Текст книги "Зимнее солнце"
Автор книги: Владимир Вейдле
Жанр:
Религия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
^ Товарищем отца, по Коммерческому училищу, был часовщик ю Больной Конюшенной, Вгор Иванович Эбенау. Молчаливый, больяелнцый и скромный этот человек изредка у иао завтракал или Ьбедал, тут‑то и проявляя свои единственные две особенности: ^т редиски он съедал только зелень, а нвейцарокнй сыр лишь коркою его пленял. В остальном, интереснее оказался человек на много моложе, которого мы с мамой совоем не знали, да и не отцовский друг, а приказчик от Шаокольского (Депо Аптекарских Товаров, по другой стороне Невского, наискосок от наней улицы). Отец мой питал к нему симпатию и одолжил ему перед его женитьбой небольшую сумму денег. Деньги были отданы, но молодожен решил, что ему следует лично поблагодарить отца, а так как время было летнее, он поехал к нам на дачу. Отец мой, в тот день, оказался как раз в городе, так что завтраком кормила гсотя моя мать, которой он церемонно поднес букет цветов, привезенный из Петербурга. Гость был застенчив, нзъяснялоя сплошными комплиментами, и любезность его достигла апогея, когда мама, после завтрака, показывала ему, при моем участия, дачу. Наотупив на хвост пуделю моему Бобке, он вскрякнул от ужаса, а затем раснаркиулоя и вымолвил: pardon, Madame.
К тому времени уж скончался коллега (отчасти) галантного этого гостя, брат моей матери, Леонид, аптекарь, человек добрый и почтенный, но дошедиий в последние годы вдовой своей жизни до пятидесяти бутылок пива в день. Другой мой дядя, Александр, служил в секретариате Государственной Думы, слишко много ел, был толст, страдал одышкой и породил трех сыновей, бывавннх у нас раз в год, в день моего рожденья. Один из них мастерски изображал японца, читающего афишу (справа налево и снизу вверх) и, тоже со спины, французскую борьбу, причем боролся он с собой и клал себя на обе лопатки столь нокусно, что даже без особого усилия воображения, можно было принять его за двоих и аплодировать в одном лице кладущему и положенному на лопатки. Единственная сестра моей матери, Раиса Алекоандровна, была лет на двадцать пять старше ее, а муж ее и вовое стариком, полоумным к тому же и ревновавшим жену к собственным ее сыновьям. Он подкладывал пробки под дверь спальной, дабы убедиться, что шестидесятилетняя мать его детей не покидает супружеское ложе, о намереньем разделить сыновнее. О дочери ее, Соне, Соиином муже и детях отложу рассказ. Чтобы о них писать, надо перечесть мармеладовские страницы Достоевского; тогда как о знакомых, в равной мере маминых и папиных, можно повеотвованне продолжать, не меняя.
– Инженер Панталоиов! – докладывала горничная моей матери, принимавшей гоотей к чаю по средам. На самом деле, звали зтогс молодого архитектора Фанталов. Он окончил Институт гражданских инженеров, но строить дома не любил – («черт его знает, на голову рухнет, чего доброго»); предпочитал «заниматься внутренней декорацией», но и она его не занимала. Монтекарло, вот чем он жил! Денег у него не было; зато было непонятное количество тетушек и дядюшек, регулярно умиравших и оставлявших ему иаоледство, не роскошное, но и не ничтожное. Ои тотчас брал билет первого класса, бойко проигрывал весь привезенный капитал и покидал лазурные берега, получив билет третьего класса от рулеточного начальства, которое, ради сокращения числа самоубийств, оплачивало неудачливым игрокам возвращение на родину. Имена их, однако, заносились в соответственный регистр, и не вернув стоимости билета, нельзя было возвратнтьоя к зеленому столу. Инженер Фанталов получал новое наследство, брал билет первого класса, ехал в Монтекарло, возвращал отоимость билета третьего класоа, приступал к игре и возвращалоя домой на казенный счет. Так могло продолжаться долго, если бы он, женившись, не отрекся от рулетки и не исчез с нашего горизонта, оловно никогда, по средам, у мамы и не бывал. Самовар кипел, мама ополаскивала чашку, вытирала ее кружевным полотенцем, предлагала гостю или гостье налить вторую, но, увы, инженера Фаиталова уже не было за ее столом.
Зато явился однажды, часов уже в шесть, и почему‑то в смокинге, совершенно неожиданный посетитель, по фамилии Кушнер, о существовании которого мама и не подозревала до тех пор. Был он, кажется, биржевой маклер, и ошибся днем: пришел в ореду вмеото четверга. Отца не было. Мама предложила ему иа выбор – чай или кофе. Он выбрал кофе. Принесли только что купленный кофейник новейшего образца, свистком оповещавший, что вода вскипела и что кофе можно наливать. Зажгли спиртовку, гость занимал хозяйку оамым что ни иа есть светским разговором, как вдруг свисток овнстнул, а кофейник лопнул, и большая чаоть его содержимого оказалась на крахмальной груди г. Кушнера. Были фуфайки, вероятно две или три; оильного ожога он не подучил. Выкрикивал извиденья, прыгал с двумя салфетками в руках, на одной ноге. За меиательство получилось всеобщее, – иапоминавнее даже издалека финальную сцену «Ревизора».
Взрослые и дети
Были вэроолые приемлемые; были и совсем хорошие. Мороиого врача в белом кителе, Александра Павловича, очень я любил. Полюбил сразу и нового нашего, или точней тетимилиного соседа, Виктора Петровича Барановского, молодого отца трех маленьких дочерей. Был он владелец завода, больного богатства человек, которому богатство было не к лицу, что он и сам, по–видимому, чувствовал. Очень хорош был собой – в русской рубахе (которую летом воегда и носил), в пиджаке нелеп, во фраке ужасен. Капиталом своим – я в том убежден – не утешен, а сам себе противен. Однажды, вскоре после покупки им дачи в Райволе, мы пошли к нему в гости, отец со мной; в «крымском» был я тогда возрасте, но, слава Тебе, Гооподи, без перчаток. Он угостил нас краоиым вином – бордо; выписывал его бочками из Бордо. Выпил я отаканчнк, еще стаканчик; принял живое участие в разговоре, тем более, что Виктор Петрович говорил не с одним отцом, но и со мной. Когда мы ообралноь, однако, встать и уйти – ай! – встать я не мог: бордо, как говорится, ударило мне в ноги. Пришлось посидеть еще полчасика. Пришла девочка, Милочка, с двумя косичками, ангельского вида. Мамка принесли двойняшек: на одной руке неола беленькую Ирочку, на другой – смугленькую, Таму. По году им было, а Милочке пять. Семь лет спустя, когда я вздумал женитьоя, отец мой всерьез возражать не отал, но выразил сожаление о том, что я тороплюоь: рано собрался, подождал бы; Милочка подрастет, лучше жены себе не найдешь. Он был прав. Так и олучилооь. Я на ней женился. Но позже, гораздо позже. Он до этого не дотянул.
И еще были хорошие взроолые: Похитонов, Даниил Ильич, милостью Божией музыкант; Марианна Борисовна Черкасская, тоже из Мариинского театра, дивный голос которой, в самую глубь грудной клетки, в диафрагму поставленный, и в разговоре порой звучал; Александра Федоровна Сазонова, подруга ее; дойдет очередь и до них. Но дети Сазоновой, дети Черкасской были, как никак, еще занятней матерей, а Похитонов, в тридцать пять лет, мог, по легкому и веоелому нраву, за двадцатилетнего сойти, и любили мы его, юнцы и сверстницы ианн, как если бы и ои был нам ровесником. Даже и один пожилой взрослый, часто летом у нас бывавший, книги мне даривший, внушал мне отраиную какую‑то, снноходительиую симпатию.
Петр Денисович Кедров, пятидесятилетний холостяк, служил в Управлении Казачьих Войск, но ни о каких войсках или казаках мы от него ни слова не олыхалн. Пахло от него сигарой и какими‑то неприятными вялыми духами. Вннт&р был первоклаооный. Любил сыр (ио вырезал его полукругом, за что ему попадало от моего отца), бенедиктин и рыбную ловлю, – так просто, стоя часами с удочкой в беседке, вылавливать плотву или окунька, – а также шептать дамам на ушко непристойности, после бенедиктина. Собирал книги. Порнографические держал под замком. Среди других, на открытых полках, были и вовсе не плохие. При поступлении в университет, получил я от него в подарок полезнейший фолиант: Форчеллннн, Totiue Latinitatis Lexicon, а задолго до того идиотскую немецкую книжку, дневник Колумба, оброненный им иа дно морское, вследствие чего покоробился он, посинел, весь оброс – на ощупь явными – ракушками и кораллами. Также были у него книжки, помещавшиеся в жилетном кармане и которые без лупы невозможно было прочеоть. Чуть ли не и «Евгений Онегин» был у него такой ке, – конечно не для чтения.
Раз, и только раз, обедал я у него – в переулке возле Вассейной – с мамой. Обед был на славу; кухарку он держал отличную. После дессерта, мама пошла на кухню, чтобы ее похвалить. Кухарка, в ответ, разразилась слезами, целовала маму в плечо, и перекрестившись перед образом в углу, промолвила: ведь это в первый раз у нехристя, барина моего, обедает настоящая замужняя барыня, а шлюхам готовить, какая может быть радость? В столовой, Петр Денисович рассказал нам, что после недавнего «галантного», как он выразился, вечера наедине avec une charmante femme du demi‑monde, он утром, невзначай, вернулся оо олужбы домой, и застал у оебя священника, приглашенного кухаркой, кадившего на все четыре стороны и окроплявшего стены оовященною водой. Был отслужен, по воем правилам, очнотнтельиый молебен. Бесы любодеяния были изгнаны. «Мне оставалось только раокланяться и ретнроватьоя».
А дети? Как с ними быть? Тут не пошутннь. Их‑то как раз и следует принимать воерьез. Сын жившей летом в полуверсте от нас Марианны Борисовны, Алеша, часто приходил к нам один или о маленькой сестричкой своей, Маруоей. Нравилось ему почему‑то у нас бывать. Мальчик он был своевольный немного, не умный и милый. Моя мать, любнвиая его, ему сказала: знаешь, Алена, если тебе у нас хороно, переезжай к нам совсем. На оледующее утро Алеша пришел один, с чемоданчиком, и расположился в одной из комнат для приезжих, второго этажа. В полдень, раскраоневшиоь от быотрой ходьбы, явилась его мать и позвала его великолепным своим голосом на чнотой и глубокой ноте. Он выглянул с северного балкона, над застекленною террасой. – Я тут. – Идем домой. – Нет. Тетя Оля меня пригласила. Я переехал к ней. – Глупооти! Идем! – Зачем? Я же теперь живу здесь. – Иди, иди! – Не хочу, и не пойду. Спроси тетю Олю. Она знает. Я оказал правду.
Пришлось вмешаться моей матери, говорить, что она пошутила, что надо идти к маме, домой. – Ах, ты пошутила. Ты меня не звала? Он ушел, о чемоданчиком, и две недели не заглядывал к нам. Обиделоя надолго, а может быть, где‑то в глубине, и навсегда.
Его сестричка была самая прелеотная маленькая девочка, какую я когда‑либо видел в жизни. У нее были редкостного оттенка и оиянья голубые глаза ее матери, шелковистые чудные волссы, поразительная иежиооть всех очертаний и движений. В четырнадцать–пятнадцать лет я очень любил маленьких детей; ее больне воех. И она мне благоволила. Шуру, приятеля моего, чуждалаоь: ои был толстый, все равно что взрослый. Показала раз пальчиком, как у него часовая цепочка по жилету протянута из кармана в карман, и сказала презрительно: дядя! Я у нее оходид за мальчика. Поотепенно я так привязался к ней, как будто она не только Алешина была сестра, но и младшая моя. Раз я отвозил их на лодке к их берегу, н, причаливая, накренил лодку слииком сильно. № все трое оказались в воде. Маруоенька не иопугалась нисколько; смешно ей было как я, сам вымокший, ее, мокрую, принео Марианне Борноовне на руках.
Всего через месяц пооле этого оиа заболела дифтеритом; прививки во–время не сделали. Она умерла на третий день. Я ее не забыл. Не забуду никогда. Ее смерть была для меня горем, не меньшим, чем кончина Женички.
Внебрачная семья Ф. Н. Дроздова
Инженер путей сообщения Филарет Николаевич Дроздов редким именем своим был наречен в честь митрополита Филарета, которому приходился внучатным племянником. Ничего митрополичьего, кроме средних размеров брюшка, в облике его не было. Когда я впервые его увидал, было мне лет четырнадцать, а ему лет пятьдесят. Бодрости не был он лишен, говорил быстро и громко, но невнятно и не очень интересно. Играл иа рояле с уменьем близким к профессиональному, но бравурно, даже когда Шопен шли Шуман вовсе такого исполнения не оправдывал. Имелась у него в Петербурге жена и двое взрослых сыновей, ис мы эту жену и этих сыновей не зиали, да и его видели только иа даче, в Райволе, куда си по иеокольку раз каждое лете приезжал, здеииюю жену свою навещать и пакетики, розовой ленточкой перевязанные вручать здешним овсим сыновьям, еще малолетним. Один из них, Павлик, был мой крестник. Володя, на три года старше, был любимцем моего отца. Ежегодно проводили сии лето с матерью своей, Александрой Федоровной Сазоновой, в петушковогс стиля даче Рымашевских, против нашей – дорогу перейти – и каждый день приходили к нам. № бывали и зимой, в Петербурге, у Александры Федоровны, и сна бывала у нас. Не Филарет Николаевич – «отец моих детей», как Шуфочка при случае выражалась – неизменно исчезал из нашего кругозора до следующего лета. Исчезни так же, инженер, шз рассказа моего!
Шуфочкой называли мать этих детей, когда их еще не было, товарищи ее по Мариишскому театру, и Мариаина Борисовна Черкасская продолжала так ее называть и теперь. У нее (говорят) было приятшое меццо–сопрано, чуточку только слишком слабое для оперного пения. Чтобы делу помочь, обратилась она к специалисту по голосовым овязкам; хирург этот ее оперировал, ш голос (пригодный для пения) совсем у нее пропал. Ей пришлось покинуть сцеиу, после чего единственным источником дохода для иее и оказалась квази–оупружеская любовь женатого человека, лет иа пятнадцать ее старше, который так никогда мужем ее и не стал. К счастью для шее, большинство ее друзей были люди театра, ше особеиис усердствовавшие насчет различения законных браков и незаконных, или дачники, вроде нас, предрассудки /
свош припасавиие на зиму, чтобы забывать о них затем даже и зимой. А держать сиа себя умела очень хорошо, и об «стце моих детей», в его отсутствии, почти не упоминала.
Мне Александра Федоровна, ни прежде, ни когда я подрос, никаких особенно сильных чувств ше внушала (в отличие от моего стца, который, одно время, был ею довольно заметным образом увлечен). Я любовался иа редкость красивыми ее руками, ее высоким ростом, плавной походкой, музыкально интонированной речью, уменьем одеватьоя к лицу и подкрашиваться с неизменным чувством меры, а также совсем незаметно подправлять небольшим паричком некоторую скудость темиорусых своих волос. Не вместе с тем и отталкивала меня в ней какая–тс иарочитооть, сделанность всего ее существа. Ее дети были мне милей, чем сна; и больше, чем ее, полюбил я вскоре ее брата, имешем которого назван был мой креотиик, но который появилоя ша даче Рымашевских, вместе о женой своей Клавдией, прозванною Кавой, когда его племяннику шел уже четвертый год.
«Полюбил», это, пожалуй, слишком сильно сказано; приязни, однако, не мог я не иопытывать к человеку, который столь иокусно выручил меня однажды из маленькой беды. Гости у нас ожидались к сбеду, в Петербурге, а я сидел у себя в ксмиате и читал с большим увлечением не помню уи какую книгу. Когда позвали меня в гостиную, я был так ошарашен этим чтением, что, чмокиув ручку четырем или пятш дамам, чмокнул затем ш руку Павла Федоровича. Он мгновенно все пешял и сделал вид, что ничего необычшого не произошло. Никто моего шестого кивка и движенья губ не заметил; никто на смех меня не поднял; это, если вам лет шеотшадцать, не скоро исчезнет из вашей памяти. Шуфсчкии брат ш вообще был тактичен и учтив ша удивленье. Загадкой навсегда для меня осталось, каким образом подцепил ои в Сибири такую невозможную жешу. Еслш же она его подцепила, то иа какой – очень трудно было понять – крючок. Как ои попал в Сибирь, это мне рассказали: не окошчил Института Путей Сообщения, оттого что иа экзаменах немел и не мог произнести ни слева, хоть и усваивал всю премудрость ничуть не хуже других. В Сибири ош допущен был к работе путейца, без диплома, но и Каву там обрел, как обретают желтую лихорадку где–нибудь на Малайских островах. Смазлшва она была, но вульгарна, глупа, и очень дурно от нее пахло. Никакие мыла, мочалки ш одеколоны не помогали; никакие втиранья, тогда известные. Играть с ней в теннис, по ту же сторону оетки, было сущее наказанье. Как мог ои… В конце концов я пришел к довольно каверзному для юных лет моих заключенью, что именно зловоние это и приворожило столь опрятного и хорошо воспитанного тезку и дядю моего Павлика.
Моего? Так я чувствовал. Крестного сынка моего я и взаправду полюбил. Не тогда, конечно, когда над купелью держал краснокожее странное существо, казавшееся, покуда не закричит или глаз не раскроет, даже и предметом, скорей, чем существом Глаза‑то, впрочем, уже и тогда… Словом вырос Павлик мальчиком умным и прелестным, а любовь моя к нему всего ярче воспылала в тот день, – именинный, кажется, не чей? – когда мы все пили шоколад иа нижнем балконе дачи Рымашевских: мои родители, я, Александра Федоровна и ее дети, а также веснущатая и рыжая, из Воспитательного дома только что вылупившаяся шх ияиька, оттуда, нужно думать и вынесшая обычай, после каждого обеда, своей или чужой барыне говорить «спасибо за вкусный обед». Но теперь был не обед, а к шоколаду было подано много вкусного печенья, и Павлик – хвать рогульку с блюда, обмакнул ее в шоколад и отправил в рот. Мамаша прикрикнула иа иего, да так, что рогулькой он чуть не подавился. Покраснел, слезы выотупили у иего иа глазах, но он не заплакал. Побледнел, стал иа ноги, отодвинул табурет, и глядя в глаза матери весьма отчетливо сказал: «Вчера можно было, а при дяде Виле и тете Оле нельзя. Мама, ты – дура». «Что? Как ты смеешь!» Не Павлик убежал и больше не показывался в тот день. Нянюшка закрыла лицо руками. Володя на своем, слишком дроздовском (я всегда так думал), изобразил полнейшую непричастность. Мой отец, глядя в тарелку, слегка усмехнулся, мама потупила глаза, я тоже; мелочного цвета щеки Александры Федоровны слегка порозовели под искуоною косметикой. Кажется, ш оиа пеняла: Павлик был совершеино прав.
Нужно отдать ей справедливость: я узнал от мамы иа следующий день, что Павлшка оиа не наказала.
Пауза. Антракт.
В 1924–см году, незадолго до моего отъезда, побывал я в Москве, куда переехала Александра Федоровна, и видел ее там в последний раз. Накрашена была она теперь до неузнаваемости.
Павлика не было дома, но Павлик только и оставался при ней. Володя хлопотал где‑то вдалеке, с собственном преуспеяиьи; Павлик был ее кормильцем. «Какой ои хороший, вы себе и представить не можете», сказала оиа мне на прощанье, заплакала и крепко меня обняла.
Такие Павлики – не жильцы на свете. Туберкулез у него был. Да и без туберкулеза не долго бы он прожил: седьмой уже год шел после Октября.
Мармеладовы–Макаровы
У старшей сестры моей матери, Район, было два сына, из которых одни так студентом–юристом лет вооемь, а то и десять, до четырнадцатого года, все ждал и ждал того дня, когда «небо будет в алмазах», а другой молодым врачом добровольно поехал на чуму в Сибирь, заразился чумой и душу отдал Богу, поцеловав свою невеоту в губы, сквозь вату, пропитанную сулемой. Но была у Раиоы Александровны и дочь Ссня, не той профессии, что в «Преступлении и Наказании», и замужняя, не в этем‑то ее горе и подстерегло. Муж ее, Иваи Макарович Макаров, был скромный чиновник и очень хороший человек; детей своих, Верочку и Колю, беззаветною (именно так, с той книге помня, следует тут выразиться) любил любовью; но страдал запоем – в среднем каждые два месяца – возвращался домой вечером в полубезумном виде, вооружался кочергой или железной ножкой, выломанной из кровати, бил жеиу и детей, выгонял их ночью на черную лестницу, учииял разгром стульев, столов и посуды, иа утро приходил в себя, молил на коленях прощенья у Ссии, у Коли, у Верочки, валялся у них в ногах, целовал их башмаки, а через два месяца происходило тс же самое.
Подрсстали дети. Очаровательные были у него дети. Коля чудесный был мальчик, вдвое моложе меня, когда мие было двенадцать лет, а Верочка настоящей красавицей росла с темнс–золстыми волосами и темно–карими глазами, иа два года младше меня была, стала девушкой в двенадцать лет и внушила мие тогда, – хоть мила она мие, как и братец ее, была всегда, – первую вспышку, вполне сознательно распаленную ею, того, что уже не любовью надлежит именовать, а похотью. Не не о похоти придется вести мие речь, даже если б захотел я говорить о ней, и не о любви; о смерти, только о смерти.
Когда Коле было шесть лет, сняла его мать, с помощью моей матери, дачку недалеко от нас, через Красный мост, у Казанцевых, на берегу разлива. Я играл с Верочкой в крокет, а с Колей в ссвоем уж младенческие игры. Но среди лета ои вдруг заболел, – так, чем‑то вроде привычных мне в эти годы аигии, с весьма высокой, однако, температурой. Он лежал, пышащий жаром, раскрасневшийся, в детской своей кровати с сеткой, и не бредил, а смотрел на меня ласково своими большими синими, как мои собственные, глазами. Я дал ему серебряные мои часики от Павла Буре; он держал их в горячей своей ручке, подносил к уху, слушал тонкое их тиканье. ЗЬдали доктора. Уходя, поцеловал я Колин горячий лоб и часики ему оставил. Врача в Райволе не нашли; вызванный из Кивинеппа приехал слишком поздно; нужна была бы немедленная операция. К ночи, Колиио горло угрожающе распухло. Ои задохоя под утро держа в руке мои часики.
Я берёг их потом долго. Их потерял в Париже мой оын. Этих детей, проглоченных смертью, Колю, Марусю, за всю мою жизнь, я никогда не забывал. Это не ужас, не мрак. Я живыми их помню. Они жили во мне; они очнщали мою жизнь. Верочкиной смерти я не видел. Но умерла сна (от внезапного воспаления почек) через три недели после того дня, когда я ее целовал, и больше чем целовал. Боже мой, как горячи были ее губы! Ничем горячей не обжегся я с тех самых пор. А ведь пребывал затем долгие еще годы в полной, если на тс пошло, невинности Совсем мы о Верочкой и не ведали, к чему приступали, чего вожделели в тот миг. Оттого, вероятно, так и был несравненно горяч поцелуй. Огонь, сознанием позиаиный, становится огоньком. А мне все мерещилось тогда, что Верочка в том огие, ею или нами зажженном, и огорела через три недели.
Отец ее, уже после Колиной омерти, как наказанье им истолкованной, перестал пить. Год выдержал, запил опять. Но когда дочь умерла, бросил воерьез. Стал тихий, потухший. Ласков был с женой до слез; но года не прошло, даже и не поболев по–настоящему, слег на два дня в поотель, причастился, соборовался, умер. Денег не было. Но Макаровы не совсем, все‑таки, были Мармеладовы; Соия на улицу не пошла. Да пожалуй и успеха в уличиой профессии ожидать ей не приходилось. Осунулась, сморщилось лицо ее, иссохли губы. Поступила подавальщицей в общественную столовую. Моя мать жалела ее, как никого. Но в несчастье своем она была спокойна. Примирилась. Когда приходила к нам, даже и улыбалаоь, шутила. Об умерших не говорила никогда. Верила, что все они в раю, – и рано расцветшая злотокудрая дочь, и ангел–Коленька, и добрый пьяница муж. Вое они ждали ее там. Оставалось ей, поджидая встречи с ними, еще несколько лет прожить с нами на земле. После четырнадцатого года еще жила. Сколько лет после Октября прожила, не знаю.








