть назад, отстранился. Аля не удерживала меня – руки повисли расслабленно, и я подумал: «А где же ее берет? Она держала его в руках».

– Мне пора, – сказал я. – Нужно идти. Ладно? Ты не обидишься, если я пойду? Мне нужно...

Хорошо, остановка была недалеко и как раз подошел трамвай. Я вскочил на подножку, оглянулся. Голые ветви деревьев и сквозившая через них вода бухты дернулись, поехали назад. И скамейка тоже дернулась, поплыла маленькой лодочкой прочь.

Али там уже не было. Серый каменный столб одиноко смотрел в затянутое облаками небо. Мне показалось, что памятник не сразу тронулся назад вместе с деревьями и скамейкой – вроде бы хотел еще что-то удержать, сохранить.

Я вошел в вагон и решил ехать до последней остановки, пока не кончится трамвайная линия.

Возвращаться на пароход не хотелось. А кроме «Гюго», деться мне во Владивостоке было некуда.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Олег Зарицкий заглядывал в каюты, приглашал:

– Приходите, уважьте... Женюсь, одним словом.

Такие речи в судовой обстановке раздаются не часто, потому и не понимали сначала, кому это Олег, доблестный матрос, предложил руку и сердце. До того он примелькался рядом с Надей Ротовой, что ни у кого и мысли не возникло, будто им еще женитьба нужна. Но тут вспоминали, как располнела Надя, уточкой ходит, вспоминали и делали вывод, что действительно ему и ей срочно необходимо оформить законный брак. А уж насчет того, чтобы Надежде в новый рейс идти, и говорить нечего: детям лучше появляться на свет на твердой земле.

У Зарицкого, оказывается, такой план и был. Комнатку он присмотрел для Нади – светлая, с геранью на окне, и хозяйка добрая, если что, поможет, денег ей выдано с запасом. А сам Олег решил после рейса поступить на курсы радистов.

Считали, что свадьбу можно было сыграть и на «Гюго». Конечно, нелепо, недозволено это по морским традициям, но Полетаев, думали, ничего, разрешил бы в порядке исключения. Однако Надежда воспротивилась. Когда ей ребята, друзья Олега, предложили такой вариант, она вспыхнула лицом и заявила:

– Я хоть и морская теперь и хоть мне приятно, что вы так обо мне заботитесь, но будет свадьба на берегу, как у людей!

Комната, которую Зарицкий снял, маленькая, туда и впятером не вместишься, не то что целой свадьбой. Пришлось специально нанимать помещение здесь же, во дворе. Тоже невелик зал, да куда деться? Маторин, взявший на себя руководство весельем, принялся составлять расписание, чтобы не все сразу с парохода являлись, в очередь. Так и пошло.

Артельщик с поваром постарались насчет еды и питья. На то они с парохода дальнего плавания, где паек особый, да еще почистили закрома, поумерили свою экономию.

Гостите, гости дорогие, вечера не дожидайтесь, пьяными не напивайтесь! Вот мясо, зажаренное добрыми кусками, и селедка жупановская, уникальная, и огурчики соленые, и апельсины оранжевые, калифорнийские, и яблочки краснобокие, орегонские. Вот спирт, разведенный по всем правилам, а вот бражка – это уж хозяйка дома позаботилась, сахара из мешков, что морячки себе за три доллара по накладным выписывают, не пожалела. Еще икорка красная, горбуша нежная, розовая, что твоя форель или семга...

– Добавим по маленькой, – вносят у окна предложение. – За наших друзей-товарищей, что мужем и женой назвались.

– За то, что они моряки, – поддерживают возле дверей. – Что род моряцкий станут продолжать!

– За всех плавающих, – уточняют в середине. – За тех, кто в море.

– Кого качает, кого волной обдает, пока мы тут веселимся.

– Правильна-а, за моряцкий труд!

– Горько-о-о! Целуй, Олег, при всех свою ненаглядную.

Олег Зарицкий, в темном жениховском пиджаке, с напомаженным чубом, тянется, оттопырив дудочкой губы, к Наде, а та краснеет от смущения, и грудь ее туго вздымается от порывистого, счастливого дыхания. Олег наклоняется, но Надя все же успевает пришлепнуть его ладошкой по плечу, чтобы не очень усердствовал при народе.

– Эх, братцы! – кричит Рублев. – Как это я Ротову проглядел? Она, по идее, меня должна была полюбить, раз паша, сибирячка.

– Ротова! Никакая она теперь не Ротова, а Зарицкая. Чтобы ты не зарился.

– В домино невесту проиграл!

Матрос Никола Нарышкин подцепил вилкой кружок колбасы, но в рот не отправляет, смотрит задумчиво на колбасу, спрашивает Оцепа, соседа:

– А почему говорят: «Тот не моряк, кто не бывал в Сингапуре»?

– Ты даешь! – хрипит Оцеп. – Ты даешь, парень! Отчего тебе всегда такие оригинальные мысли в голову приходят? Ты мыслитель? Но ты всегда мыслишь, не сообразуясь с обстановкой.

– Почему не сообразуясь? Вот Олег – моряк, а в Сингапуре не был...

– А я вот был, дорогой мой философ, – приосанивается Оцеп. – Представь себе, был. В качестве кочегара крупнейшего парохода «Трансбалт». Ходили мы на нем в тридцать четвертом году из Одессы во Владивосток с грузом соли. Соль, понимаешь, нужна – рыбку тихоокеанскую солить, а в здешних краях этой соли не то маловато, не то совсем нет... Так вот, был я в Сингапуре, Никола, и гулял по Падангу, по красивейшей этой набережной в два километра длиной, обсаженной пальмами. А еще – стоял на высоком холме и видел далеко-далеко окрест. С одной стороны – город и улицы, сначала строгие и чистые, как в Лондоне, а потом узкие и грязные, как в Шанхае. А с другой стороны видел я с холма пролив, который отделяет сингапурский остров от Индонезии, и пароходы на воде. И было это чрезвычайно красиво, Никола. Чрезвычайно потому, что от того места, где я стоял, до экватора ровно восемьдесят километров... Ты ешь, ешь колбаску, дружок, закусывай!

– А как же Олег? Я же говорю: моряк он, а в Сингапуре не был.

– Он Панамским каналом шел. Тоже приличное место.

– Тогда почему же говорят: «Сингапур»? Говорили бы: «Панамский канал».

– Нет, ты определенно мыслитель, Никола! – начинает сердиться Оцеп. – Это, знаешь, один человек спрашивает другого: «Зачем в слове «Одесса» буква «р»?» А тот отвечает: «Так ее ж там нет». А первый, который спрашивал, говорит: «Вот я и интересуюсь, если ее туда поставить, букву «р», то зачем?»

– Одесса... – вслух рассуждает Нарышкин. – Не говорят так: «Кто не бывал в Одессе, тот не моряк». Говорят: «В Сингапуре».

– Ох, Никола, ты меня доведешь! Пароход под Олегом ломался?

– Ломался.

– Вот тебе и Сингапур! Понимаешь? Особенное что-то должно случиться в жизни, чтобы человек моряком мог называться. Понял?

– Гы! – радостно отзывается Нарышкин. – И под Надей пароход ломался. Выходит, и она – настоящий моряк?

За окном смеркается, зажгли свет. Под лампочкой, под абажуром с бахромой видно, как накурили – дым стоит облаком.

Боцман Стрельчук в белом воротничке на толстой шее, в синем галстуке – редко его видели таким. И чтобы слова произносил, не касающиеся судовых работ, – тоже редкость. Второй день не мог оставить боцман разговора, что сын его – вот как! – стал Героем Советского Союза.

– Так просто Звезду не заработаешь, – объясняет Огородову Стрельчук. – Чтобы высшего боевого отличия достичь, всю жизнь надо посвятить. Сызмальства. Я такой линии воспитания хлопца своего и придерживался. Прибуду, бывало, с моря, гляжу: он со щепочек, с бумаги самолеты строит. Я говорю: молодец, строй, на другое не отвлекайся. А когда подрос, враз ему посоветовал: поступай в аэроклуб, одновременно со школой учись летать... Он послушный хлопчик, мой Петро. Хорошо, говорит, батя, стану летать учиться, не теряя времени. Потому что, говорит, может, завтра война и, может, завтра в поход...

– Так сам и присоветовал? – сомневается Огородов.

– Ага. Я ж говорю, он у меня послушный, Петро. Сразу сел и заявление написал. Ну, я – в море, а он – летает... А потом возьми война и начнись. Его в летное училище сразу и призвали, поскольку ему уже в небе – что мне на палубе. Он там среди первых был, в училище, и на фронте тоже. А как не первым быть, когда к летчитскому делу сызмальства привычен! Вот и герой теперь. Герой Советского Союза с вручением ордена и медали «Золотая Звезда». Глянь-ка, Илья...

Стрельчук толстыми, плохо гнущимися пальцами добывает из кармана газету и нежно смотрит на Огородова. Электрик бережно разворачивает листы, смотрит, складывает по уже истершимся сгибам, вздыхает:

– Завидная у тебя доля, боцман. Мало того – сын герой, так ты его еще, оказывается, сам для этой торжественной роли воспитал.

– Сам, – тает Стрельчук. – Сам...

– А то ведь и другие отцы бывают, – елейно тянет Огородов. – Сын, скажем, моряком хочет быть, а он ему: нет, в магазин торговать пойдешь или там в парикмахеры.

– Есть, есть дурни! Не разумеют того, что мечта у хлопца может родиться и ту мечту требо лелеять, ласкать.

– Вот, вот. Один знакомый боцман у меня есть. – Улыбка уже чуть трогает губы Огородова. – Так он, знаешь, все сердится, что сын у него по-своему жизнь планировал. Отец-то моряк, он и сыну ту же дорожку предлагал, самим натоптанную. А сын – ни в какую...

– И правильно делал, – соглашается Стрельчук.

– Это ты так считаешь. А мой приятель иначе полагал. И все мне жаловался на сына. Тот, понимаешь, в летчики подался, в военное училище поступил. А еще раньше, пока отец в море уходил, втайне от него в аэроклуб записался. Отец ничего и не знал за пароходской своей работой. Только в войну все прояснилось. Он и потом, мой приятель, вздыхал: зачем, мол, кровиночка летную себе дорогу выбрал? Послушался, стал бы моряком, глядишь, где-нибудь сейчас возле отца бы находился. Хорошо, парень, сын моего знакомого, в герои вышел. Пришлось батьке срочно мнение менять. А то бы до сих пор канючил: и что это он в небо пошел, был бы лучше моряком...

– Эй! – сердится боцман. – Не балуй, электрик! Ты про какого такого боцмана заливаешь?

– Про тебя, дядя Ваня Стрельчук! – смеется Огородов. – Про тебя, сердечный.

И уж весь сотрясается от неслышного смеха Огородов. За ним принимаются хохотать и другие. А боцман наливается краской:

– Ладно вам!

– И верно, – еще один насмешник встревает в разговор. – За что человека язвите? Он жизнь сыну подарил, без Стрельчука не было бы среди летчиков еще одного героя!

– Правильна-а! Качать боцмана!

Возня, хватают боцмана за руки, будто и вправду норовят вытащить из-за стола, словно и в самом деле собрались качать, несмотря на тесноту, на низко нависший потолок.

Стрельчук уже совсем покраснел, но, видно, понимает, что не могут матросы и кочегары вот так прямо похвалу выдать – слюняво получится. А с изнанки, с обратным заходом, – пожалуйста. Понимает, он все понимает, Стрельчук, оттого и смущен. И верит, что, дай им волю, соплавателям, и впрямь начнут качать – силы и радости у них через край.

И тут поднялся Зарицкий, застучал ножом по графину с брагой, точно председатель на шумливом собрании.

– Видал, – загалдели, – жених слова просит! Разве так на свадьбах случается?

– Олежка, тебе положено с утра бухим быть и на одно только слово отзываться – «Горько!».

– Давай, коренной, врежь речугу. Пусть знают, какие женихи из матросов получаются.

– С международным положением свяжи!

– Про победу тост давай. За скорую победу нальем и выпьем!

Зарицкий еще раз постучал по графину, потрогал напомаженный чуб, блеснул коронкой на переднем зубе:

– Друзья мои... Дорогие товарищи! Вот я тут... Вот мы тут с Надей посоветовались и решили сказать...

Он замолчал, подыскивая слова, и у него никак не получалось начать снова. И тогда Надя, глядевшая снизу вверх, выжидательно, будто силясь помочь своим настороженным взглядом, поднялась и тронула Олега за руку, как бы прося подождать, даже если он выберется из паузы, подберет наконец слова.

– Люди, – звонко выкрикнула Надя. – Команда парохода «Виктор Гюго»! Спасибо вам, что разделили с нами счастье этого прекрасного дня... Мне повезло, и Олегу повезло: два года мы были с вами. И хотим сказать... – Она вдруг понизила голос, но тут же поправилась, снова зазвенела: – Если родится у нас сын, позвольте назвать его Виктором... В честь нашего парохода, в вашу честь. «Виктор» – значат победитель, и выходит, будет имя и в честь нашей победы в войне, а мы ведь с вами тоже для нее старались... Низкий поклон вам! Всем, кто сидит тут, и кто на судне сейчас несет вахту, и всем, кого уже нет среди нас, но кто все равно из команды нашего парохода!

Надя снова тронула Олега за руку, и они разом низко поклонились, в пояс, и еще раз, и еще.

Стало тихо. Только шепот шелестел по рядам, и трудно было разобрать, что говорили друг другу. Наверное, что молодец Надя, вот какую речь выдала, почище Маторина. А может, шептали, что ведь и верно: вот так плаваешь, толчешься по палубам, и народ вокруг тебя ни сват ни брат, а на поверку выходит – роднее брата.

С пристуком возвращались на стол опорожненные стаканы, тонко звякали вилки по тарелкам, а потом и нашелся человек – Оцеп, что ли, предложил, как лучше завершить растрогавшую всех тишину:

– Гармонь давай! Что гармонь молчит? Ва-а-альс!

И гармонист, хоть и чужой, за деньги нанятый человек, уловил настроение, надавил на самые нужные теперь кнопки, через всю грудь растянул мехи.

– «На сопках Маньчжурии»!

– Дальневосточный, нашенский!

А кому начинать? Кто первый в круг? Мнутся, переглядываются: и танец серьезный, и задумчивость, вызванная Надиной речью, еще не прошла, может, стала еще сильнее, потому что ко вздохам гармони прибавилось пение мандолины; она выхватила мелодию и повела тоненько, словно бы чистым девичьим голоском. А мандолина – своя, привычная, пароходская. Под мандолину не танцуют, под мандолину поют, и лучше если что грустное, задушевное.

– Нашу, – попросили из угла. – Теперь нашу давай! Как вечерами пели. – И тут же хором:

 
Зайдите на цветы взглянуть —
Всего одна минута, —
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта...
 

Но недолго эта песня. Уже из другого угла перебивают:

 
На свете есть такой народ,
Что даром слез не льет.
Всегда играет и поет
Счастливый тот народ!..
 

И эта недолго, всего два куплета пропели, потому что гармонь вдруг заиграла по-новому – плавно, еще как бы не забыв вальса, но в этой плавности, иной, уже чувствовалась дробность, возникал четкий ритм, и под него хотелось сначала чуть притаптывать по полу, а потом все сильней, сильней – и чтобы руки вразлет, и голову поднять, и полететь вперед и вбок, и черт его знает еще куда. Цыганочка! И уж зажглось огнем на малом свободном пространстве цветастое Кларино платье, и поплыла она, огибая столы, расставив локти, прижав платочек к груди, – вот только лицо еще было серьезным, непроницаемым; не подчинялось вроде ее лицо ногам, отбивающим не шибкую пока дробь, и всему ее телу, весело вздрагивающему в согласии со всхлипами гармони.

И-их! Кто с места вскочил, притопнул, приготовился встать рядом с Кларой, кто на ладони поплевал, словно принимаясь за работу, но Клара поплыла дальше, и поди разбери, где она остановится, кого выберет и сможет ли тот, избранник ее, так же лихо, как она, отдаться танцу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю