355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Жуков » Хроника парохода «Гюго» » Текст книги (страница 19)
Хроника парохода «Гюго»
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:17

Текст книги "Хроника парохода «Гюго»"


Автор книги: Владимир Жуков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)

В коридоре битком. Только в конце где-то движение. Входят, выходят из двери налево.

– Пит, ты так и будешь стоять? Нам ведь еще тендер остался! Давай расталкивай потихоньку. Надо с парнем попрощаться. Настоящий, видно, парень был.

Локти, плечи, пахнет табаком и жареным мясом. Направо, отгороженная сеткой, судовая кухня.

– Ему, Пит, теперь ничего не нужно – ни мяса, ни хлеба, ни воды... Вот сейчас дверь. Налево. Иди... Венки, венки из желтых и зеленых листьев. Перевиты красной материей, и что-то написано на них... Сами понаделали. Молодцы! Нельзя просто так – гроб, и все. И хорошо – четверо по углам стоят. У нас так солдаты стоят, если губернатора хоронят. Я видел, как губернатора хоронили в Монтане; в зале, где гроб стоял, так же вот солдаты по углам и с ружьями... Все, Пит, топай, сзади подпирают. Перерыв, что ли, посмотри на часы.

Локти, плечи. Пахнет табаком и потом.

– Давай сюда, Пит, налево, здесь тоже есть выход на палубу.

– Стой, Хэл!

– Почему – стой? А перерыв?

– Успеешь поесть. Я знаешь, что думаю, старина? Надо бы одно дельце провернуть. Вон Бурич, подожди, спросим, когда похороны, он наверняка уже у своих, славян, выяснил. Неизвестно, завтра ли? Но ведь будут же похороны когда-нибудь!.. Подождите, ребята, не орите так. Я про другое. Мы ведь сегодня уедем, и, может, нам этого «Виктора Гюго» век не видать. А если у нас солидарность есть рабочая, так почему бы нам добрую память по себе не оставить. Были у гроба – этого мало. Давайте парню на венок соберем, а? И пусть на нем написано будет, что от нашего профсоюза, а?

У фальшборта – ряды ног. Торчат колени, между ботинками раскрытые металлические ящички – ленчбоксы. В руках термосы. Жуют сандвичи, похрустывая дольками лука; летит апельсиновая кожура за борт, через голову.

– Так что, соберем? Пит правильно сказал.

– Политикой пахнет. Нечего в нее лезть, Хэл.

– Какая политика? Ты брось меня в спор заводить, я тебя сам заведу – не поздоровится!

– Русские – социалисты.

– Никто тут про социализм не говорит. А про Сталинград, надеюсь, ты и без меня слышал. Видел, над тобой все смеются, политик! Вот Пит молодец, хорошо придумал. Кто следующий? Клади, Бурич, твой небось собрат. Молодец! Давайте, давайте, все видели, как этот парень работал. Морская пехота! Он, поди, и нацистов так молотил... Ты, отец, опускай сюда, в кепку. Доллар? Хватит доллара. Будет не хуже, чем у губернатора в Монтане. Отдадим русским; когда насчет похорон станут договариваться, пусть от нас венок закажут. Черт нас побери, если мы не понимаем, что на белом свете происходит и кого жалеть надо, а кого убивать!

Перерыв двадцать минут. Паровозы ждут. Четыре – на передней палубе, два – на задней. Будки заколочены досками, тендеры прикрыты брезентовыми чехлами.

Вспыхивают последние огоньки сварки, скрежещет железо. Мелькают оверолы, комбинезоны, у рубашек подняты воротники – такая здесь мода, рабочая мода.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ЛЕВАШОВ

Маторин, сдавая вахту в полночь, ничего не передал, что делать. Отворил дверь в каюту и, как будто знал, что я не сплю, сижу одетый в рабочее, сказал коротко:

– Иди.

На палубе было темно, тесно. Американцев работало уже мало. Часть, управившись с креплением груза, уехала, остальные таскали на берег инструмент, сматывали кабели, перекликались, словно боялись забыть и кого-нибудь из своих.

На ботдеке все на месте, чисто подметено. Свет прожекторов отбрасывал косые тяжелые тени от шлюпок. Я постоял и, не придумав себе занятия, поплелся вниз, к трапу, ведущему на причал.

Один за другим уходили последние грузчики. На них безразлично поглядывал переодетый полицейский – в зеленом плаще и фетровой, глубоко надвинутой шляпе. Он, видно, продрог: стоял, вобрав голову в плечи. Мимо него, затянутый в бушлат, с сине-белой повязкой на рукаве, с кобурой револьвера, по-морскому свисающей на длинных ремешках, прохаживался старшина Богомолов. Я встретился с ним взглядом, и он сказал:

– Вот, брат, как. – Прошелся еще взад и вперед и добавил: – Вот что Андрюха натворил.

Я тоже подумал о Щербине – как мы несли его с кормы. Доктор выбежал навстречу, все хотел уловить пульс и не мог на ходу. А когда мы положили Щербину в каюте на койку, доктор расстегнул рубашку и приник к его груди, потом принялся растирать, массировать грудь и зачем-то поправил его ноги, неестественно вытянутые и расставленные широко. Послал к себе в каюту за аптечкой и, когда принесли, достал шприц и быстро посмотрел на свет, словно отмеряя лекарство в стеклянном цилиндре с делениями, бросил шприц на стол и опять взялся за пульс и долго стоял, низко согнувшись над койкой. Казалось, он шепотом просил у Щербины прощения. Выпрямился наконец, тихо сказал: «Все».

И все поняли, что он имел в виду.

Поняли вообще-то раньше, когда доктор тер грудь и когда бросил на столик шприц и тот звякнул тихо и безнадежно. Но теперь короткое слово было уже как необходимость, как подтверждение, что это случилось и жизнь должна идти по-другому, за вычетом того, кто лежал на койке в расстегнутой рубахе и с неестественно вытянутыми, широко расставленными ногами.

И тогда-то вошел в каюту старпом. Мы, кто стоял у койки, расступились. Реут сразу же, как остановился, снял свою фуражку в палевом чехле, а доктор, глядя ему в глаза и снова как бы извиняясь, пожал плечами и повторил: «Все».

В коридоре громко всхлипнули, послышались глухие, но уже не сдерживаемые рыдания. Я сразу узнал, кто это, – Клара, и позавидовал ей, тому, как просто может она дать выход своему горю. Мне стало неловко от присутствия Реута: вспомнил, как недавно мы стояли друг против друга – старпом с боцманом на палубе, а я со Щербиной на причале, – и почудился голос Андрея, предлагавшего сделать поворот силой течения, а потом его крик, отгонявший всех прочь, и толчок – короткий и верный – остановившегося судна. Реут, конечно, мог и не решиться на поворот, и тогда бы ничего не произошло, но он вправе был решиться, и поворот состоялся в конце концов как требовалось, как хотел сам Щербина, так что Реут был ни при чем. И когда я так подумал, стало еще больше неловко, горько оттого, что даже некого винить. Трос, ржавый, натянутый как струна, трос – только его.

Доктор зашикал, поднял руки, и все мы, кто стоял возле койки, покорно пошли к двери.

В коридоре было битком. Клара плакала громко и безутешно, сзади нее виднелся Маторин, второй механик, повар, потом мокрое, в слезах лицо Нади Ротовой и рядом – Аля. Я подумал, что они пришли все разом, те из матросов, кто был во время перешвартовки на баке, и мне захотелось что-то объяснить им, рассказать.

Я задержал взор на Але, и она на меня посмотрела, но тотчас отвела глаза, как будто уж кто-кто, а я-то не смогу сообщить путное о случившемся.

Она и еще раз так же посмотрела – здесь, у трапа, где я стоял теперь. Несколько человек собралось на берег, чтобы наломать веток для венков. Аля посмотрела так, будто во мне нужды нет, будто и без меня управятся. Но я все равно пошел и принес из рощицы возле заброшенной лесопилки самую большую охапку веток с багряными и желтыми листьями, поднялся в рубку, нарезал кумача и долго писал под диктовку Тягина:

«Верному товарищу», «Замечательному человеку», «Участнику сражений с немецко-фашистскими оккупантами».

Венки положили в красном уголке. Там уже стоял гроб. Открыли дверь и стали пускать наших, пароходских, и американцев рабочих, приходивших с палубы и с причала.

Я дважды постоял в почетном карауле, а потом бродил по каютам, потерявшим свой порядок, – то пустым, с измятыми койками, то накуренным, набитым людьми.

Наконец задержался в одном месте – в кают-компании. Здесь пытались устроить ужин для всей команды, потому что в столовой нельзя: туда через сквозную буфетную проходили из красного уголка, от гроба. Но никто, почти никто не стал есть, и со столов, покрытых, как обычно в кают-компании, белыми скатертями, не убрали. Тут я и увидел Жогова, сидевшего в углу на диване.

– Проголодался? – спросил он и, не ожидая ответа, добавил: – Видно, не зря устраивают поминки по покойнику. Скорбят, голодают, а потом уж наваливаются. Жить-то надо!

– Не зря, – сказал я.

– Слушай, сколько тебе лет?

– А что? – спросил я.

– Ты как считаешь, стоило Андрею погибать? Вот так, при исполнении служебных обязанностей... Ну, словом, на людях, почетно.

– Не знаю, – сказал я, чтобы он отвязался, мне не хотелось разговаривать.

– А я знаю, – сказал Жогов. – Я, брат, так не хочу. Человеку при жизни почет нужен. Черта ему венки, если у него руки на груди навек сложены и ничегошеньки он взять этими руками не может... Чего молчишь? – настаивал Жогов. – Прав я или нет?

Но отвечать не требовалось, потому что дверь в кают-компанию отворилась, и вошли четверо американцев грузчиков. Не оглядевшись толком, затопали в угол, к дивану, на котором сидел Жогов, и вперед выступил один, довольно молодой, краснолицый, в кепке. Он заговорил быстро, словно заранее знал, что Жогов понимает по-английски, а тот действительно понимал, и, может быть, лучше многих на пароходе. И Федор выпрямился и ответил, а потом встал.

Я уловил, что речь идет о каких-то деньгах, а потом понял, что грузчики их собрали на венок Щербине. И сказал Жогову:

– Тягина надо найти. Он казначей. И как раз на вахте.

– Ага... Пойди разыщи Тягина, Серега, – сказал мне Жогов и торопливо провел ладонью по лбу.

А я сказал:

– Да пусть сами поднимутся к нему в каюту. Рядом же.

И тут Жогов сказал по-английски, что может передать деньги третьему помощнику, старпому или даже капитану, как они хотят.

Грузчики загалдели, совещаясь, и один, которого говоривший первым, в кепке, назвал Пит, вынул из кармана пачку зеленых долларов. Жогов взял их, а грузчики снова загалдели и повернули к выходу, повторяя на ходу: «Ол райт». «О’кэй», «Гуд найт!».

Жогов плюхнулся на диван, пристукнул пачкой долларов о стол, выравнивая края. Умело отгибая уголки бумажек, как это делают кассиры, пересчитал.

– Сто двадцать семь, – подытожил он. И, помолчав, добавил: – Во, брат, как! При жизни бы эти деньги Андрею, а?

Он быстро, не оглядываясь, вышел, а я отломил кусок хлеба, пожевал и побрел к себе в каюту. Почему-то подумалось, что самодельные венки, наверное, не придется брать на похороны – уж очень они бедно будут выглядеть рядом с настоящими, из похоронного бюро, которые купят на деньги из судовой кассы и на собранные грузчиками доллары. Но потом это, показалось само собой разумеющимся, и я просто сидел на скамейке посреди каюты и слушал, как в открытый иллюминатор доносятся шаги, негромкие возгласы, стук лебедки.

Пошел вниз, к рундукам, оделся в рабочее и снова сидел в каюте, пока Маторин не заглянул в дверь и не сказал коротко: «Иди».

Теперь, стоя у трапа рядом с полицейским, рядом с мерно шагавшим взад и вперед Богомоловым, я с сожалением подумал, что зря не поспал и не поел: ночь на вахте представлялась бесконечно длинной. С завистью покосился на темные круги иллюминаторов – там, за ними, спали.

Только один круг был желтым, ярким, и я с бесцельным любопытством подошел к нему, заглянул в каюту.

Справа и слева – знакомо – узкие шкафчики по два рядом, металлические, крашенные в серое. Дальше – койки, тоже по две, одна над другой.

Справа – и вверху и внизу – спали. Слева – пусто. На бортике верхней койки прикреплена консервная банка – самодельная пепельница. «Щербина сделал, – сказал я себе, глядя в иллюминатор. – Чтобы была под рукой, когда лежишь и куришь. Теперь не нужно. Теперь ему ничего не нужно. И курить оказалось не вредно. Он от другого умер. Кто теперь будет спать на этой койке?»

Мне самому захотелось ее занять, если, конечно, Рублев и другие ребята возьмут к себе в каюту – здесь ведь живут матросы первого класса. А потом подумал: «Где Жогов? Так поздно, и его нет. По койке видно, что не ложился».

«Странно», – сказал я себе еще раз и пошел, погромыхивая ботинками, влево по палубе, а потом во внутренний коридор и дальше – к столовой.

Дверь в красный уголок оставалась открытой, лампы там были погашены, и только свет из коридора падал на угол гроба, на сгорбленную фигуру Маторина, сидевшего спиной к выходу.

Я пошел дальше, заглядывая в душевые и гальюны. Всюду было открыто и пусто. Я еще раз вышел на палубу, а потом быстро вернулся к жоговской каюте.

Рублев поднял голову с подушки, сонно спросил: «Ты что?» Я сказал: «Ничего, спи» – и вдруг увидел на полу желто-зеленый галстук. Он даже был не на полу, а наполовину высовывался из-под дверцы шкафа, неплотно притворенной. Галстук принадлежал Жогову, я знал и решил, что шкаф его. Подумал: странно, у такого аккуратиста галстук валяется, брошен. Наверное, потому и отворил шкаф – не то чтобы понять, почему галстук на полу, не то чтобы положить на место.

Шкаф, к моему удивлению, оказался пуст. Только в углу на крючке висела новая кожаная куртка да внизу что-то валялось скомканное. Я нагнулся и поднял со дна шкафа рубашку и брюки – те, в которых Жогов был недавно в кают-компании, сидел на диване, а потом быстро, как считают кассиры, перебирал уголки зеленых долларовых бумажек.

– Вот так так, – сказал я, не удержавшись, вслух и испуганно оглянулся на спящего Рублева.

«Вот так так, – сказал еще раз, уже про себя. – Шляпы нет, выходного костюма нет, макинтоша нет...»

Я был совершенно уверен в том, что Жогов сбежал с парохода и у него (иное не приходило в голову) те деньги – сто с лишним долларов. Сумма невеликая, но она мне представлялась огромной. Наверное, потому, что была связана с именем Щербины.

Пока Андрей был жив, мне порой казалось, что он мешает, доставляет неприятности, а когда его не стало, я почувствовал, что потерял друга. И то, что я один видел, как Жогов взял у американцев доллары, но потом не проверил, отдал ли он их кому следовало, вызывало гнетущее чувство вины перед Щербиной, не перед кем иным. Конечно, я не имел никаких оснований подозревать Жогова: он старше меня, опытный работник – ну и что? Его нет, и нет долларов. А утром похороны, и венка, одного венка не будет...

Так я размышлял, стоя на палубе. В ночной тишине было хорошо слышно, как шлепает по реке колесо идущего сверху парохода. Потом накатились огни, а за ними пришли волны, застучали по борту. Я снял фуражку и снова надел, растерянно решая, что же предпринять. Вообще-то следовало пойти к вахтенному помощнику. Я даже представил, как объясняю ему, что случилось, и как он долго не понимает, переспрашивает, а потом мы идем к старпому, будим его и снова говорим, объясняем – теперь вдвоем. А минуты бегут, драгоценные минуты, и Жогов вместе с долларами уходит дальше и дальше.

И тут же подумалось другое: вот и я стою и тоже теряю время, а побежал бы сразу, когда увидел опустелый шкаф, и наверняка настиг бы беглеца. («Правильно Щербина говорил: решаю мировые проблемы, тогда как надо сделать, с а м о м у  что-то сделать сначала. Как он, Андрей, кинулся к тем мальчишкам, что играли на берегу, как потом подавал тросы...»)

Решение было принято, и я уже заботился только о том, чтобы мне не мешали. Потом все объясню. А пока сам, вое знаю сам и сам сделаю. Важно ведь успеть до утра.

Я вышел к трапу, и старшина Богомолов, по-прежнему ходивший взад и вперед возле молчаливого полицейского, спросил:

– Ну как?

– Ничего, – ответил я и тотчас повернулся, пошел в красный уголок, поманил из теплой, пахнущей сухими листьями темноты Маторина и сказал ему:

– Постой за меня вахту. Ладно? Час, наверное. Может, два.

Он, я думал, удивится, Сашка. Ведь такого никогда не бывало – стоять за другого вахту, разве что когда Реут в кладовку меня посадил, под арест. Но он только тихо спросил:

– Живот, что ли, болит?

Я знал: на воде, под кормой, должен быть плот. Несмотря на суматоху с поворотом, с гробом, с венками, Реут приказал, чтобы матросы работали, и Стрельчук, поругиваясь спустил на воду небольшой плот из досок, чтобы с него, пока еще пароход стоит, можно было подкрасить борт.

Плот оказался на месте. Его только здорово отнесло к сваям, и я долго тянул, натужившись, за конец, пока плот не поддался, не приблизился к нависшему над темной рекой кормовому подзору. Тогда я размотал свободный конец и кинул его за борт. Закрепил и перебросил ногу через поручни.

Жгло и резало руки, и под ногами, рядом совсем, я чувствовал, вода. Подтянулся метра на два и оттолкнулся от борта. Снова заскользил вниз, радостно почувствовал под собой шаткий край плота. Выпрямился, закачался танцором.

А глаза искали сваю. Ту, что я случайно заприметил днем, – со ступеньками-перекладинами, врезанными в черный смоленый ствол. Присел на корточки, стал грести ладонями, чувствуя упругий напор течения.

Плот развернуло. Я вытащил из ножен финку, резанул конец, который тянулся сверху, с парохода, и снова стал грести, пугаясь мысли, что это не помогает, боясь, что плот пронесет мимо.

Потом удар, доски заходили, раздались под ногами. Я обнял сваю возле ступеньки и услышал, как что-то булькнуло тихо и пропало.

«Нож, – подумал с сожалением, поднимаясь вверх, перебирая выступы на свае. – Жалко». И оглянулся в темноте.

Плот исчез. Что-то пело, крутилось и неслось там, внизу. Отступать было некуда.

Я старался, самое главное, чтобы меня не заметили Богомолов и тот переодетый полицейский у трапа. И хорошо, народу поблизости не было, а место я более или менее знал – быстро оказался у шлагбаума, дальше тянулась асфальтированная дорога. Фонари горели ярко, как бы звали: ну иди, дальше иди – вон до того столба. И потом: еще до того, до угла, вон до той надписи из неоновых букв.

Светящаяся вывеска украшала салун, а может, бар; он, несмотря, на поздний час, еще работал: хозяин возился за стойкой, и кто-то сидел на высоком стуле, спиной к большому стеклянному окну. Навряд ли это мог быть Жогов, но я на секунду сдержал шаг, присмотрелся. И тут же из двери вывалился человек, сильно пьяный. Он схватил меня за рукав, куда-то звал, но я вырвался и побежал мимо витрин магазинчиков, наглухо закрытых дверей контор. И ни души кругом, мертвая тишина, особенно ощутимая после криков пьяного. Улица поползла вверх, и я понял, что это к шоссе, даже обрадовался.

Я и намеревался попасть туда – на большую автомобильную дорогу, разрезавшую Калэму, надвое, вдоль отлогого склона холма. Когда ходил со Щербиной на свалку и стоял на куче искореженных машин, то понял: бетонка тянется вдоль реки и, значит, в восточном направлении ведет к Портленду – больше ей, такой широкой, на шесть рядов автомобилей, бежать в здешних местах было некуда.

Я считал, что Жогов непременно должен устремиться к этому шоссе – не в сонной же деревенской Калэме оставаться ему! Попросится в любую проезжающую легковушку – и, пожалуйста, в Портленде. Городище огромный, ищи свищи!

А ноги ослабли, сердце колотилось на пределе. Потом, верно, открылось второе дыхание. Как у бегунов.

Вот уж и появилась бензоколонка – стеклянный домик, освещенный изнутри, с желтой ракушкой-веером на крыше, и по ракушке кроваво-красные буквы: «ШЕЛЛ». Слепящие зрачки фар какой-то машины подозрительно оглядели меня, я отбежал в сторону, споткнулся о каменный борт тротуара и понял, что стою на бетоне шоссе.

Мимо, промчалась легковая. Потом сразу три и еще грузовик, здоровенный, дизельный.

А Жогова не было.

Я опять почувствовал, как ослабли, устали от долгого бега ноги, в груди заныло. Двинулся по краю шоссе – туда, где дома сближались, образуя ровный край улицы. Неоновых вывесок здесь не было, только кое-где горели фонари.

Собственно, идти сюда было незачем. С таким же успехом можно пересечь шоссе или пойти в другом направлении. Но я и не думал, куда иду, мне требовалось время, чтобы собраться с мыслями, решить, что делать. Погоня не удалась, это стало совершенно ясно. Хуже другое: я сбежал с судна, с вахты, и меня могли уже искать. А если и не хватились еще, то надо суметь снова оказаться на палубе, чтобы не заметили.

Да, теперь беглецом был я.

Впереди открылась небольшая площадь. За ней виднелась улица, и там, вдали, я вдруг узнал вывеску салуна, мимо которого недавно проходил. Сделав круг от бензоколонки к площади, можно, оказывается, возвратиться к причалу. А на площади, в самой ее середине, торчало кубом небольшое здание. Возле него рядком стояли автобусы и ходили люди – медленно, по-ночному.

Сначала я сбавил шаг: мне, беглецу, встречаться с людьми лучше не надо, но переборол себя и двинулся дальше – не по тротуару, не к той улице, где был салун, а наискосок, к автостанции, потому что увидел белый фонарь с надписью «Мен», то есть «для мужчин». Мне нужно было заскочить туда на минуту.

Внутри пахло дезинфекцией. В дальней кабине сорвалась, прошумела вода. Я толкнул дверь, что была поближе, и сразу под невысоко обрезанной над полом перегородкой увидел ботинок – небольшой, коричневый. Серая Штанина низко прикрывала его и была шире, чем носят американцы. Я это твердо знал, что шире, не носят здесь так!

Метнулся неслышно к двери кабинки – посмотреть, проверить, но понял, что там заперто, и, приподнявшись на цыпочках, пугаясь насмерть того, что делаю, заглянул через перегородку.

Шляпа, макинтош. Все серое, только разных оттенков. Человек, привалившись в угол, читал сложенную в несколько раз газету.

Край шляпы пополз кверху. Рука, державшая газету, опустилась. На меня глянули серые, с выгоревшими ресницами глаза. В них промелькнуло сначала недоумение, потом испуг.

– Ты? – сказал Жогов тихо, очень тихо, но его слова все равно отдались гулким эхом. – И ты здесь?

Я больше не мог держаться на цыпочках. Выскочил из кабины, задергал ручку соседней двери. Жогов тотчас появился во весь рост, во всем своем сером выходном великолепии.

– Значит, и ты здесь? – повторил он. – Вот так но-о-вость! А что же не переоделся? Не смог? – Он посмотрел на часы. – Автобус скоро уходит.

– Отдай деньги, – сказал я.

– Что? – Жогов смотрел на меня с искренним изумлением. – Какие деньги?

– Которые грузчики собрали. Андрею. Доллары.

– Ах до-оллары... Ишь ловкий какой!

– Отдай, сейчас же отдай!

Потом мне казалось, что все пошло дальше так плохо оттого, что я неудачно, слабо ударил его. По существу, толкнул. Жогов потерял равновесие лишь из-за качавшейся сзади дверцы. Так или иначе он устоял, вывернулся, и теперь уже я не мог преградить ему путь.

– Сволочь! – сказал Жогов, зачем-то отряхивая полы серого макинтоша, не глядя на меня. – Подонок... – И вышел.

На площади урчал дизелем автобус. Жогов уверенно направился к нему, скорее машинально, чем для дела, поглядывая на свои наручные часы. И я понял, что он хорошо знал, куда идет этот ночной автобус, специально выбрал его, а пока прятался, поджидая в уборной.

Федька вскочил на подножку и исчез. Потом в дверь пролез пожилой мужчина, одетый по-рабочему, с ленч-боксом под мышкой, а за ним два солдата с форменными парусиновыми мешками. Больше никто в автобус не садился; я чувствовал, что он вот-вот тронется. Тронется – и тогда все, конец.

Быстро, не раздумывая, я тоже прыгнул на ступеньку. Шофер, пригнувшись, что-то прилаживал на своем месте, и я обрадованно шмыгнул в проход, надеясь, что он меня не заметил и не потребует билета. Денег-то у меня не было ни цента!

Жогов устроился позади на высоком сиденье, и я подобрался к нему, сел, глядя на него не отрываясь, старался показать своим видом, что не отступлю.

Шофер распрямился, показал на меня рукой:

– Эй!

Деться было некуда: он, значит, видел, как я вошел, и требовал, чтобы я взял билет.

И тут произошло неожиданное: серый макинтош поплыл в проход, постоял возле водительского места и вернулся обратно. Федька сунул мне в руку узкую картонку билета и снова взгромоздился на диван.

Дверь захлопнулась, дизель взревел и легко вынес автобус на шоссе. За окнами мелькнула желтая ракушка, и по тому, что бензоколонка проплыла слева, я понял, что мы едем не в Портленд, а в обратную сторону – к Сиэтлу или еще куда.

Жогов наклонился ко мне и, перекрывая шум мотора, сказал на ухо:

– Слушайся меня, и все будет в порядке.

Только теперь я до конца понял, ощутил весь смысл происшедшего: Федька уверен, что я тоже сбежал с парохода! Ведь мы столкнулись невзначай, я не поднял тревоги, словно бы тоже прятался, а потом начал требовать доллары... Да, Жогов так считал, и его заботило теперь, чтобы я остался при нем, под его началом. Он принимал меня в свою дезертирскую шайку при условии, что я буду слушаться его. Даже билет купил. И я, собственно, уже вступил в эту шайку, вступил, сам того не замечая, прыгнув на предательскую подножку автобуса, забравшись на мягкое плюшевое сиденье.

– Давай сойдем, – сказал я. – Немедленно сойдем!

– Хе! – Жогов тихо рассмеялся. – Пацан, они нас тотчас найдут. К утру уже объявят розыск. Ты думаешь, все дело в деньгах? План действий нужен. А я все продумал... – Он тревожно обшарил взглядом автобус и прошипел: – Сиди молча! Шофер услышит – и крышка. Они тут, на линии, все с полицией связаны.

Солдаты с подозрением поглядывали на нас, переговаривались.

Я молчал. Черт подери, что же придумать? Другой на моем месте, тот же Сашка Маторин, схватил бы сразу подлеца за ворот, закричал: «Стой, попался!» Так закричал, что услышали бы на пароходе. А я не сумел. И вот результат: мы в автобусе, бог знает сколько уже проехали. Остановить машину? Только что предпримет Жогов? Вдруг шофер и солдаты послушают его, не меня?

Не знаю, долго ли я так раздумывал. Передняя дверь вдруг распахнулась, складные створки цокнули, и пожилой мужчина с ленчбоксом исчез. Тут же вскочили солдаты, смеясь, потянули из-под сидений свои мешки. Один парень задержался у выхода, посмотрел в нашу сторону и подмигнул – принял нас за итальянцев:

– Дэйго?

Автобус тронулся и пополз на подъем, натужно завывая дизелем, и опять раскатился, полетел в темноту, но потом скорость стала падать – я чувствовал это по замедлившемуся бегу темных, еле видимых за стеклами деревьев.

Мотор взревел и сник. Еще через минуту шофер притормозил. С грохотом растворив обе двери для пассажиров, вылез в свою, отдельную. В тишине, отчетливо-звонкой после рева дизеля, было слышно, как он прошагал назад, насвистывая, загромыхал капотом.

Жогов с опаской взглянул на меня и медленно вышел в ближнюю дверь. Я последовал за ним.

Снаружи, оказывается, шел дождь. Автобус стоял на обочине, земля тут была глинистая, и ноги разъезжались. Федька ступал осторожно, боясь запачкать свои новенькие штиблеты. Мы обогнули машину и остановились около пещерки, образованной поднятым капотом. Шофер, посвечивая себе переноской, что-то рассматривал в моторе.

Глаза постепенно привыкли к темноте, и я различил, что мы стоим на высокой узкой насыпи через ложбину.

Жогов громко спросил у шофера, что случилось, и тот, не переставая насвистывать, показал разорванный вентиляторный ремень. Федька бодренько рассмеялся: ничего, мол, чепуховая поломка. И когда шофер ушел к кабине за новым ремнем, повернулся ко мне:

– Мрачное место, ты не находишь? Ни огонька. И машин встречных нет.

Странно, как совпали наши мысли. Я тоже подумал, что редко встречаются такие глухие места и что машин – встречных и попутных – нет совсем, хотя шоссе то же, и в Калэме они то и дело проносились мимо.

И еще об одном я подумал, и тут уже наши мысли – мои и Жогова – никак не могли совпасть. Вернее, даже не подумал, это была какая-то молния, какой-то взрыв решимости, потому что от принятого решения до его исполнения секундомер не отсчитал бы и доли секунды. Я ухватил Жогова за руку, крепко, сколько было сил, и, надавливая на него, увлекая вперед, перевалился через вымоченный дождем, скользкий край насыпи.

Я боялся, что Федька закричит, позовет на помощь шофера, но он лишь охнул негромко и покатился вниз тяжело, неуклюже.

Насыпь оказалась выше, чем я предполагал. Мы перекатывались друг через друга, сцепившись, как два борца. Я больно ударился плечом о камень. Жогова стало вдруг относить от меня, и я схватил его за ухо, наверное, и опять отпустил. Федька хрипел, задыхаясь, ногой он больно ударил меня в живот; мы еще несколько раз перевернулись, наваливаясь друг на друга, и наконец грохнулись во что-то мокрое, липкое.

С неизвестно откуда взявшимся умением я нащупал у Жогова запястье, сжал и вывернул, заломил до лопатки его почти бессильную руку. И тотчас же сорвал свою чудом уцелевшую на голове фуражку, придавил к его лицу, гася протяжный, словно бы волчий вой.

Больше всего я опасался, что шофер спустится с насыпи сюда, вниз. С двоими мне было ни за что не справиться – я почему-то считал, что шофер обязательно примет сторону Жогова. Но он не спустился.

Я слышал, как взревел дизель – с новым вентиляторным ремнем – и смолк. Шофер ходил по краю насыпи и кричал, подзывая нас. По шоссе пронеслась машина, осветив автобус туманным светом. Потом еще долетали крики шофера – недолго, и наконец автобус укатил.

Дождь настойчиво стучал по луже, где мы все еще лежали с Федькой. Вернее, лежал он, а я сидел на нем, удерживая заломленную назад руку и фуражку, которую Федька остервенело грыз, словно фуражка была главной причиной его отчаянного положения.

Как он вырвался? До сих пор не могу понять. Наверное, оттого, что я потерял бдительность – обрадовался, что автобус укатил. Почувствовал вдруг удар в пах, тягуче-болезненный, и полетел навзничь. Затылок окунулся в воду, обдало холодом, но смутно – точно не главное – я с ужасом следил, как Федька скользит по грязи, разбрызгивая воду, распрямляется, увеличиваясь в росте. Через секунду он уже бежал к кустам.

Я пытался вскочить, скреб пальцами мягкое дно лужи, и как бы сам собой в руке оказался камень. Не выпуская его, я кое-как вывернулся, шлепнулся коленом в воду и метнул булыжник в расползающийся, еле видимый сквозь дождь силуэт.

– О-о-о-е-е-ей!

Крик, долгий, несдерживаемый и вдруг оборвавшийся на высокой ноте, обозначил, что я попал в цель.

– Не ушел, гад, – сказал я вслух, шаря в сумраке, удивляясь непривычной хриплости своего голоса, странного, почти чужого. – Не ушел...

Федька лежал боком на склоне, подогнув коленки, – так спят обычно в постели. Дождь звонко шлепал по его намокшему, вымазанному глиной макинтошу.

– Понял? – опять вслух сказал я и снова удивился странному, чужому звучанию своего голоса. – Понял, как убегать? Ну говори же! – И дернул его за набухший, жесткий, как трюмный брезент, рукав.

Мне больше всего на свете нужно было сейчас, чтобы он ответил. Я готов был разрешить ему бежать от меня сквозь кусты в лес, только бы он не лежал вот так, молча, уткнувшись щекой в кочковатую, пропитанную водой траву.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю