Текст книги "Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания)"
Автор книги: Владимир Карпов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 23 страниц)
Лысую Гору не обошло поветрие сорок первого года – на перекрестке улиц стоял дубовый крест, обвитый вышитыми рушниками. Правда, рушники никто уже не менял, они заплесневели. На крест перестали обращать внимание. Только во время последней бомбежки Минска, огни которого виднелись ночью, старенькая бабушка Христина, став на колени, молилась еще на него – просила бога помочь побить гитлеровцев.
Однажды я встретился здесь с Сашей.
– Какой чудак ставил это позорище? – дернул Саша крутым плечом, пожимая мне руку, – он легко знакомился и сближался с людьми.
Я усмехнулся:
– Видимо, тот, кто искал поддержки.
– От кого? – возмутился Саша.
– Ну, скажем, от всевышнего… А может, просто хитрил. Хитренько желал умилостивить гитлеровцев. У них же на пряжках также написано: «Gott mit uns»[10]10
С нами бог (нем.).
[Закрыть].
– Все равно не понимаю! По-моему, пожив при советской власти, стыдно быть холуем и у самого пана бога!..
Фома Хвесько собрал о нем сведения. Выяснилось: родом Саша из Сморгонщины, комсомолец, бывший оперуполномоченный, депутат районного Совета. Был послан служить в минскую полицию, держал партизан в курсе полицейских новостей, передавал патроны, оружие, гранаты. Но попался – вечерком на квартиру, где он жил, наскочил начальник полиции, сделав обыск, нашел под половицей пистолет. На проволочном поводке, привязанном к правой Сашиной руке, повел в участок. Да не на того нарвался. Улучив по дороге момент, Саша оглушил начальника ударом литого кулака и удрал. Через несколько дней, идя со старой квартиры, куда ходил за своим не обнаруженным начальником полиции пистолетом, снова напоролся. Только уже на меньшее начальство – унтера, ехавшего на велосипеде по пустой улице. Унтер остановил Сашу, но тот обезоружил его и, поставив лицом к забору, приказал стоять и не оглядываться. Сам вскочил на велосипед и исчез. Но оставаться в Минске уже не было никакой возможности.
Однако и дороги в родную Налибокскую пущу были перекрыты – гитлеровцы как раз проводили там карательную экспедицию. Так Саша на трофейном велосипеде попал в Лысую Гору – приехал со связным, тоже велосипедистом.
Вторым парнем, которого выделяли тогда из окружающих, был Женя Кунцевич – смуглый, симпатичный, с гордой, как у шахматного коня, головой.
Он работал в Минске механиком в гараже и появился в группе «Соседи» в немецкой шоферской спецовке, на «мерседесе-бенце» с самодельным красным флажком на радиаторе. Мелкие задания, которые он выполнял здесь, его тоже не удовлетворяли, и в темно-карих глазах Кунцевича часто вспыхивало невысказанное, острое раздражение. У него распалась семья, и он мучился. Неразговорчивый, замкнутый, держался обособленно от товарищей. Но те льнули к нему, чувствуя в нем сильного, непреклонного человека, которому можно довериться в любых обстоятельствах.
К тому времени были найдены подходы и к бургомистру Минска Вацлаву Ивановскому – председателю Рады доверия, сформированной Кубе при генеральном комиссариате Белоруссии. Ивановский открыто сотрудничал с СД и носился с идеей укрепления так называемого корпуса самоохраны. Еще большей крови могли стоить разработанные им для комиссариата рекомендации по борьбе с партизанами и инакомыслящими.
На совещании, состоявшемся в той же Лысой Горе, Хвесько, Батя Мороз, который вел оперативную работу в группе «Соседи», и Дмитрий Петухов решили вывезти бургомистра из Минска живым. Для этого наметили несколько планов. Организовать вечеринку и взять Ивановского «тепленьким», когда наш связной, которому бургомистр доверяет, поведет его домой. Перенять Ивановского в руинах, когда будет возвращаться с работы на Ратомскую, где живет. Предложить Ивановскому встречу с командиром партизанского отряда, который будто бы борется на два фронта – с гитлеровцами и большевиками, и с конспиративной квартиры доставить уже в Лысую Гору.
Однако арест Захара Гало, который всем казался надежнейшим из надежных, убийство Акинчица, Кубе, Козловского напугали бургомистра. Во время приема посетителей он начал ставить за гардинами полицейских и, куда бы ни направлялся, старался ездить в пролетке. На предложение нашего связного принять участие в вечеринке он ответил удивленным, полным подозрительности взглядом, после чего навязывать ему встречу с мифическим командиром мифического партизанского отряда стало тоже неразумным.
Томясь и волнуясь, меняя квартиры, Каминский с Кунцевичем впустую пробыли в Минске несколько дней. Видя – иного выхода нет, пошли на крайность. Засев в пустой коробке дома напротив управы, выследили при помощи связной Ивановского и, когда тот сел в пролетку, побежали следом. Догнали только около Желтой церкви, у поворота с Немиги на улицу Островского. Выбежав на мостовую, Кунцевич схватил лошадь за уздечку и остановил ее. Каминский использовал это и вскочил в пролетку.
– Ни слова, спадар, слезайте! – бросил с угрозой. – Убивать мы вас не собираемся и гарантируем жизнь!
Но, увидев – бургомистр вытаскивает из кармана пистолет, вырвал его из дрожащих рук бургомистра и схватил того за ворот.
Все, что случилось, не укладывалось в голове. Светило солнце, по тротуарам шли люди, невдалеке обосновалось смоленское СД – и бургомистр закричал, взывая о помощи. Кучер гикнул, дернул вожжами, надеясь – лошадь подомнет Кунцевича. Что было делать? Каминский из всей силы рванул предателя к себе и вместе с ним вывалился на мостовую.
– Стреляй! – крикнул товарищу.
Потом они бросились бежать: Саша Каминский – в руины Нижнего базара, Кунцевич – за церковь, к Татарским огородам.
Вернулись мы с аэродрома по первопутку. Дорога была тяжелая – сначала слякоть, грязь, потом замерзшие кочки, снег. На ступицах и спицах колес намерзла земля, они вращались плохо. Неподкованные лошади ступали неуверенно, скользили.
Зато мы доставили оружие, боеприпасы, белые дубленые кожушки, шапки-ушанки, маскхалаты, даже теплые рукавицы с двумя пальцами. И нужно было видеть восторг партизан. Каждый радовался новому автомату, «ТТ», теплой одежде, тому, что и о них не забывает, беспокоится Большая земля, у которой столько хлопот.
Все собрались в просторной, чистой половине избы, которая служила нам столовой. Будто придя на пирушку, сели за стол лицом к середине комнаты. Задумчиво кивая головой, сутулился в ожидании Кунцевич. Вынул из кармана брусок и тесак из ножен Петро Деревянко. Положив сильные руки на колени, подался вперед от нетерпения Саша Каминский. Радистки, пристроившись на лавке у стены в углу, бросали оттуда взгляды и, как женщины, замечали все.
Не сел один Володя Кононов. Стоя в своей любимой позе – широко расставив ноги, он хитровато улыбался, играл глазами и хлопал себя рукой по бедру. Когда очередь дошла до него, ловко надел обновы, зная, что его с интересом изучают радистки, козырнул и прошелся строевым шагом по комнате.
– Вот и побогатели, – бросил весело: он любил делать обобщения. Потом подошел ко мне, наклонился к уху: – Когда я тот раз попал в Витебск, мама угощала меня картошкой и тушеной свиной кожицей. Перед войной смалить кабанчиков запрещалось, и недалеко от нас был склад этих кож. Так мама мне все картошку пододвигала, а я на свинину налегал… Весело было, как сейчас…
Саша Каминский, примеряя белый, немного узковатый ему кожушок, заволновался, как маленький. Вытащив откуда-то комсоставский ремень с портупеей, подпоясался поверх кожушка и гордо осмотрел себя, как мог, без зеркала.
– Здорово! – похвалил и похвалился. – Теперь бы майорские погоны – и порядок. Вот если бы мне его тогда, при встрече с бургомистром, разве я так бы с ним разговаривал?
– Тебе еще мало? – подковырнул Деревянко, не оставляя своего привычного занятия.
– А ты точи, точи, – туже подтянул ремень Саша. – Мне не стыдно, что мало. Я мститель!..
Рассматривая украдкой его плотную – косая сажень в плечах – фигуру, я представлял, как он укрощал бургомистра, как кричал Кунцевичу: «Стреляй!»
Я не был боязливым. Но смелость моя, как казалось, возникала из наивной веры в непременную удачу. Она была, пожалуй, непроизвольная, импульсивная. У Саши, видимо, дело обстояло иначе. Нет, он также, безусловно, верил в свою звезду. Но эта вера возникала от чувства собственной силы, из уверенности – его сила больше, чем у того, против кого выступает, и потому обязательно принесет ему победу. Сашино мужество, повторяю, было осознанное, деловое. Его поступки в критический момент были глубоко продуманными, целесообразными, он до конца оставался трезвым в своих решениях. Чтобы выйти, скажем, из города, ему нужно было перебраться через Свислочь, и Саша выбрал единственно правильное – риск, – попросился на телегу ломовика, который вез муку, и таким образом миновал постовых, стоявших на мосту. Женя Кунцевич, как и Петр Деревянко, прежде чем броситься убегать, подобрал портфель Ивановского, а пристрелив у Татарского моста эсэсовца, который пытался задержать его, не забыл сорвать офицерские погоны, нашивки, прихватить пистолет, документы…
Я думал о них, и мне хотелось взять их трезвую решительность себе.
Да радость во время войны редко не омрачается бедой.
Я уже говорил, в нашем районе возникло своеобразное равновесие сил – пролегла граница, установились свои особые порядки по одну и по другую ее стороны. Немцы не совались к нам, мы также только по ночам переходили новоявленную границу. Даже наше отношение к населению, которое жило за этой чертой, было иным, чем к тому, которое было рядом. Согласно неписаному закону там можно было реквизировать скот, упряжь, повозку, – считалось, они все равно достанутся черту лысому. Так пускай местные сельчане помогают хотя бы этим. Потому партизаны нередко выезжали за шоссе на хозяйственные операции.
Кормили нас Слижинцы. Но группа росла, продовольствия, особенно жиров, не хватало, и приходилось искать дополнительные источники. Где? Яша Шиманович, выполнявший обязанности председателя, бился как рыба об лед. Он и высказал мысль о подобной операции.
Поехали в тот раз на двоих санях – Кононов, Деревянко, Шиманович, Луцкий…
Снег уже наглухо укрыл землю. И хотя прижал ядреный морозик, дорога была ненаезженная, ребята хорошо чувствовали себя – к ночным вылазкам и походам привыкли. В сознании укоренялось: ночью ты везде хозяин, и тебе должно везти.
Возле Паперни, где стоял гарнизон, заглянули на хутор. Самого хуторянина-полицая не оказалось, но зато в сарае лежали корова и телка – без хозяина на ночь худобу в гарнизон не повели. Привязали к оглобле за рога телку и, покончив с главным, направились поискать еще чего-нибудь в клети. Да тут недосмотрели – дряхлый дедок, который до сих пор лежал на печи, куда-то исчез. Когда же спохватились, было поздно. Возмущенные, забрали и корову.
Подул ветер. Низом шало поземку. Ехать трусцой не приходилось, – упираясь, рядом с лошадьми ковыляли корова и телка. И хотя это было небезопасно, парни поудобнее легли на сани и, пряча от ветра лица, притихли, готовые к дальней дороге.
Неспокойным остался один Деревянко. Взяв напарника, пошел дозорным впереди подвод.
О чем он думал? Что переживал? Теперь можно только догадываться. Не дойдя до сосняка, в котором, вильнув, скрывалась дорога, он вдруг услышал, как залязгало железо. Шепнув напарнику, чтобы бежал к остальным и повернул подводы обратно, он, как бы ничего и не случилось, зашагал навстречу опасности.
Деревянко необходимо было время, он тянул его и потому не успел упасть, откатиться в кювет – очередь резанула его по ногам. Петро, который и так увязал по колено в снегу, уменьшился еще и будто провалился в него. На мгновение оглушая, наступила тишина и муть. Но потом стало видно, как из снега вырвался огонь и застрочил автомат – Петро опередил залп.
Те, кто был в засаде, допустили две ошибки – не загнали патронов в каналы стволов и засели по обе стороны дороги. Так что и убить Деревянко им удалось только тогда, когда, понеся потери, пустили в ход гранаты с длинными деревянными ручками.
Разъяренные неудачей, зная – если мертвого бросить здесь, за ним рано или поздно придут, – они оттащила тело Петра на обочину и заминировали: тронь – и взорвешься вместе с ним. Да разве удержит такое, когда спасаешь товарища?
Похоронили мы Деревянко на Слижинском кладбище. Произносили речи, клялись, салютовали. Но совсем не верилось, что под свежей грудой песка, среди заснеженных и потому еле приметных могил сельчан, лежит он, упорный, неугомонный душа-парень.
Ранней весной мне поручили искать подступы к новому генеральному комиссару Белоруссии. Это была не менее зловещая, чем Кубе, фигура. Фон Готтберг учинял кровавые побоища за побоищами. На его совести была одна из самых массовых и страшных акций – операция «Чарующая флейта», во время проведения которой Минск был осажден, как вражеская крепость. Были мобилизованы вся полиция безопасности и СД Белоруссии, второй полицейский полк СС, Особый батальон Дирливангера, усиленная штабная рота, части вермахта, размещенные в Минске 12-я танковая рота, охранные части железных дорог Белоруссии, аварийный отряд в Минске… Солдаты внешнего окружения стояли через каждые двадцать пять метров. Город был разбит на квадраты, обыскам подвергался каждый дом.
Пятьдесят две тысячи минчан были арестованы тогда. Минск вообще все время находился на осадном положении – обыски, облавы, аресты… Только в бараках Грушевского поселка было сожжено живыми полторы тысячи человек. А сколько схвачено и отправлено на каторжные работы в Германию! И все это с ведома и по распоряжениям Готтберга, чей мозг маньяка рождал самые ужасные планы репрессий.
Михаил Гонцов, который был теперь за командира и давал мне задание, волновался сам. Проводя ладонью по узкому, бледному лицу, он не старался, как обычно, смотреть на того, с кем разговаривал, а поглядывал в окно – на пустую, наезженную до блеска улицу, где стрекотали сороки.
– Это коварный тип… – почесывая бровь, подбирал он слова. – Засекретился так, что и информацию не соберешь. Пока известно только, что облюбовал бывшие правительственные дачи в Дроздах и довольно часто приезжает туда после работы.
– Значит, ставка на Дрозды? – спросил я, понимая: этот выбор сделан потому, чтобы в случае удачи избежать невинных жертв.
– На Дрозды! – уже твердо ответил Гонцов и уставил на меня серые трепетные глаза. – Но много тебе не дам. Назову только одного из Чучанов. Бывшего лейтенанта, из окруженцев. Живет во второй избе от конца. Полагаю, что сотрудничать согласится.
Смерть Деревянко подтянула нас. Перед походом каждый почистил оружие, для удобства пришил к рукавицам шнурок и пропустил его в рукава кожушка, забинтовал ложе автомата в белое. Когда затемно мы вышли из Радькович, сами удивились: в маскхалатах наши фигуры растворялись в сумерках,
Ночь выдалась мутная, темная, как бывает в оттепель. Перейдя Радашковичское шоссе, пошли извилистыми полевыми дорогами – на них немцы засады не ставили. Лес обходили окраинами. Он стоял черный, молчаливый, и, может, впервые казалось: опасность идет от него.
Когда до Чучанов было совсем близко, внезапно темноту разрезали лучи прожектора. Осветив дорогу, начали щупать ее. Мы попадали в снег, замерли на месте, ослепленные, почувствовали, как лучи впились в нас. И пока слепили, шевелилось, жило ощущение – вот сейчас шарахнет пулемет и тебя прошьют пули.
– Новость! – как после тяжелой работы, причмокнул Володя Кононов, когда лучи погасли. – Перешли к обороне и здесь..
Подкрались мы к избе Ивана Володько огородами. В наброшенном на плечи ватнике дверь открыла бабуля. Поверив нам как-то сразу, пропустила в чистую половину и, не зажигая огня, затараторила, приглашая садиться.
Шлепая босыми ногами, на середину избы вышел полуодетый детина. В окна еле цедился беловатый свет, но можно было заметить – он высок, широкой кости. Видно было и как, прикрыв обеими руками рот, он зевает – то ли от волнения, то ли оттого, что внезапно проснулся.
– Что это у вас за прожектора? – поинтересовался я, желая завязать с ним разговор.
Но старуха забежала с ответом вперед – хозяйкой здесь, видно по всему, считалась она:
– Это на вышках в Змиевке поставили. Чуть что – и включают их. А потом из миномета начинают бахать, нелюди. В прошлом году одни из охраны перешли на сторону партизан, так потом других пригнали, более верных. Живем как у самого фронта…
Как будто в подтверждение ее слов за окнами блеснуло, посветлело, и ухнул взрыв – один, второй.
Иван оказался тихим, усмешливым парнем с детскими глазами, в которых, правда изредка, мелькала хитринка. Нельзя сказать, чтобы мое предложение обрадовало его, но наше обмундирование напомнило ему армию. Да и Володя Кононов напомнил об армейском уставе, присяге, и это сделало хозяина сговорчивым. Из людей, которых он мог рекомендовать нам, Иван назвал соседа Лесницкого и рыбака из Заречья – Петрика»
Я прикинул. И Лесницкий, и Петрик были кстати: один давал нам возможность укорениться в Чучанах, другой – немного приблизиться к цели. Подставлять теперь Володько под лишнюю опасность не стоило – от него должна была потянуться тропинка дальше. Я посоветовался с Кононовым, и мы договорились дневать у Лесницкого – в каменном домике, в конце деревни. Правда, мимо нее проходила дорога в Семков Городок и Змиевку, но зато от нее было ближе к березнячку – месту неизменного, хотя и относительного, спасения.
Занималась заря. Измученные дорогой, мы отказались от пищи и, когда ловкий, преданный Лесницкий провел нас в узкую спаленку, попадали кто на кровати, кто на пол. Однако не прошло, казалось, и несколько минут, как меня уже растормошил хозяин.
– Немцы, товарищи! Вставайте! – будто прося извинения, прошептал он, бледнея от собственных слов.
В окно било яркое солнце. Я вскочил и глянул на улицу – к нашему дому подъезжало несколько облепленных солдатами саней. На передних с растопыренными ножками стоял нацеленный на дом пулемет. Я быстро поднял ребят. Вслед за хозяином мы прыгнули в сени.
– Теперь только туда! – показал Лесницкий на сеновал, что был под одной крышей с домом.
По лестнице мы взлетели на сеновал. Убрав за собой, как трап, лестницу, замерли с наставленными автоматами. «Неужели кто-то выследил и донес?»
О том, что происходило снаружи, сейчас можно было судить лишь по звукам. Правда, между крышей и стеной светилась незашалеванная полоса, но через нее виднелся только пожелтевший у стены снег. Мы прислушались…
Вот взвизгнули ворота. У дома зашаркало несколько пар ног. Вот кто-то сердито загерготал. Потом скрипнула дверь в сенях, в избе… Я вздрогнул и вдруг почувствовал – на меня глядят: подойдя к стене и задрав голову, под крышу всматривался рыжий, веснушчатый солдат. Он щурился, кривил губы и как бы что-то старался понять. Я не мог ни отклониться, ни отступить – это выдало бы нас. Надеясь – солнце, свет, которого так много на дворе, не дадут ему увидеть меня, – я только направил на него автомат. И в этот миг взгляды наши встретились. «Пальну, если встревожится, – все же удержался я. – Если встревожится, тогда…»
Я никогда так внимательно и близко не смотрел в глаза врагу. Я видел его суженные и потому злые зрачки. И сами глаза – золотистые, цвета спелого желудя… Кто он? Судя по простому худощавому лицу, по крепким, жилистым рукам, в которых он держал автомат, трудяга. Может, даже рабочий.
Так какая же тогда сила пригнала его сюда, заставила стать нелюдем, проявлять инициативу? Не страх ли – очень далеко зашел, и нет дороги назад…
Трудно сказать, как бы все повернулось, да тут послышался голос дочери хозяина:
– Пану солдату что-то нужно? Да? Так пусть пан скажет…
– Фуру… – буркнул тот, подбирая более понятные слова.
– Куру? – не дошло до девушки. – Подождите, я сама поймаю!
– Фуру, – упрямо повторил солдат и скосил на нее глаза, – в темноте, что господствовала на сеновале, он меня не заметил…
Когда, взяв Лесницкого с лошадью, они уехали, мы спустились на землю. Показалось: пробыли на сеновале долго, так долго, что проголодались – всем очень хотелось есть.
Обстоятельства, другие встречи помешали нам на следующий день пойти в Заречье, и мы попали туда только через неделю-полторы, побывав на своей базе. От Чучанов проводником взяли Ивана Володько, который за это время связался с Петриком и поговорил с ним. Взяли мы с собой Ивана не только потому, чтобы показал дорогу и был посредником. Ему, домоседу, человеку, не склонному проявлять инициативу, необходимо было возбуждение, полезно было побыть в компании наших ребят. Ибо в задуманной операции он мог понадобиться, и в первую очередь как старожил, который прекрасно знал окрестность.
Заречье приютилось на противоположном, более высоком берегу Свислочи и, как все приречные деревни, тянулось вдоль берега. Петриков дом – под жестяной крышей, со ставнями, срубленный, по-моему, на немецкий угол, – стоял у самой реки, на излучине. За теплые дни лед на краях подтаял, и нам пришлось класть от берега доску, которую хозяйственный Иван Володько прихватил по дороге. Под ногами прогибалось, потрескивало, и мы двигались по льду как на лыжах.
Петрик принял нас с суровым гостеприимством. Приземистый, коренастый, неторопливый в движениях, на крыльце поздоровался с каждым за руку и, войдя в дом, запущенный, будто нежилой, зажег керосинку.
– Ставни закрыты, – объяснил. – Окна эти на Свислочь. Так что не страшно. Да и в деревне, на том конце, осталась одна собака. Если что-либо, залает.
Кругловатое лицо его заросло щетиной, рыжеватые брови нависли над глазами, а весь он был нахохленный, угрюмый. Я знал – Петрик вдовец. Не так давно трагически погибли его жена, дочь, сын. Невестку отправили в Германию, и несчастный человек живет – прозябает один, нелюдимо, только с внуками-малолетками.
– Нам нужна от вас помощь, – мягко сказал я.
– Об этом потом, – исподлобья рассматривая наши маскхалаты и забинтованное оружие, бросил он. – Раньше подкрепитесь.
– А есть чем?
– В беде люди находчивы. А не хватит своего, одолжу.
– Ночью?
– Привыкли и к этому. Назло… Вот только дети связывают…
Дневали мы в лозняке, росшем на более низкой стороне Свислочи, против Заречья. Под утро вода пошла поверх льда и как бы отгородила нас от деревни. Но через кусты можно было наблюдать, что делается в деревне. С другой стороны в просветах между кустов виднелась и даль – каменистое, бугроватое поле, лес в конце его.
Володя Кононов лежал со мной рядом. В белом капюшоне лицо его выглядело совсем юным, глаза поблескивали. Суровая угрюмость Петрика поразила его. Он смотрел на высокое, посветлевшее небо, которое, когда лежишь на земле, всегда кажется недостижимым, пробуждает мысли, и не мог уснуть. Догадываясь – сон также не идет и ко мне, – зашевелился.
– Ты мог бы жить, как он?.. – спросил тихонько и, чтобы видеть меня лучше, повернулся на бок, положил под щеку руку в рукавице. – Говорят, сына его ошибочно расстреляли партизаны. Посчитали, что ходит в Ждановичи и Минск информировать немцев. Петрик как будто в этом лозняке его нашел. Пострадал и от врагов, и от своих… Сомнений у тебя нет?
– Нет, – ответил я, чувствуя, что заболело сердце. – Он иной породы. Да и внуки тянут не к предательству.
– Это правильно, я перед походом сюда крутил у радисток солдат-мотор, а потом слушал последние известия. Победа не за горами. А она подгоняет, подсказывает кое-что. Дороже стали и жизнь, и завтрашний день, и ордена…
– У Петрика, по-моему, это глубже, трагичнее. Он служит, несмотря ни на что…
Когда совсем рассвело, стало видно – за полем, у леса, маячат фигуры солдат. Деревня тоже проснулась, по ней начали сновать люди, с резгинами, корзинами, так просто – без всего.
– Ну ты! – долетел ломкий окрик подростка. – Мама, собирайся быстрее!
Кононов попросил у меня бинокль и навел на лес.
– Военнопленные, должно быть. Или согнали из деревень лесорубов и охраняют, – сказал пренебрежительно и, вернув бинокль, смежил глаза.
Это открытие будто успокоило его, и он через минуту засопел носом, уснул.
К вечеру все прозябли так, что еле дождались, пока затихла деревня. Довольные – можно размяться, побить себя руками, – несколько минут мы скакали на своем лежбище и, немного согревшись, подались опять к Петрику, который обещал отвести нас в Банцаревщину, к лесничему Ксеневичу.
Из Заречья вышли гуськом – далеко впереди Петрик, за ним, друг за дружкой, мы. Ночная дорога кажется более длинной. Зато не так чувствуется опасность – ты ничего не видишь вокруг, значит, не видят и тебя. Плелись мы долго, полем, с единственной заботой– держать принятый порядок. Не доходя до леса или, может, просто кучки деревьев, что неожиданно выросли впереди, Петрик остановил нас – там протекала речушка, и ее нужно было переходить по кладям.
– На них ждановичские вояки временами караулят, – хрипло проговорил он. – Я сам сначала проверю…
Это вернуло ощущение реального. В Ксеневичев дом, небольшой, но, если не ошибаюсь, под шатровой крышей (я никогда днем не видел его), мы вошли втроем – Петрик, Володя Кононов и я. Что мне бросилось в глаза? Скромный, давно забытый уют. Война будто не заглядывала сюда – половики, скатерки, чистота. Покой, вежливость шли и от самого хозяина – среднего возраста, с открытым, хорошо очерченным лицом.
Он не то чтобы обрадовался, а как бы почувствовал облегчение, будто ожидал нас, и мы пришли.
– Мать! – сказал лесник негромко, зная – за стенкой жена тоже не спит и прислушивается. – Поспеши, мать!..
Когда Петрик пошел к ребятам, я заговорил о его обходе.
Ксеневич заулыбался.
– Что обход! Сначала кое-кто бросился было сгоряча рубить. Но вскоре поостыли. В доме отдыха немцы, на правительственных дачах немцы, не слишком развернешься.
– И на дачах? – как бы удивился Володя Кононов.
– А вы думали! Туда вообще носа нельзя сунуть. Сигнализация, охрана, собаки. Даже по Свислочи на лодке не покатаешься. Пацаны попробовали там рыбу ловить, так десятому заказали.
Догадался ли Ксеневич о причине нашей заинтересованности его особой? Возможно. Но виду не подал, хотя долго еще говорил о дачах, о бывшем правительственном шоссе, которое ведет туда из города, о Крупцах – деревне, стоящей при шоссе. Намекал: имеет там знакомого – дорожного мастера.
Банцаревщина сделалась нашим опорным пунктом. Отсюда мы взяли под контроль окрестность, проложили еще одну тропу в Минск. Сюда из масюковского лагеря военнопленных, где как раз активничал уполномоченный РОА, потянулась надежная ниточка. Через домик Ксеневичей к нам пошло пополнение. Тут встретили нас удачи… Сначала подспудно, потом открыто трудилась весна. Почернели поле, лес. Расквасило дороги. На Свислочи отшумел ледоход. И теперь, чтобы переправиться через нее, нужно подавать хозяину знак, чтобы гнал лодку.
Шныряя однажды под Масюковщиной, мы набрели на жилье – хозяйственные строения и довольно большой дом, обсаженный деревьями. Отсюда было слышно, как лаяли сторожевые собаки в лагере военнопленных, и я приказал ребятам окружить дом.
– Кто там? – испуганно отозвался женский голос из-за двери, когда Володя Кононов постучал в нее.
– Советская власть, – ответил он серьезно.
Окна в комнате, куда нас пригласила издерганная, с обвязанной головой женщина в халате, были зашторены. Горела лампа. На покрытом клеенкой столе пустые бутылки, тарелки с недоеденной закуской. В душном, тяжелом воздухе запах водки, жареной свеженины, каких-то лекарств.
Хозяин вышел к нам заспанный, взлохмаченный, с красным пятном на помятой щеке. Застегивая на ходу пижаму, вдруг разозлился на женщину, которая, зажав в горсти борта махрового халата на груди, прислонилась к буфету.
– Иди, иди, богом прошу, – скривился он и виновато улыбнулся нам. – Простите, у каждого нервы. Вот даже выпил для разрядки.
– Выпили? А под боком в Масюковщине умирают! – указал ему на такое несоответствие Володя Кононов.
– Простите… Присаживайтесь…
Хмель еще бродил в нем и мешал как следует оценить положение, держать себя в руках.
Я ждал: он сейчас заговорит и будет говорить уже не по своей воле. Охваченный порывом самоунижения, возможно, начнет сетовать на себя, на обстоятельства, в которые попал. Но получилось не совсем по-моему. Новинченко – такой была его фамилия – начал изворачиваться, исподволь, с пьяной хитростью набивать себе цену. Он бухгалтер на торфяном предприятии: «Надо же как-то жить», с рабочими ладить: «Сам не проживешь, если другим не дашь», имеет товарищей и в Масюковщине, и в Минске: «Не выветрились еще прежние традиции!» Да, назвав среди других фамилию Рябушки, вдруг вспотел, подался было открывать форточку.
Это мог быть член Рады доверия, шеф «профсоюзов», которого не так давно за верную службу посылали на экскурсию в Германию.
Я насторожился:
– Рябушка?
Новинченко поперхнулся, кашлянул в кулак.
– Он иногда приезжает отдохнуть с двустволкой. Константин когда-то также работал бухгалтером.
Наступило молчание. Полные щеки Новинченко – и даже та, належанная, – как бы одеревенели и похудели.
– Он что, интересует вас? – глубоко вздохнул и, отдышавшись, выдохнул воздух.
– У него, видимо, есть о чем рассказать, – пожал я плечами. – Потому не мешало бы с ним познакомиться.
– Это каким образом?
– Ну, скажем, пригласить его на охоту.
– Охоту?.. Да! – опять вздохнул он и искоса посмотрел на листок бумаги, который пододвигал ему Володя Кононов, попросил ручку. – Живу как в гостинице. В чернильницах, поверите, все чернила высохли…
– Среди людей есть шлюхи. А может, чего доброго, и среди шлюх есть люди, – невесело пошутил Володя Кононов, когда мы вышли к ребятам.
– Потом сам будет благодарить, – согласился я с ним.
Идя обратно на дневку под Заречье, мы, как и было условлено с вечера, свернули к Ксеневичам. Они не спали. В знакомой уютной светлице сидел гость – пожилой мужчина с грустными, казалось погасшими, глазами. Увидев нас, не шевельнулся и только, когда хозяин подвел меня, протянул руку.
– Дорожный мастер Нестерович, – сказал глухо. Сведения о нем мы собирали осторожно, по крупице.
Дорожный мастер – золотые руки. Дом стоит особняком у края деревни, на пригорке. Живут Нестеровичи замкнуто, вдвоем – он и тяжело больная жена. Единственный сын, о котором старики часто вспоминают, в Красной Армии. Если взобраться на чердак их дома, в слуховое окно хорошо видно шоссе, до которого метров пятьдесят. Как раз напротив бетонная труба, пролегающая под шоссе, кучи камней, приготовленных для ремонтных нужд. Лучшее место вряд ли можно найти.
Видя – первым говорить он не собирается, я подсел к нему, развязав на шее плащ-палатку.
– Как чувствует себя жена, Иван Николаевич? – спросил я, щадя его самолюбие и жизненные беды, угнетавшие старого человека.