Текст книги "Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания)"
Автор книги: Владимир Карпов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц)
НЕ ТРАВАМИ РОСНЫМИ
рассказ
Мне не в чем опра-авдываться, товарищи! Хотя, конечно, и хлебала, как говорится, одним лаптем борщ с немцами. А это, как известно, по мнению некоторых, уже позор. Точно целый народ мог эвакуироваться. Глупости, известно, а все равно… Заметили? Все начинают с объяснения, каким образом на оккупированной территории остался. Не смогла, мол, – рожала. Ехала в поезде, да его разбомбили. Обогнали, мол, немецкие части за Толочином… Потому и мне придется сказать вам пару слов, чтобы недомолвок не было.
Я в Друскениках лечилась. Приняла как раз грязевую ванну, собралась побродить по бору, а из репродукторов новость…
Наверно, нет ничего страшнее, как очутиться в такое время вне дома. Где тот Минск? На краю света. Да, как бывает, подвернулась попутчица. Славная такая, открытая, еще ребенок. Все возмущалась: «Как они смели да как посмели!» Вдвоем локтями проложили себе дорогу на перрон. С горем пополам доехали до последней литовской станции. А там… та-ам поезд как в вершу-невыливайку вошел. Остановился, а по одну и вторую сторону вагонов немецкие автоматчики – приветствуем, господа!
Однако ночью мы с Ниной прошились сквозь охрану и побежали. Куда? А кто его знает. Только наутро, расспросив, взяли направление на Гродно…
Раньше я сама удивлялась, как это солдаты запоминают, где что форсировали, где держали оборону, переформировывались, за какие населенные пункты дрались. А теперь знаю: если связан с чем-нибудь жизнью – не забудешь.
Урожай в том году выдался на диво. Рожь стояла стеною, в рост человека. Я в семье девятой, предпоследней росла. У хуторянина за батрачку была. Потом на фабрике работала и только уж тогда учиться стала. Так что цену хлеба знаю. А тут его топчут, мнут. В придорожных хлебах людей, поди, полегло не меньше, чем на дорогах.
Плетемся, горюем. Хуторянин вспомнился. Он, бывало, своими лошадьми чужой овес травил. Пускай, мол, у других меньше будет, а его лошади подъедят. А работой так просто душил всех и все под себя греб. Раз я коров пасла и орехов нащипала. Так он, когда я вернулась домой, и их отнял… Его у нас Гегемоном звали – отгородился, мол, заборами, жердями и царствовал. Но не думайте, что сам вволю и вкусно ел. Где там! Хоть, чтобы пыль в глаза пустить, и выходил в праздничный день за ворота, садился на лавочке и ковырял в зубах. А если кого-нибудь оскорбить надумает, откинет полу кожуха и испортит воздух. Нина просто верить не хотела. «Не может быть» да «не может быть!..»
А Гродно горело уже. Довелось обходить его. Усталые, голодные, прибились мы к воинской потрепанной части. Хотя и запрещали нам, потащились сзади. Все-таки смелее как-то. Но после одной бомбежки осмотрелась я, а вблизи ни души. Были, и не стало. Исчезла и Нина. Когда? Куда? Кто знает? Никогда, наверно, так одиноко не было. Вокруг все гибнет, а я одна…
У Петрищина толпу, к которой я затем пристала, обстреляли немецкие танки. Удирая от них, наткнулась на автомашину. Горит, как костер. В кабине водитель задыхается… Правой рукой глаза прикрыл, а левой ручку дверки ищет и не может найти. Подбежали еще женщины, и мы помогли ему на землю сползти. Потом плащ-палатку нашли, плача, занесли в ближайшую избу.
Все перемешалось у меня в голове, чуть не голошу. И в Минск пришла с мыслью – делать все равно что-то нужно, нельзя просто так…
На Немиге с немецкими солдатами столкнулась. С расстегнутыми воротами, в сапогах с широкими голенищами. Хохочут, несут связки ботинок на плечах, картонные коробки. Поравнявшись со мной, затопали сапожищами, начали свистать. Думали – испугаюсь и побегу.
От дома моего, конечно, одни развалины остались. Только и узнала, что измятый чайник да спинку кровати, которые из битого кирпича виднелись.
Минск как муравейник. Хотя немцы сразу начали стараться порядок наводить.
Уголок я себе нашла на Коммунально-Набережной. В комнатке машина швейная, кровать застланная, в буфете чай, сахар. Мало, верно, чего хозяева захватили с собой.
Про мужа говорили разное. Одни – что погиб еще при бомбежке, другие – что видели его недалеко от города. Стоял на обочине шоссе в одном исподнем, а в ногах гимнастерка, галифе и сапоги валялись. Будто кто-то приказал ему раздеться, штатскую одежду взял, а свою бросил… Напекла я немного хлеба, картошки – и в Дрозды. А вдруг мой Марка там… Пришла. Лагерь немцы разбили на берегу Свислочи, на лугу. Но земля уже стала там черной – ни травинки. Военные от гражданских веревкой отгорожены. Припала я к проволоке, стала звать. Но не откликается никто. Не-ет! Солнце и то, кажется, потемнело.
Марка мой из-под Смоленска. Заперла я, вернувшись, свою каморку и пошла. Думала, что расспрошу у родственников, а возможно, и за линию фронта попаду. А разве ты такое в одиночку совершишь?! Крыльев же нет – не птица.
Правда, добралась до Витебщины. Фронт не за горами. Зашла в деревню, Мазурино, кажется, называется. Выбрала избу попросторнее. Стоит в одиночку между двух озерцов. Обгорожена новым частоколом. Сетка на нем сушится. На дворе бревна из разобранного строения. Хлев начат, венца четыре положено. В хлеву конь овес хрупает. У вереи плуг, борона.
Заволновалась я – откуда это все здесь?.. Натаскано, скорее всего, когда неразбериха началась. На бревна, поди, не одну стенку в колхозном коровнике разобрал… Собралась уйти, но было уже поздно. На пороге вырос хозяин. Насупился, придержал собаку, которая хотела было прошмыгнуть между его ногой и косяком.
Долго молчал, чесал нос – соображал, как быть. Наверно, я не первая вот так зашла к нему. Потом, взяв за ошейник собаку, вышел с ней на крыльцо и пропустил меня в избу.
Я и сейчас себя ругаю – зачем зашла? Разве не было видно, что за гусь? Зачем вообще поддалась, а не плюнула, не крутнулась и не ушла? Такие все равно на открытое насилие, когда люди увидеть могут, не отважатся. Боятся они свидетелей, подлецы!
А как покатилась, так и покатилась. Во время ужина стала расспрашивать про дорогу и почти себя не помнила. Руки сами к сережкам потянулись. Вот дурища! Простенькие они у меня были, но все-таки золотые. Одно сейчас жалею – кому? А утром, когда пошла по его указке, прямо на немецкий гарнизон и напоролась…
В Минск я вернулась – кожа да кости. Правда, с листовками, которые по ночам на дороги сбрасывали наши самолеты. Стала знакомых искать…
Так началась моя подпольная деятельность.
Сперва в группу вошли только хорошо знакомые. А после и кое-кто из работавших вместе, на «Коммунарке». Руководить поручили бывшему, как и мой муж, партийному работнику.
Вот человек был! Квартира его и штабом стала. Благо в глухом углу Немиги, на втором этаже, с наружной лестницей. Кто туда идет или спускается оттуда, видно с улицы. Да и семья маленькая, тихая – он, жена да одиннадцатилетняя дочка Люся. Живут тяжело, голодно, но как-то весело, без жалоб. Славная семья.
Как только не вредили мы немцам! Кто устроился на кожевенный завод, кто на дрожжевой, в пекарню. Одна из наших, ученая, нанялась уборщицей в здание Академии. Ой, как понадобились потом ее знания и химикаты, поплывшие оттуда! Один наш молодец ухитрился самодельным зарядом, сделанным из них, взорвать колодец на Комаровке, когда к нему подогнали награбленных коров поить. Представляете? «Дрожжевики» спускали на пол меляс сладкий. Сплывает он по желобу к речке, а там с ведрами ожидают его…
Правда, весной начались аресты. Но нас они не коснулись.
И вот все-таки что хотелось вам сказать. Тут бы ужаснуться нам, зажмурить глаза – льется кровь, сотни товарищей под расстрел, на виселицу попали. Ан нет – мы все равно еще на одну ступеньку поднялись. Подпольная «Звязда» стала выходить.
Я не знаю, как судьба одного влияет на судьбы других. Но влияет. И, верно, уже тем, что делается известной, что ты узнаешь в ней свою… Я не нахожу, как сказать. Но, по-моему, в такой неистребимой преемственности и таилась наша сила.
В сентябре меня послали нa связь с партизанским отрядом, в котором изменилось командование, почему молчат? Свели с напарницей. Глянула я на нее – бог мой, Нина! Моя Нина! Повзрослела, подтянулась, хоть тут же, когда остались с глазу на глаз, не смогла не похвалиться, что у нее на квартире сам секретарь подпольного горкома живет.
Взяв махорки, мыла, «Звязду», мы босоногими выбрались из города. Тапочки, куда зашили газету, надевали только там, где ожидали опасность. Но когда за Песочным нас задержали партизаны, распороли свою обувь и вручили им «пропуск».
В вашем лагере поселили нас в стороне от других. В шалаше из еловой коры. Завели какие-то моторы: слушайте, какая сила! Запретили ходить без разрешения.
Командир ваш прикинулся простачком. Выслушав нас, поковырял в носу. Оживился малость, когда услышал, что у подпольщиков кое-что припасено для отправки в лес. Распорядился приготовить подводу, муки, мяса.
Но назад, в город, отпустили меня одну. Лошадь дали молодую, норовистую. Пока ехала, изнервничалась вся. Как было и условлено, отвезла подарки к Нине. Да там еще больше рассердилась. Нинин отец принял меня и привезенное неохотно. Сгрузив в сенях, сразу выпроводил!
– Поезжай, поезжай, Маруся! Не до разговоров сейчас… И будь осторожна. К другим не заходи пока…
Чувствуя недоброе, я вспрыгнула на телегу и погнала лошадь к Немиге. А тут, как назло, по Советской колонна грузовиков двигалась. Еле переждала ее, успокаивая свою лошадку. Решила тут же: зачем она мне? Свернула в тупичок, бросила ее – и к своему Герасименко. Однако там-то и встретилась с самым страшным. По ступенькам наружной лестницы кулем скатилась Люся, а за ней эсэсманы сводили растрепанную, считай – не в своем уме, ее мать.
Что оста-авалось делать? Бросилась предупреждать кого знала…
Командир ваш в этот раз вообще не глядел на меня. Спросил только про мужа, где работал, где сейчас. Похмыкал в кулак и послал отдыхать в прежний шалаш.
А там пусто, вроде и не жил в нем никто. Только на соломе в углу Нинин платок валялся. Но спустя некоторое время и его забрал ординарец. Принес дерюжку, предупредил, чтобы я без спроса никуда не отлучалась и никому ничего не говорила.
Мучил голод. Угнетала неизвестность. Неужели опять большой провал? Лежала я на соломе и ждала: вот-вот случится что-нибудь еще.
Раза два мимо шалаша пробежал ординарец. Провели мужчину в демисезонном па-альто, без шапки. За ним женщину с подростком. Следом прошел командир, что-то бормоча себе под нос.
Оттого, что меня так приняли, от мысли – недаром нас разделили с Ниной, – даже выпить захотелось. Тюкнуло, что и мужчина, и женщина с подростком также из Минска. Но в то же время охватило и какое-то умиление. Точно никогда не приходилось видеть ни такого неба, ни таких облаков на нем. Угрюмый ельник и тот показался как с картинки.
От пережитого я забо-олела. Провалялась несколько дней. Выползала только погреться на солнышке да посмотреть на лес.
Не успела поправиться, вызвали к командиру. Обрадовалась, подалась в штабную землянку чуть ли не бегом.
Командир сидел за столом и курил. Когда подошла к нему, зевая, разогнал перед собою дым растопыренными пальцами.
– Садись ближе, не съем. А? Как кормят? – спросил.
– Ничего, – поблагодарила я.
Столик стоял у окна. В окно лился свет, и лицо командира отряда я видела хорошо. И даю слово – мне совсем ясно сделалось, что он лишь хочет выглядеть свойским да рассудительным. А на самом деле ему просто скучно возиться со мной.
– Мы здесь надумали послать тебя в райцентр, – сказал он, делая вид, что собирается облагодетельствовать меня.
– Ку-уда? – удивилась я.
– В Минск все едино тебе нельзя. Денег дадим… Пивную откроешь.
– А это зачем?
– Будешь настроение изучать и докладывать. А?
Сердце у меня упало. Но, чтобы не выдать, что я поняла его, – тогда еще хуже, конечно, станет, – возразила:
– Какая из меня торговка, товарищ командир? Я не только в пивных, а и на базаре ничего не продавала. Про настроение же, если нужно, давайте я хоть сейчас доложу…
Обо мне точно забыли. Другие уходили на операции, возвращались. Ребята из хозяйственного взвода строили землянки к зиме, утепляли шалаши. А я как валялась в своем дырявом, как решето, так, и валялась. Нина же будто в воду канула. Про события в Минске тоже ни слова не сообщают. Простите, но за глоток самогонки я бы последнее кольцо отдала. Беда прямо!..
После одной ночи, когда опавшие листья покрыл иней, я не вы-ыдержала. К тому же в отряде присягу принимали… Меня, известно, и близко не подпустили. Ох! Неужели я виновата в чем?.. Ну, и подстерегла я его… Переняла, когда к своей землянке подходил. Закатила истерику.
– За что такое? – спросила. – Разве вам живодером быть?..
И что, по-вашему, он сделал? Скривился, копнул землю носком сапога. Заметив, что к бричке, стоявшей здесь же, около землянки, приблизилась корова, закричал на нее. И меня снова осенило: нет, зря я силюсь заставить его открыто поговорить со мной. Зачем ему я, лишняя забо-ота? Хватает и без меня своего. А я усложняю только все, и пользы от меня никакой…
Однако что-то предпринять ему все-таки нужно было.
– Ну ладно, – почесал он нос, – будут тебе дела, если не терпится. Но те и там, где скажут. А?..
Что дали мне с собой? Липовый паспорт, адрес почти неизвестного человека, маршрут, и я пошла.
И все-таки мне посчастливилось. Наверно, честных людей на свете куда больше, чем подлецов. В деревянном голубом домике на Базарной улице райцентра встретил меня взлохмаченный угреватый мужчина. Не дав объяснить до конца, зачем я пришла к нему, распорядился снять ватник-стеганку и лезть на печь. Терять мне было нечего. Да и обессилела я, одубела совсем. А здесь пе-ечь! На ней сушатся груши, на крючках висят плетенки луку. Тепло сухое, знакомое.
Так мы и начали деловой разговор, я – свесившись с печи, хозяин – сидя тут же, на лежанке.
Он, как выяснилось, по профессии был ветеринаром и служил в районной полиции. Принадлежал к тем упрямым людям, которые почему-то считают, что самое важное слово – это их. К тому же, нося форму полицейского, он имел дело только с животными.
Наученная горьким опытом, подозревая, не хуторянин ли снова попался, я повела разговор на высоких нотах. Он же, напротив, говорил спокойно, даже волосы на голове для важности приглаживал. И только к концу вспылил. Соскочил с лежанки, выбежал на середину комнаты.
– Не-ет, не-ет! – захлебнулся словами. – Извините! Разве можно так – шах-мах? Мы же все-таки не насекомые какие-нибудь. Вряд ли кому хочется, преодолевая канаву, лечь под ноги другим, не зная, поможет ли это преодолеть ее. У меня одна жизнь. Да я не только я. В доме жена. У меня Светочка есть.
– Но война есть война. Не разбив яичек, яичницу не приготовишь, – возразила я, хотя говорить с ним стало трудней. – У каждого перед войной обязанности…
– Пускай! Но мы советские люди… Вон утром мне наш полицмейстер встретился. Поздоровался и предлагает: «Идем арестантов бить!» Но ведь это же он…
Три дня прожила я в голубом раю. Хозяин мало бывал дома – находился на службе, бегал по моим заданиям, а я отогревалась. Помыла голову, залатала одежонку… А когда открылись кое-какие возможности на электростанции, на радиоузле и почте, подалась назад.
Во второй раз в городок я ехала, как и в Минск, на подводе. Везла окорок, мешок ржи, мины. Не теряя времени, встретилась с кем нужно. Парни оказались как на подбор. Приходили по очереди, слушали молча. От отчаяния, как я заметила, люди тоже смелеют.
Сердце обливалось кровью, только когда на хозяйку со Светкой смотрела.
Пока суд да дело, пока собрались все, чтобы уходить из городка, наступил комендантский час – ни оста-аваться, ни ухо-одить. И хозяин повел нас улочками, точно арестованных.
К счастью, сыпанул снег. Но зато, как вышли в поле, так и потеряли ориентиры. Наткнулись на какую-то деревню. Договорились брать в ней проводника. Но не успели открыть калитку на огороде, как забахали выстрелы. Снова пришлось плутать, пока опять-таки не наткнулись на огороды. И тогда вот ухнуло. Раз, второй, третий… Вернулись, значит, назад, под городок…
Борьба, по-моему, как и работа, берет в плен. Когда нас обстреляли, мы, замерзающие, почитай, с полчаса лежали в снегу. Потом, будто с завязанными глазами, кружили еще с час. А я, верно, впервые на таком седьмом небе была. Представляла, что творится в городке, как встре-етят нас в отряде, и даже икала от радости.
Накануне – помните? – «рама» ваших на поляне заметила и обстреляла. Командира ранило. Поэтому принимал он меня в своей землянке. Я никогда еще не видела такой просторной. Обита ситцем. Кровать с горкой подушек. Разрисованный цветами сундук. Между ними, у окна, как и в штабной землянке, столик. Герань, часы, тарелки с кусками розового сала. На всем следы женских рук.
Я говорю вам про это потому, что вместе с радостью у меня пробудилось и желание во всем видеть хорошее. В землянке светло, уютно, рука у командира на перевязи. Захотелось раскрыться. Возможно, даже признаться в неблагодарности.
– А где же Нина, может быть, скажете? – спросила я с надеждой, что теперь все пойдет иначе. – Затосковала я о ней…
Командир отбросил кожух, который укрывал его ноги. Жилы на шее надулись, словно от боли.
– Ты лучше спроси, где и что делает ее квартирант! – гаркнул он. – Сказать? Ну, так вот, недавно выступал там у вас перед рабочими вагоноремонтного. Со специально построенной трибуны выступал, а по бокам мурчали. А? На какое лихо мне раздваиваться? Сама сначала скажи! Не очень ли ты самостоятельная стала? И почему не оправдываешься? Сама, видимо, чувствуешь– не оправдаешься. Так? Ну, и молчи тогда…
– Я спрашиваю: Нина где? – рванулась я к нему. Он точно и не услышал моих слов. Я повторила их – он снова остался глухим. Вы, поди, знаете его способ показывать презрение. Однако что-то все же сдерживало его, не давало распоясаться. Верно, опасался – вернется когда-нибудь муж, начнет искать концы. Из настойчивых они, партийные работники. Да и наши успехи в операции сдерживали, наверно… Сел, взял спичку со столика, заострил ее зубами и начал чистить зубы.
И, поверите, во мне опять всколыхнулось прошлое. Я даже растерялась. «Ну-ну!» – подогнала я себя. Глянула на бричку за окном, на корову, хватающую и теперь из нее сено полным ртом, и поняла. А-а!.. Здесь коммунисты, и я прямо скажу: ничем он не лучше моих прежних благодетелей! «Раздваиваться»? Подумать только!..
Ну, а на следующее утро, вы наверняка догадались уже, получила я новое поручение – ковылять назад, в злосчастный городок. Немедленно. Так как чрезвычайно необходимо доставить письмо начальнику районной полиции – это тому, помните? – который вместо зарядки каждое утро ходит арестованных бить. Не согласится ли он сотрудничать с нами… И, верьте иль не верьте, не до шуток, конечно, было, а я усмехнулась. Дудки, подумала, теперь меня уже ничем не испугаешь! Письмо я, само собой разумеется, передам, но по-своему. Встречу с узелком семечек какого-нибудь наиболее важного бобика у казармы и отдам. Скажу, что от сестры начальника, мол, которая учительствует в Старицах. Пускай, если будет охота, допрашивают и расстреливают его… Ну, а вернувшись сюда, пойду к вам… И если казню себя сейчас, так только за одно – почему не сделала этого раньше. Пора было понять, что и я не лыком шита и отвечаю за все, хотя до всего каждый раз доходишь наново… Он ведь сейчас про себя иначе уже не говорит, как во множественном числе…
ЗИМА СОРОК ТРЕТЬЕГО
из воспоминаний
Теперь я часто думаю, почему была тревога, а не страх. Видимо, потому, что война стала уже бытом. Все мы жили на высокой волне. Верхолазы, как известно, не замечают привычной высоты.
Имело значение и еще одно…
Через линию фронта нас переводила фронтовая разведка, которая знала на своем участке каждую корягу и пень. Правда, разведчики на этот раз рисковали. Ночь была темная, кружила метель, и они решили не петлять кустарниками и перелесками, а идти прямо по льду скованного не так давно морозцем озера, которое как бы разрезало передовую линию. Ни мин, ни немецких патрулей там пока что не было, и только время от времени для острастки немцы открывали пулеметный огонь, пуская очереди низко, над самым льдом, – пули даже рикошетили. Но так было через определенные интервалы, и мы увидели светлые бусинки трассирующих пуль уже за своей спиной.
Так же счастливо – где на крестьянских санях, где пешью – мы преодолели сотни километров. Форсировав в знакомом месте железную дорогу Витебск – Полоцк, а под Улой – Западную Двину, попали в леса Минщины. И мало того, что попали, мы установили своеобразный рекорд во времени, – не говоря уже о Витебщине, от Бегомля почти под самый Минск широкой полосой теперь пролегала партизанская зона, где немцы осмеливались появляться только во время карательных экспедиций.
Я уже не тревожился о семье – жена и сын перешли линию фронта и жили на Урале. Разве все это не заставляло надеяться – удачи не оставят и дальше! Да и совсем не верилось, что загнанная в патронник тебя ожидает твоя пуля, что тебя могут схватить, вывернуть назад руки, а тогда… Пусть никому не выпадет такое, что было бы тогда!..
Конечно, другие гибли и гибнут, но при чем же здесь ты? У тебя своя и только своя звезда. Да и как ты можешь погибнуть или попасть в лапы врага, если над тобой родное небо, вокруг искрится в снегу милая сердцу земля, а рядом товарищ?
А все же?.. Речушка Вяча и Радошковичское шоссе, которые служили границей партизанской земли, остались позади. И хотя ты одет сносно – меховая шапка, вязаный шарф, неказистый кожушок, порыжевшие сапоги, – но все это страшно чужое, никогда ранее тобой не ношенное. В кармане же липовые документы, взятые у покойного крестьянина из «нейтральной» Гайны (есть такая деревня на Логойщине). Да и шагаешь ты совсем не по-крестьянски, а как-то пружинисто, высоко задирая голову.
И уже перед Паперней, где, прикрывая подступы к Минску, стоял гарнизон литовцев, закутанная в платок Соня, сидевшая в передке саней с Иваном Луцким, предупредила:
– Не считайте звезд, Володя. Опустите голову…
Эта девушка вообще смотрит на людей немного иронически, с вызовом, и понимает их больше, чем хотелось бы им самим. Теперь же ее смуглое лицо, игривые, немного раскосые карие глаза, кажется, дрожат от насмешки и сочувствия. Луцкий же подергивает вожжами, остается спокойным, почти безразличным, видимо веря, что все и так будет хорошо.
Дал мне их в мое распоряжение славный Иван Матвеевич Тимчук, теперь секретарь подпольного Логойского райкома партии. Правда, да простят мне мои товарищи, у войны свои законы доверия и недоверия. Ко мне приходил военный опыт, и я предварительно проверил их, будущих своих товарищей по делу.
Из Минска как раз ожидали автомашину – она должна была привезти гранаты, рулоны бумаги, краски и шрифты для райкомовской типографии. Я вызвался поехать вместе со всеми под Острошицкий Городок и принять это добро. По дороге, в кустах у шоссе, и позже, на самом шоссе, когда передавали подпольщикам опаленного подсвинка и поспешно выгружали из кузова присланное богатство, я наблюдал за Иваном и Соней…
И вот я с ними еду в Минск.
– Вы лучше садитесь на сани, – попросила меня Соня.
Мы выбрали базарный день и через несколько километров ехали уже в обозе. Впереди покачивался круп нашего мышастого сибирячка, а сзади фыркала заиндевевшая рыжая лошадиная морда. Скрипело, визжало под полозьями, а по сторонам искрился, сверкал снег.
Неожиданно глазам открылся город. За холмистой сверкающей далью, заснеженный и далекий, он показался совсем прежним. Это впечатление усиливалось еще и потому, что лучше всего были видны уцелевшие окраинные домишки в белых, видимо от инея, садах и знакомые очертания зданий Академии наук, оперного театра, устремленная вверх башня красного костела и почти голубая громада Дома правительства.
Посчитали за лучшее миновать контрольно-пропускной пункт на Долгиновском тракте. И, повернув вслед еще за одной подводой, желтым проселком двинулись к Болотной станции, приготовив на худой конец оправдание: в том районе дом Ивана Луцкого.
И опять, как помнится, почти не было страха. Были только волнение и тревога: как все пойдет там, в городе, удастся ли подобрать необходимых ребят, убедить их делать то, что нужно?..
Хотя на стене домика Луцкого и синела вывеска «Добролюбовский проезд, 13», стоял он на отшибе, как хутор. Это было удобно и неудобно. Из окон видно было, кто подходил к домику. Зато и тебе при необходимости пришлось бы бежать по открытому пустырю. Но в то время важнее казалось первое. Чистая половина была теплой, уютной. Плотно поставленные друг к другу два шкафа и веселенькая ситцевая ширма на проволоке делили горницу на две части. В меньшей – боковушке – стояли кровати, в большей – деревянный диван у глухой стены, фикусы и стол в углу, около одного из окон швейная машина. В окна, на которых зеленели цветы, лился свет и придавал всему мирный знакомый вид.
Родители Луцкого поехали в деревню менять кое-какие вещи. Дома остались только сестра и меньшой брат. И мне подумалось, каким преданным, самоотверженным человеком надо быть, чтобы согласиться поставить под смертельную угрозу не только свою, а и их жизнь, таких на первый взгляд непрактичных и беспомощных без родителей. Неужели Иван тогда не думал о возможной беде?
Но как же так? Не так уже давно были разгромлены типография «Звязды», городской партийный комитет, райкомы. За несколько ночей исчезли сотни минчан– были, и не стало. И совсем уж недавно душегубки вывезли новые тысячи из гетто…
Должно быть, само мужество бывает разным. Правда, до сих пор я видел Ваню больше за каким-нибудь мирным занятием – когда он сгружал привезенное с машины, когда правил лошадью, а потом по-хозяйски распрягал ее на своем дворе… И мне казалось, да и теперь кажется, что он, бывший учитель, и на свое участие в подпольной борьбе смотрел как на работу. А честные люди, как известно, работают не только тогда, когда им это нравится или выгодно. Ваня, по-моему, не представлял, что в его жизни нечто могло быть иначе. Он делал то, что нужно было делать, что делали другие честные люди. Он, без сомнения, отлично понимал: в случае провала ему, его близким грозят тюрьма, пытки, смерть. Но разве есть иной выход? И вообще – чем он лучше или хуже Других? Короче говоря, мужество военного времени у Ивана Луцкого как-то натурально вырастало из мужества мирных времен.
Это был труженик подполья.
Я знал людей, способных на подвиг. У них хватало мужества, сняв часового, ворваться в караульное помещение, выхватить из кармана «эфочку» и заставить врагов отступить в угол с поднятыми руками. Они могли средь бела дня на людной улице, в присутствии близких прохожих расстрелять изменника. Но они не были рождены для повседневной, я сказал бы, изнурительной борьбы, когда она каждую минуту испытывает тебя «на разрыв». И не час или два, а недели, месяцы. Такой, например, представлялась мне Соня, озорная, немного беззаботная. Таким казался и Яша Шиманович – подпольщик, который в моем присутствии привез Логойскому райкому гранаты, шрифт, бумагу и с которым я ближе познакомился в первый же день своего пребывания в Минске. А вот Ваня мог, как бы не замечая опасности, упрямо и настойчиво делать свое изо дня в день.
И еще. Есть люди, которые рискуют, идут на подвиг, думая о славе, будущих благах. Они верят: их подвиг что-то оправдает и будет отмечен. А потом, когда делят заслуженное с товарищами, иной раз стараются взять себе львиную долю. Ваня же принадлежал к тем доверчивым бессребреникам, которых воспитали тридцатые годы. Он добровольно взваливал на себя ношу, брал ее потому, что нельзя было не брать, оставаясь честным.
В первый же день над нами нависла беда – связи, которые дали мне за линией фронта, не все оказались надежными. Соня, посланная по одному из адресов, где я рассчитывал обосноваться, вернулась возмущенной, обиженной.
– Это предательница чистой воды, Володя! – крикнула она с порога и обессиленно прислонилась спиной к прикрытой двери.
Я помог ей раздеться, посадил на диван.
– Успокойся, пожалуйста.
– Она намеревалась звонить в СД! Даже взялась за телефонную трубку. Остудил лишь мой пистолет. Ох, как хотелось, если б вы знали, нажать спуск!..
– Телефонный шнур перерезала?
– Нет. Только предупредила… Подвела к окну и показала – смотри, мол, гражданка, это ведь наши. А потом петляла…
Я попросил позвать Ваню. Он пришел со двора, пахнущий морозцем и сеном. Заметив наше возбуждение, молча уставился на меня серыми внимательными глазами.
– Ну что же, – выслушав, пожал плечами, – будешь жить у нас. Я, между прочим, подготовил своих. Павлик уже на посту, караулит.
Мне захотелось обнять Ваню, поблагодарить его, но я побоялся, что мою благодарность примут за сентиментальность.
Прежний план рухнул. Приходилось все начинать сначала. С чего? Лежа на кровати в боковушке, поглядывая на далекое, как казалось, окно, за которым стояла мутная темень, я долго не мог уснуть. На другой кровати похрапывал Ваня, и спокойно дышал Павлик. Временами долетал металлический, с подвыванием, гул самолета, и когда он приближался, стекла в окнах тоненько дребезжали.
Представлялся город. Пустые, плохо различимые в белой зимней темноте улицы. Редкие уцелевшие громадины зданий, вызывающие удивление среди развалин. Замурованные, с узкими амбразурами окна в цокольных этажах. Сутулые часовые у подъездов за проволочной оградой. Гулкие шаги патрулей в подкованных сапогах… В некоторых районах, как говорил Ваня, они вообще стараются не показываться – боятся.
После разговора, который состоялся у меня вечером с Ваней и Яшей Шимановичем, я выбрал кое-кого из предложенных ими и, судя по всему, надежных, смелых людей, уже проявивших себя. При сложившейся обстановке с этого начинать было вернее. И вот завтра одного из них – Алеся Матусевича – Соня должна была пригласить ко мне. Журналист, сотрудник редакции «Беларускай газеты», он хорошо зарекомендовал себя, знал националистические круги и был знаком с верхушкой политиков-спекулянтов.
Придет ли он?
В воображении возникал образ элегантного, немного иронического мужчины, знающего нечто такое, чего не знаешь ты, и живущего среди таких людей и вещей, среди которых ты никогда не жил и жить не будешь. Чужое, враждебное рождает интерес. Матусевич прикоснулся к этому чужому и потому интересовал сам по себе. К тому же я знал: он переправил в бригаду «Штурмовая» целую типографию – бери и издавай партизанскую газету.
Он пришел с Соней часов в пять, когда короткий февральский день клонился к вечеру. Оконные стекла, разрисованные морозными узорами, уже не искрились, а синели, и комнату наполняли сизоватые сумерки.