Текст книги "Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания)"
Автор книги: Владимир Карпов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
От Елены Мазаник у Марии осталось двойственное впечатление. Кокетливое платье, чужая прическа со старательно уложенными буклями, золотой медальон на шее. Вместе с этим еще молодое, приятное, грустное лицо, усталые, неспокойные руки. Чувствовалось: она обдумала свою тактику – решила вести себя неопределенно, так, чтобы потом выйти сухой из воды.
– Вы имеете ко мне конкретное предложение? – спросила она, когда Похлебаев с сестрой ушли.
– Да. Я предлагаю вам уничтожить рейхскомиссара, – просто сказала Мария. – Покарать его за кровь людей и преступления против человечности.
– Вы серьезно?
– Совершенно. Правда, это в случае, если вы имеете намерение остаться честной.
– Ну, моя честь пусть вас не беспокоит, – надулась собеседница. – Вас кто-нибудь уполномочил говорить со мной?
Она перепроверяла Похлебаева! И это тогда, когда сама, как передавали, стремилась искать подпольщиков. С чего бы это? Понимает: она может ошибиться только раз? А возможно, привередничает, выбирает, присматривается – мне, мол, никогда не поздно? Пришла к заключению: действовать будет лишь наверняка? Или вообще из тех натур, которые принимают решения в самый последний момент и накануне стараются не думать, куда повернут события завтра, ибо так легче?
– Его, Галя, все равно покарают, – более мягко сказала Мария. – Есть высшая справедливость, которой нельзя пренебрегать. Он преступник. Да и самой тебе это нужно не меньше, чем нам.
Тон, терпеливость Марии и то, что она назвала ее Галей, как звали ее в семье, понравились Мазаник, не дали обостриться разговору.
– Ко мне уже обращались с подобными предложениями, – призналась она. – Пугали, предлагали деньги… Я даже намеревалась сообщить об этом гаулейтеру…
– Чтобы вас и ваш дом взяли под особый надзор?
– Нет. Чтобы меня не проверяли так глупо…
– Похлебаев, Галя, говорил мне, что до войны ЦСУ выдало инструкцию, согласно которой автомобили без шин считаются исправными. А вот когда у них нет аккумуляторов, неисправными…
На этот раз Мария направилась в отряд с сестрой Мазаник, решительной женщиной, которая старалась молчать и то и дело хмурилась.
Мария знала: она вдова, работает посудомойкою в столовой, имеет детей, которые живут в пригородной деревне. Видя, как та морщится и хватается за борта, когда кузов грузовика, на котором посчастливилось подъехать до Паперни, подбрасывает на ухабах, жалея ее, Мария, как только соскочили на землю и отряхнули с одежды пыль, положила ей руку на плечо.
– Все будет хорошо, Валя. Не переживай. Свекровь и детей твоих вывезли… Да и вообще, если хочешь быть смелой, будь смелой до конца. Так лучше.
…В город они возвращались поодиночке – сперва Валентина, а назавтра, другим маршрутом, Мария.
Мария шла одна по пыльной дороге, глядела на небо, на усталое августовское поле и опять, опять перебирала, оценивала все в голове. Решительность делала ее прозорливой. И как ни прикидывала, наиболее надежным казался план с миной, о котором она раньше намекнула Похлебаеву и который детально обсудили в отряде.
Лишь бы Мазаник поверила в успех, лишь бы доверилась, дала слово себе и ей…
На контрольно-пропускном пункте эсэсман, пожилой понурый дядя со щеками, похожими на галифе, проверив документы, вдруг ни с того ни с сего рассердился на Марию. Позвенев в кармане монетами, хотел было еще что-то потребовать, но поперхнулся, сорвал с шеи автомат и стукнул Марию прикладом по затылку. Удар был сильным, и она, потеряв сознание, с полчаса лежала в кювете, куда ногами спихнули ее эсэсманы.
Голова разваливалась, болела и потом. Головокружение же, ощущение тошноты давали о себе знать даже день спустя. Так что когда Мария, согласовав с Мазаник план, вновь подалась в отряд, она посчитала за благо взять с собой связную.
Мины в отряде нашлись сразу. А вот взрыватели оказались все трехсуточными. Поэтому с меньшим замедлением довелось искать в соседних спецгруппах.
«Хотя бы эти были суточными! – волновалась Мария, выслушивая наказы-объяснения. – Люди ведь рискуют! И если не удастся, накличем беду больше прежней…»
Взрыватели ей посоветовали спрятать в прическе, мины (на всякий случай две) положить в корзину с брусникой. Дали яичек, круп, сала.
Назад Мария со связной пошла притихшая – тяготила ответственность. У «пограничной» речки Вяча не сговариваясь стали на колени, поклонились, поцеловали землю.
– Тяжко, Мария, на душе. Дома дети, а возвращаться не хочется, – разоткровенничалась с затуманенными глазами связная.
Это была жалоба, исповедь. Мария взглянула на женщину, на высокое, еще с теплыми облачками, небо, где парили, распластав крылья, аисты.
– Им, конечно, легче, – согласилась. – Но ничего. Дальше, тезка, пойдешь одна. Мне уже легче.
– Что вы? – ужаснулась та. – Вы неправильно поняли меня!
– Ступай, ступай, а я подожду. Мы с тобой незнакомы притом…
Не успела связная сделать несколько десятков шагов, как из придорожного лозняка, за которым снова скрывалась дорога, вышли полицаи. Мария видела, как самый высокий из них пальцем поманил связную и стал тщательно обыскивать ее. Но иного выхода, как идти к ним, у Марии не было – она не знала, заметили ее полицаи или нет. От нервного напряжения потянуло рассмеяться, и она, подходя к ним, дала волю этому своему желанию.
– Чего ржешь? Что очереди нет? – довольно благосклонно спросил полицейский, обыскивающий связную. – Вытряхивай свои шмутки!
Присев, Мария медленно начала вынимать из корзинки яички, крупы. Мысли работали лихорадочно. Когда связную отпустили и все окружили Марию, она, все еще смеясь, сама ринулась в атаку:
– У меня, хлопцы, осталось несколько марок. Возьмите лучше их. У вас ведь тоже, поди, сестры есть…
Высокий словоохотливый полицай состроил дурашливую физиономию и воткнул тесак в бруснику. Сердце у Марии оборвалось.
– Гы-гы-гы, страшно? – захохотал он. – С этого и начинала бы, родственница! – И, сняв с головы пилотку, подставил ее как пригоршню.
Стараясь, чтобы не дрожали руки, – пусть трус умирает тысячу раз! – Мария положила в пилотку пяток яичек и под непристойные шутки повернулась к полицаям спиной. Услышав улюлюканье – плюнула. Ее пугали, полагали – она побежит. С какой-то злой тоской подумала: эта встреча не последняя. Обязательно задержат и будут проверять около водонапорной башни в Паперне и, разумеется, на контрольно-пропускном пункте при входе в город. Причем не исключено, что снова придется иметь дело с пожилым эсэсманом, у которого щеки как галифе. Но… она, Мария, все равно пройдет и там…
Теперь осталось передать принесенное Елене Мазаник. Но та, вопреки договоренности, на явку не пришла. Не показалась и на другой день. Что за причина? Арестовали? Колеблется? Раздумала? В довершение всего передали от Лиды: снова приходили эсдековцы, теперь грозились забрать Генку. И опять истошный Юрин крик стоял в ушах, рвал душу.
Мария сменила квартиру, документы, прическу. Послала Лиде маршрут, по которому легче всего попасть в партизанскую зону. Приказала срочно вывезти из Масюковщины старуху с детьми – пусть и там будут сожжены мосты к отступлению. Вызвала на явочную квартиру Похлебаева – пускай тоже действует и принимает меры, чтобы отвести опасность от себя… Верила: тут дело не в Мазаник, а в чем-то непредвиденном.
Действительно, вскоре та передала: гаулейтер выезжал из города, и она, не желая лишний раз рисковать, ждала, когда он вернется. А завтра под вечер Мария может прийти к ней домой.
Готовая к самому плохому, Мария направилась по указанному адресу. С порога, предупрежденная – за стеной живет полицай, – поздоровалась:
– День добрый, хозяюшка. Мне говорили, вы туфли продаете?
– Продаю, проходите, – пригласила Елена, положив рядом на диван шитье, над которым, видимо, корпела до сих пор, но не встала.
Это было неожиданным и после передуманного насторожило. Однако Мария не остановилась и шагнула к дивану – старомодному, с высокой спинкой, с полочками на ней. Перевела дух.
– Здесь все, – протянула сверток. – Как зарядить, я покажу. Завтра приговор должен быть приведен в исполнение.
Она понимала: не стоит называть вещи своими именами, но, чтобы подчеркнуть, что назад никому дороги нет, пошла на это сознательно.
– Откладывать больше нельзя, – добавила. – Палач должен быть уничтожен.
Елена усмехнулась.
– А я разве против? – прошептала и кивнула на стену: – У них там пьянка. Удалось где-то хапнуть куш. Но давайте все-таки разговаривать тише…
Они, прищурившись, внимательно посмотрели друг на друга. Не скажешь, как из неуверенности рождается уверенность, ибо виноват в этом не только разум. Но им вдруг открылось: Марии – что эта красивая, пытливоосторожная женщина прониклась задачей и пойдет сейчас на смерть; Елене же – что непреклонная гостья имеет право требовать от нее архитяжелого, ибо, если бы имела возможность, сама бы пошла на это архитяжелое или послала бы свою дочь. Открылось и еще одно: нужна вот такая счастливая встреча, чтобы они могли проявить себя. Чувствуя друг к другу благодарность, они обнялись. Потом Мария отстранила Елену и, тряся за плечи, чтобы та не отводила взгляда, поцеловала в лоб. И Валентине, которая было принялась искать туфли старом шкафчике, показалось: они исполняют некий обряд – одна в чем-то присягает, а вторая благословляет ее.
– Торгуйтесь, торгуйтесь, – подсказала она ей, вытирая ладонью со щек слезы. – А я спою.
– В самом деле! – опомнилась первой Мария. – Сбор в Театральном сквере. Галине, подложив мину, лучше всего попроситься к зубному врачу. Валины дети и старуха уже вне опасности…
– «Соловейка-колосо-ок, – затянула Валентина, – соловейка-колосо-ок!»
За стеной грохнул хохот…
Ночью Мария не спала. Взвешивая, перебирала то одно, то другое. Вспоминались дочка с сестрой: «Кто знает, какие сведения есть в картотеке СД»? Невесело думалось о Лиде с Генкой, о Похлебаеве, отказавшемся уйти в лес: «Сделаю, сколько вы, – тогда пожалуйста». Добывая алиби, он организовал себе командировку в Западную, но спасет ли это, когда начнутся поиски соучастников и следствие? Тревожили промахи. Валина свекровь пожадничала, напаковала слишком много всякой всячины, и пришлось нанимать еще одну подводу в самой Масюковщине. Вещи свекрови отвезли в Минск, и нанятому подводчику известно, где их сложили. Таким образом, если только эсдековцы доберутся до него и поднажмут, кое-кто также окажется под ударом…
О себе Мария не думала – само ее место среди людей требовало риска. Она, Мария, уже не принадлежала себе. Чувство своей зависимости от того, что нужно было сделать, господствовало над остальным. Да и разве может человек решать, дышать ему или нет?
Утром Мария отдала последние распоряжения и не медля направилась в сквер. Постелив недалеко от фонтана на скамейке бумагу, разложила товар – купленные по пути в частной кондитерской пирожные. И только тогда подумала о себе – мысли ее коснулись самой себя, – очень захотелось увидеть, как победит справедливость, и хоть чуточку после отдохнуть.
– Почему так долго?! – воскликнула она, когда к ней подбежала Елена. – Обошлось без свидетелей?
– Была одна собака…
Вскоре они тряслись в грузовике – Мария в кабине, Елена и Валентина в кузове. Но цепкая рука гаулейтера как бы тянулась за ними. За грузовиком неожиданно увязались мотоциклист и легковушка. Даже простившись с шофером, женщины наткнулись на немцев. И лишь под Беларучами, увидев группу партизан во главе с приметным и потому знакомым Марии бородачом в желтой кожанке, дали волю слезам…
Вот тогда-то на второй или третий день после их прихода, я и увиделся с Марией в Янушкавичах – деревне, теперь известной многим. В палисаднике, при домике, который мне описали в отряде, кустилась сирень, цвели махровые астры. На зеленом от спорыша дворе мирно бродили куры и горланил огненный, будто разрисованный петух. Однако на выскобленном и чисто вымытом крыльце сидели партизаны с карабинами и стоял «максим».
Я знал, Мария все это время страшно волновалась, по ее настоянию провели в погребе на огороде эксперимент с аналогичной миной. А когда взрыв вновь произошел с опозданием, и слушать не стала, что виновата холодная погода. Знал я и то, что около дома гаулейтера после полуночи недавно ревели пожарные машины. Редакции газет в Минске получили приказ готовить аршинные, в траурных рамках, портреты Гаулейтера. Отменены все пропуска, город блокирован. Ходит слух: «Главных преступников СД схватила…»
Мария только что вымыла голову. У печи на табуретке стоял эмалированный таз с водой. Склонив голову на плечо, Мария стояла рядом и протирала полотенцем волосы – густые, чуть ли не до колен.
До этого я не встречался с ней, но угадал, что это она, – ясное лицо, умные, с поволокой глаза, черные как смоль, длинные волосы. Она искоса глянула на меня, положила на табуретку полотенце, вздохнула.
В чистой половине, из которой в темноватую кухню через открытые двери лился свет, слышались оживленные голоса.
– Вы ко мне? – спросила Мария, видя, что я молча рассматриваю ее. – Наверно, расспрашивать будете?
– Ты, Маруся, расскажи о сообщении шведского радио, – подсказал кто-то из чистой половины.
– В Минске еще остались наши, – не услышала она и стала перечислять подпольщиков, над которыми по-прежнему висит опасность. – Дала уговорить себя, дурочка… Похлебаеву, видите ли, все мало. Шоферу Фурцу вздумалось быть с ним: «Где он, там и я…» А что, если сам он на цугундере? А могли и засечь, когда подвозили нас. И если побежит на вокзал, чтобы встретить и проинформировать, пиши – пропало. Оба попадутся…
Веки у Марии дрогнули, и на глазах закружились слезы.
Я встречал много мужественных людей. Но должен признаться: такое натуральное, глубокое мужество я видел впервые. В ней как бы жила душа народа, его горе и вера. Казалось, Мария знала все, и даже то, о чем думали, чего ждали женщины там, на Урале. Ибо она вобрала в себя их боль, их терпение и доброту.
ПРИЗНАНИЕ В ЛЮБВИ
рассказ
Чьи следы привели их к дому? Когда это случилось? После диверсии или после поездки в Жуковку? Диверсию проводили вдвоем с Борисом. В горком же ездили только с Надюшкой…
Заставил себя привычно вспомнить.
Шел дождь. Спички в кармане намокли, термитный шар не загорался. Он чиркал-чиркал им о коробок, а щелчка и знакомого шипения, что зарождалось бы в глубине шара, не было. Но потом, когда вот-вот должны были пройти часовые, у Бориса шар загорелся. Темень затрепетала от искристых, шипучих огней. В сверкающем свете, который не давал теней, под дождем, что, кажется, гнался вслед, Борис бежал и радовался: все-таки удалось, и никакие овчарки не возьмут след!.. Что же касается Жуковки, неприятные происшествия подстерегали только, когда ехали туда, – когда укрытый дерюжкой трясся на телеге, поджав длинные ноги. Опасность тогда в самом деле надвинулась близко, и Надюшке дважды – в Паперне и Вишневке – пришлось отбрехиваться от бобиков на заставе: возила, мол, в город, к врачам, «тубика» брата…
Злясь – стук в наружную дверь разносился по всему дому, – полагая – это очередная облава или проверка, – Андрей вскочил с кровати.
В дверном проеме испуганно метнулась фигура в белом, еле видная, но по движениям Андрей узнал – мать.
– Что делать, Андрюша? – обессиленно спросила она.
– Зажгите коптилку, – недовольно отозвался он, – и постарайтесь поговорить с ними сами…
Он нарочно не стал одеваться, а как был – в трусиках и майке – вышел из боковушки в большую комнату, где уже слышались чужие голоса. Внимание привлек средних лет, лобастый, с узким подбородком эсдековец в гражданском, который, держа левую руку за спиной, махал правой перед Надюшкиным носом, вынуждая ее моргать и прищуривать глаза. Остальные – мать, бабушка, дед, Василек и Лизавета – кучкой столпились около буфета. Только Аннушка, наспех укрытая материнским халатом, беззаботно, раскинув ручки, спала на диване за обеденным столом. Два эсэсмана – один на пороге и другой возле столпившихся у буфета, – положив руки на автоматы, висящие у них на шеях, ждали распоряжений.
Увидев Андрея, лобастый бросил взгляд на солдата, стоявшего у дверей в сени. Тот подтянулся. Андрею пришло в голову: следовательно, у них есть уже договоренность насчет него, и, значит, они пришли с арестом… В Жуковке тоже были сигналы, и первый потребовал, чтобы Андрей переходил на нелегальное положение, и с неделю после совещания не разрешал возвращаться в Минск. Следовательно, нужно было вести себя иначе, чем надумал, – возможно, даже задраться. Да и сердце будто окунулось в кипяток, и застучало в висках. Грозя Надюшке пальцем, эсдековец нет-нет и прикасался им к ее лицу – к переносице, к уголку рта, – предупреждая: пока что сдерживается, но может ткнуть и в глаз.
– Чего вам нужно от нее? – крикнул Андрей, решительно, всей пятерней, зачесывая назад русые прямые волосы. – Спрашивайте у матери. Она здесь хозяйка.
Эсдековец скосил на него сузившиеся глаза, выпятив грудь, подошел и, взяв за подбородок, повернул ему голову, словно желая посмотреть в профиль.
Андрей отступил, но, видя, что рука вновь тянется к его подбородку, с силой оттолкнул ее – эсдековец скорей всего был из тех, что, верные профессиональному опыту, показывают себя позже.
– Л-ла-адно. Иди одевайся, законник! – как бы действительно примирившись с его протестом, погладил руку эсдековец и шевельнул кустистыми бровями.
Переступив порог боковушки, подхваченный порывом, Андрей кинулся к кровати, вытащил из-под матраца пистолет, фонарик, схватил одежду, ботинки и, зная – створки окна по привычке лишь прикрыл вчера, – сиганул в сад. Удивленный – выстрелы не гремят, – перескочил через ограду на усадьбу соседей. В развалинах дотла разрушенного квартала натянул одежду, обулся. Со злой радостью отметил: ботинки дедовы, и если пустят овчарку, это собьет ее с толку.
Решил: будет прятаться у себя на хлебозаводе. Но, тревожась за остальных членов штаба, забежал – три камешка в крышу голубятни – к Борису. И все-таки, когда, подсвечивая фонариком, присел на охапку соломы в заводской трубе, где раз уже ночевал после того, как хлебозавод вывели из строя, когда увидел высоко над собой круглое пятно синего неба, сердце сжалось, неприкаянное, от одиночества.
Память услужливо вытянула из тайников и поставила перед глазами – на, смотри! – неожиданное. Вспомнилось почему-то, как Надюшка-третьеклассница в наивном желании одеваться красиво однажды отпорола в школьной раздевалке от чужого пальто меховой воротник и назавтра пришила к своему поношенному, латаному пальтишку. Как после, когда подросла, он однажды шел с ней по Советской улице и один из встречных парней, оторопев, начал дергать товарища за рукав: «Посмотри-ка! Вон! – И рассердился: – Да смотри же, дурак, больше, может, и не увидишь такую!..» Вот и Борис души не чает, боится глянуть ей в глаза.
А мать? На ее плечах, пока не окончил ремесленное училище, держалась вся многоротая семья. Сколько помнит ее, вечно в работе. Да и теперь все в доме на ней. Вот, скажем, Василек, совсем еще ребенок, не умеет защищаться, и когда ругаешь его, лишь молчит: «Ну, Андрюша, ну!» – хотя с такими же огольцами мастерит «жучки» и разбрасывает их по мостовым. А Лизавета? Ей совсем недавно нравилось, что от него, Андрея, после работы пахло хлебом. Она только-только начинает видеть девичьи сны. Всего позавчера рассказывала; упустила свое копеечное колечко в ручей; вода быстрая, светлая, подхватила и покатила с собой. «И сердце мое будто покатилось, – сошла на шепот. – Бегу по берегу и смотрю, как оно виляет между камешков. А тут откуда ни возьмись щука. Хайло разинула. Но я тык руку в воду – колечко и нанизалось на палец. Само!..»
В полдень на хлебозавод пришел Борис. Принес печеной картошки и голубя, чтобы проверить, не сослужит ли при крайней надобности службу. Но когда его пустили, он ударился о закоптелую стену, выбил крыло, и его, дрожащего, в саже, Борис сунул назад за пазуху. И как ни храбрился, разговор не клеился.
– С товарной станции сообщают, что немцы начали подвозить хлеб из Польши, – чтобы повеселить себя и товарища, наконец встряхнул головой Борис и попробовал усмехнуться. – А ты ешь! Видно, проголодался. Я раньше не мог прийти.
– Какая тут еда! – с досадой отмахнулся Андрей. – Ты как моя мать.
– Что мать? Что мать? – неожиданно разошелся тот. – Забрали твою мать! И Надюшку забрали! И Лизавету, и Василька! Их спасать нужно!
До сих пор о своих не очень думалось – живут как все. Полный забот и замыслов, все внимание отдавал тем, кто рисковал, – боевикам. Да, если признаться, и о них не больно думал, больше боялся за операции – для этого ведь и вступили в борьбу! Немало значило и то, что опасность у самого пробуждала силы, даже влекла. К тому же везло. И если видел – другие погибают, само собой возникало подозрение – в чем-то, видимо, виноваты сами.
И вот Борисовы слова отняли прежнюю ясность. Оказалось, вместе с ним, Андреем, все время рисковали мать с Лизаветой и Васильком, дед с бабушкой… И потому, что они рисковали, ему удобнее было действовать. Они как бы заслоняли его. Эсдековец не послал с ним солдата, ибо подозревал: они готовы к худшему – дед насупился, бабушка взяла за руку Лизавету, мать ищет вокруг себя что-то взглядом… Они и он были как деревья в лесу, где каждое помогает чем-то другому. И неизвестно, кому тяжелее или легче. Во всяком случае, он вот сбежал, спасся. А они? У матери, бабушки, Надюшки явно было намерение заступиться за него. А у него самого было?.. Его побег сделает их вину конкретнее и может дорого обойтись им. Надюшка – так та определенно уже в эсдековском застенке, и лобастый допрашивает ее. После его допросов, говорят, волосы вылезают прядями… И все-таки Андрей спросил, щелкая фонариком:
– Вот так и спасать? Да?
Борис растерялся, видимо страдая и от новости, которую принес, и оттого, как реагирует на нее Андрей, угрюмый, с выпуклыми надбровными дугами в скупых вспышках фонарика.
– Что-о? – протянул он бессмысленно.
– А то, Боря… – сердито ответил Андрей. – Должно быть, не сбросишь со счетов и такое… Чем люди беспощадней к себе, тем, как правило, для дела лучше. Да и связей с тюрьмой покуда нет.
– Тогда хоть давай переправим в лес остальных. Их, ей-богу, тоже заберут! Честное комсомольское. Ни Надюшка, ни мать твоя, если что, не простят ведь нам.
– В СД, наверное, и рассчитывают как раз, что мы рыпаться станем. Недаром выбрали для приманки малую со старыми.
– Все равно! Если бы они не были родными, ты иначе рассуждал бы, – упрекнул он, подумав, однако: ежели бы не эта Андреева прямолинейность, возможно, так и не слушались бы его все. – Не забывай также о взрывчатке, с шариками. – Добавил: – Термитные шары уже завтра необходимы. А твои, если хочешь, могут сами прийти, куда – скажем.
Понимая – Борис сказал о термитных шарах и взрывчатке, спрятанных на чердаке дома, чтобы придать операции немного иной характер, – Андрей тяжело вздохнул. «Неужто так можно было подумать о нем?»
Не обманывал ли себя в чем-то Андрей, когда в конце концов отважился – верно, нужно застраховаться? Очевидно, все-таки чуть обманывал. Ибо зачем он брался за все сам? Не потому ли, чтобы не ставить под удар товарищей? И если сначала колебался, то лишь потому, что точили сомнения: есть ли у него вообще право заниматься сугубо личным, когда ожидает другое, третье, пятое? И кто знает, возможно, так до конца и не решил бы этого вопроса… Так как, поселившись на конспиративной квартире около Болотной станции, словно забыл о доме, о собственной беде.
Однако, когда сырой ночью очутился в своем саду и почувствовал под ногами по-осеннему мягкую траву, даже перехватило дыхание, будто бы он не был здесь долгие годы. Захотелось, как мальчишке, постоять под яблонькой, приникнуть к ее шершавому стволу. Мокрая сентябрьская земля, кора яблонек, яблоки на них пахли. Где-то близко, здесь же, была грядка помидоров, картошка, и, долетая вместе с порывами дождя, их запахи щекотали ноздри.
Андрей пробрался к окну. За ним в теплой темени спит Аннушка со сжатыми в кулачки руками. Она, кажется, не дышит и когда-то даже пугала этим бабусю. Спит дед, у которого всегда что-то клокочет в горле. Как всегда, заботясь о других, когда клокотание у него переходит во всхлипывание, бабушка, наверно, чмокает языком или начинает тормошить деда за плечи… И, конечно, сама она не спит, вечная хлопотунья, сидит, как на посту, чутко прислушиваясь, не шевелясь и не вздыхая.
Выждав с минуту, Андрей осторожно поскребся в окно. Действительно, почти мгновенно за окном качнулась занавеска. Но когда створки раскрылись, бабушкины руки перегородили ему дорогу.
– Что это вы? Пора бы, кажется привыкнуть, – рассердился он, отстраняя ее руки и притягивая ее голову к себе. – Я за вами. В лес хочу отправить…
Как умудренный жизнью мужчина, похлопав ее по старым плечам, долговязый, растрепанный, влез в окно. Осторожно, отдаваясь неожиданному, вовсе не взрослому желанию, отодвинул обеденный стол и, хмыкнув, склонился над диваном. Аннушка сквозь сон ощутила его дыхание. Не зная – кого, обняла его, но не проснулась.
– Оденьте ее, – попросил Андрей. – И разбудите деда.
Бабушка в отчаянии застонала:
– Зверье ведь они, Андрюшенька! Не прошло и двух дней, как сидели и спали тут… – запричитала она. – Ну ладно, ладно, не буду! Но ты хоть поешь. Я же чувствовала, что ты придешь. Поешь вот, а потом забирай Аннушку и деда… А я… Как я брошу все? Как ты без меня, один, в городе будешь? Дотронулась вот, и сердце зашлось – как на огне сгораешь…
Он не дослушал ее. И в самом деле почувствовал голод, сердясь на себя за это, заторопился в сени, откуда можно было взобраться на чердак.
В первые дни войны старый домик сгорел. Работая на стройках, Андрей решил тогда поставить новый, кирпичный, и, когда в городе уже хозяйничали немцы, с помощью друзей-товарищей построил, не забыв о тайниках, хитрых, с выдумкой, в лежаке – дымовой трубе на чердаке в двойной крыше.
Он ловко напаковал толом рюкзак, снова замаскировал тайник и собрался было возвратиться назад, как на улице забахали выстрелы. Когда строили дом, учли и такое, Андрей открыл слуховое окно, по доске с набитыми планками спустился к водостоку и прыгнул в сад. Путаясь в сухом чернобыльнике, который, кажется, и не рос в саду, добежал до забора.
В развалинах мертвого квартала опять сел на кирпичный бугорок. Обхватил голову. Так или иначе, он принес в дом очередную и, возможно, непоправимую беду. И кому? Тем единственным, что остались у него и становились ему особенно дорогими. Правда, сейчас он вряд ли признался бы, что любовь его росла вместе с тем, как сгущались тучи над родными. В этом, как казалось ему, была какая-то неполноценность. Даже слабость. А он, утверждая, что нельзя сейчас жить для себя, все мог простить – себе, людям, – только не слабость! Да еще – если борешься с выродками. Когда твои беды и несчастья ничто в сравнении с людскими… И все-таки душа у него рвалась, ныла.
А тут еще выяснилось: первое – стрельбу близ дома подняли Борис с ребятами, которые все же, чтобы подстраховать его, тайно пришли сюда следом за ним и заметили засаду, и второе – после допросов и пыток деда с бабушкой отправили в Тростенец, на гибель, а Аннушку в приют для детей, родители которых были под следствием или казнены.
Через день Борис прибежал на квартиру около Болотной станции с предложением – «расчихвостить» школу, где некогда учились. Немцы превратили ее в оружейный склад, чинили, перекраивали и чистили там обмундирование, поступавшее с фронта. Грузчиками и чернорабочими в школе работали прежние однокашники. Охраняли же ее пока двое часовых, которые стояли у подъезда и лишь раз в полчаса по очереди обходили здание.
– Ребята оставят какое-нибудь окно незапертым, подберут ключи к классам – и, считай, дело в шляпе! – убеждал он, но скоро не выдержал: – Ты знаешь, что в приюте, где Аннушка, детей не только голодом морят? У Надюшки же, передают, волосы выпадают!
– Знаю, – отвел Андрей потемневшие глаза, бледнея от желания ткнуться головой в плечо друга.
– Они детей донорами сделали!
– Знаю! Но давай поговорим об этом, когда можно будет не только эмоциями обмениваться… Горком сейчас просит срочно подкинуть одежды, гранат. Так что действуйте.
– Зачем ты так? Ты ведь сам мучаешься. Я тогда без тебя возьмусь. Честное комсомольское! Хотя обижать тебя и грех…
Детский приют поразил их убогой чистотой. Нет, не убогой – казенной. До ужаса. Стены и потолок побелены, но наспех – полосами, сквозь которые проступают застарелые подтеки. Вымытый пол лущится, как от чесотки. Кривоногие койки застелены серыми больничными одеялами. Воняет хлоркой, застоялым, тяжелым духом.
Детей видно не было. Опасаясь – ух куда-то повели, – дымя коротенькой сигаретой, Андрей приказал Борису, тоже одетому в немецкую форму, позвать заведующую приютом. В темноватый коридор вышла дородная, в годах женщина. Поправив на ходу прическу с буклями, обтянула кофточку. Поглядывая на оберштурмфюрерский погон Андрея, приготовилась слушать.
Аннушка лежала одна в большой, сплошь заставленной койками комнате. Без кровинки в лице, с неподвижно уставленными в потолок глазами… Только бы она, узнав, не крикнула, не рванулась к нему.
– Подготовьте ее, – сглотнув слюну, чтобы снять спазм, сказал Андрей с акцентом, но не так, чтобы сестра оторвала взгляд от потолка.
Боже мой, как он любил ее сейчас – худенькую, равнодушную, постриженную, с большими, как у взрослой, глазами. Как охотно сказал бы ей об этом!.. Боясь пробудить в ней внимание, он даже старался не смотреть на сестру, хоть невольно и посматривал. Однако, к счастью, она оставалась безучастной, – видимо, брали ее отсюда не раз, и Аннушка отлично знала: тут ничего не изменишь.
– Вставай, пойдешь, – распорядилась заведующая, не подходя к ее койке.
Аннушка поднялась и, как загипнотизированная, начала натягивать на себя застиранные обноски. Бедняжка похудела до того, что лопатки у нее напоминали крылья птенца и ей стоило усилий поднимать руки, застегивать пуговицы. Особенно не давалась последняя на воротничке – выскальзывала и никак не лезла в петлю. Пытали девочку, очевидно, с оглядкой, полагая – не исключено, что придется ее кому-нибудь показывать, – и потому следов побоев не оставляли. Но как зато они вымотали ее! Как вконец обессилили!
Когда с одеванием было покончено, заведующая цепко схватила Аннушку за руку и, подведя к Борису, передала ему.
– Она из озлобленных. – Сморщила нос, под которым топырились приглаженные усики. – Безнаказанность развратила гадину. Даже научилась кусаться.