Текст книги "Признание в ненависти и любви
(Рассказы и воспоминания)"
Автор книги: Владимир Карпов
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)
Потрясенный, взволнованный этими мыслями, я пристальнее присмотрелся к своей попутчице. Соратница Жана!.. Нет, нет, какой она молчун? Она просто остерегалась – да, да! – полагая, что я по-своему пойму дорогого ей человека и то, что произошло с ним. А возможно, просто боялась потерять частицу самой себя, не хотела отдавать его на чужой суд. Пусть остается независимым, удачливым – таким, каким знали его люди. Будто бы не было ни Неси, ни оскорбительных несправедливостей жизни… А заговорила потому, что ничего не могла поделать с собой, боль и слова сами рвались наружу.
Ибо сама, видимо, была готова отдать жизнь за минуту такой вот любви. А может быть, тут вообще совсем не приязнь, а нечто значительно большее.
– Вот так… – опять вздохнула она, прищурившись, однако, чтобы проверить, какое впечатление производят ее слова. – Когда с петлями было покончено, утром Жан увидел за столом с гроссбухом совсем незнакомого человека – прилизанного, усмешливого, с фельдфебельскими лычками. Штрафники, оказывается, донесли, что бывший начальник оставлял свой пост и слишком доверял уборщице.
Ну, а новая метла?.. Шарфюрер начал с того, что с ухмылкой обыскал пальтишки, которые сестры, придя, вешали вблизи стола. Затем, не забывая рассматривать себя в заркальце, которое носил, как записную книжку, в нагрудном кармане, стал наблюдать за Несей, пока та убирала в камерах и разносила обед.
Правда, на другой день девушке все-таки удалось передать Жану почту. Но в ее письме не было ни слова о его предложении. Наоборот, как бы между прочим сообщалось, что в стене конуры должно быть забитое шалевками окно, выходящее на улицу… Ну, а еще через день, насмешливо тыча пистолетом Жана в лопатки, фельдфебель перевел его в другую камеру…
– Мне страшно и подумать, что тогда привелось ему пережить! К чертям собачьим полетело все. Он ведь теперь, если и уцелеет, по ночам стонать будет! Ни любви, ни мужества! Лучше и не начинала бы…
Она не успела докончить – нас окликнули. Голос мне показался знакомым. И хотя до лагеря оставалось далеко, я ответил паролем.
Из придорожных кустов вылезли двое. Но что удивило меня – карабин был наставлен не на нас, а на сутулого.
– В чем дело? – узнал я обоих.
– Да вот задержал дезертира в Ольховке, – сердито буркнул низкорослый. – Хвалится кишкой своей тонкой. Тринадцать месяцев, говорит, в погребе просидел!..
Лесные гущи звенели от птичьих голосов. Недалеко бежал ручей, и его благозвучный плеск согласно вплетался в пение дроздов. Но вдруг самый ближний из них защелкал хоть и заливисто, да не так добро. Тенькнул раз, второй и стих. И в тот же миг, как по заказу, дрозды умолкли все. На лес навалилась тишина, сквозь которую пробивалось лишь журчание воды.
Потом где-то далеко рыкнула пушка, и край неба в той стороне стал розоветь.
AVE, MARIA!
история одного подвига
Весной сорок третьего, перед тем, как снова лететь в тыл противника, я получил возможность побывать на Урале. Партизаны там были еще дивом, и меня без конца приглашали на встречи – и в самом Иргинске, где жила моя семья, и в окрестных деревнях, куда я ходил с тщедушной сероглазой библиотекаршей-ленинградкой.
Моими слушателями были преимущественно женщины – старушки, солдатки, часто вдовы. Слушали они меня, как слушают посланцев-вестников усталые, участливые труженицы, – внимательно, вздыхая. Спрашивали, не встречал ли на партизанских тропах уральцев и как это вообще можно жить рядом с врагами: «До них же рукой подать…»
– Говорите, и уральцы? – переспрашивали чуть ли не хором, и все замирали в ожидании.
– А фамилий не помните?
– Значит, и те, кто без вести пропал, могут еще живыми быть?
– Ай-ёй! Молодцы!
– А как там женщины? Чай, бедным, тяжелей, чем всем, достается?
– Тут важно не упасть духом только.
– И командирши есть?
Под конец встречи наиболее душевные добрели до слез. На минуту исчезали и возвращались с яичком, с рюмкой меду, с теплой шаньгой. И эти мгновения для меня были чрезвычайно мучительными. Как ты откажешься от этих даров? Но как и примешь их из худых, потрескавшихся рук?! Выручала библиотекарша-ленинградка. У нее на руках была больная, немощная мать.
В избе или в красном уголке, где происходили сходки, пахло нагретой, принесенной с улицы сыростью. За метр от стола с коптилкой ютился мрак. В скупом, мигающем свете лица женщин казались ликами на древних, пожухлых иконах, и хотелось отдать им, терпеливицам, теперешней нашей опоре, силе, душу… И позже, спустя несколько месяцев, встретившись в партизанской деревне на Логойщиие с Марией, я глядел на нее, вспоминал уралок и думал: «Вот судьба!..»
Родилась она в многодетной семье. Но, как только начала помнить себя, зачастили беды, и семья стала убывать. Погиб под Двинском, на поле боя старший брат. Потом умер второй – раненный при ликвидации эсеровского мятежа в Кронштадте… Набожная мать притихла, замкнулась, перестала молиться. Сняла в красном углу все иконы, кроме богородицы: «Верю, заступница, ты делала свое, хоть и не дошли твои слова!» И этот своеобразный материнский бунт, поразив Марию, был воспринят ею тоже как приближение очередной беды.
Толочинский район богат лесами. Стеклозавод окружал бор. Охотясь, отец находил там передышку от работы. Детвора бегала туда за грибами и ягодами. В бору было теплее даже зимой. Потому Саковцы и на своем огороде посадили деревца. Поливали, ухаживали за ними: «Пускай растут, живые ведь… Может, и порадуют кого-нибудь…»
Училась Мария лишь от рождества до пасхи: «Знаю, дочушка, молчи… Да тебе в солдаты не идти, помоги маленько!» И Мария помогала – подростком пошла на стеклозавод. Правда, его вскоре закрыли. Рабочие начали разъезжаться. Мария с братом также нашла новое пристанище – на стеклозаводе «Труды» под Полоцком, где и доросла до съемщицы оконных листов.
Великая тайна, как формируется человек. От природы, наверно, ему достается только закваска. Остальное же зависит от времени, от выбранного или предопределенного места… Влияют ли при этом жизненные события? Конечно. Они могут усложнять судьбу человека, ему может просто не повезти. Перед ним могут вырасти глухие стены, и это ранит его. Или, напротив, перед ним могут открыться скрытые дали, и это окрыляет его. Но суть человека все-таки определяет иное – более постоянное. Такое, что ты вбираешь в себя с детства, что с тобой, пока ты взрослеешь, что жило до тебя, живет с тобой и, уже несешь сквозь годы.
Так или иначе, все это происходило с Марией в семье стеклодува, в лесном рабочем поселке, а затем на заводе «Труд». Маленькая Манька бегала среди зеленой благодати, дружила с такой же босоногой детворой, кормила в стужу синиц, помогала по дому матери. А главное – там она начала догадываться, кто ее друг и что противостоит ей. В шестнадцать лет она уже стала сельским женоргом. Ей жаль было женщин, жаль горемыку мать с ее вечным страхом и бесконечными усилиями свести концы с концами, и Мария начала ходить и говорить об этом по окрестным деревням в босоножках на деревянной подошве. В староверческом Новом Соколине на нее спустили собак. Но она отбилась от них, нашла единомышленниц и намеченную там делегатскую сходку провела.
И все-таки быть бы Мане-Марии простой работницей, но вмешалось время, комсомолия – ее выбрали сначала народным заседателем от молодежи: «Любишь справедливость – пожалуйста!» – а после и председателем райдетбюро ЮП[6]6
Юных пионеров.
[Закрыть]: «Как раз по тебе, действуй. А там и учиться поедешь…» Ну, и пошло, закружилось!
Уже имея детей, Мария поступила – свершилось же наконец! – в юридический институт. Увлеклась криминалистикой. И хоть после окончания института появилась возможность работать в Верховном суде, где проходила практику, добилась – оставили в институте, дали возможность готовиться в аспирантуру.
К этому времени умерла мать. Подоила корову, поставила подойник на лавку в сенях, но процедить молоко не успела – сдало сердце. Несчастный случай отнял жизнь у отца. Братьев, оставшихся в живых, разбросало по стране. Старшая сестра, обзаведясь семьей, поселилась тоже не близко – при стеклозаводе «Октябрь». Так что Отечественную войну Мария встретила одна-одинешенька. Даже дочка уехала на каникулы к тете. Сын же Юра… Когда Мария на второй или третий день войны, выбрав момент, прибежала в Красное Урочище, где находился детский садик, дети сидели уже в автобусе.
Как раз недалеко разорвалась бомба. Ребята закричали, автобус тронулся…
Этот плач-крик как бы застрял в ушах Марии. Он лишь иногда притихал, чтобы опять и опять леденить сердце. Особенно когда она, видя новые ужасы, закрывала глаза и замирала от недоброго предчувствия.
Мария терзалась, была сама не своя. Выходила за город: «Поедут – здесь скорей увижу!» Приставала к беженцам, бредущим с узлами по Могилевскому шоссе. Но страх разойтись с сыном: «А что, если вернутся другой дорогой?» – гнал назад.
На ее глазах горел, рушился город, гибли люди… От дум раскалывалась голова, однако вскоре надо всем взяло верх одно: «Надо что-то делать! Защитить себя и спасти, что можно…»
Почерневшая, измученная, добралась она до «Октября». По дороге, пока были силы, подносила чужих детей, помогала изнеможенным женщинам, несмотря ни на что плетущимся на восток.
Сестра сидела за столом. В окно она видела, как шла в дом Мария, однако не встретила ее у порога, не встала. В черном платье, гладко причесанная, со старательно вымытым бескровным лицом, она смежила веки и, как немая, со стоном пошевелила губами.
– Несчастье? С Томочкой?
Из уст сестры снова вырвался стон.
В комнате было светло. От солнца все отливало золотистым. Знакомые вещи – круглый стол, застеленный клеенкой, венские стулья, сервант, вазоны, которые так любила сестра, – стояли на прежнем месте. Глядя на сестрин лоб, белый и, верно, холодный, как у покойницы, Мария рванулась к ней.
– Ну, Татя, говори же! – попросила, чувствуя, как немеют, отнимаются ноги.
В комнату вбежало рыжее создание с косичками, что торчали в разные стороны. Девочку, видимо, предупредили, так как она, не особенно удивляясь, подбежала к Марии и крепко обняла ее.
– Ма-амочка! – зажмурилась от счастья.
– Что у вас тут такое? – настойчиво повторила Мария, радуясь и в то же время тревожась.
Это дошло до сестры, вернуло дар речи. Из глаз ее покатились слезы.
– Немцы наших мужчин постреляли. Всех, кого схватили и кто за Березину не успел переправиться. Даже похоронить не разрешили. За что такое наказание, Маня! Неужто все это даром выродкам пройдет?..
И долго, после того как легли спать – Марии с дочерью постелили на полу, – прижимая к себе трепетное тело дочери, она слыхала стоны сестры:
– Твоей защите отдаемся, святая божья мать! Тебе вручаем заботы наши. Избавляй нас от злой напасти, дева Мария!..
Сестра была склонна к экзальтации. Но теперь Марии, которая страдала вместе с ней и жалела шурина не меньше чем она, сквозь дрему тоже показалось: сестра обращается и к ней. Марию затрясло…
С надеждой – в Минске непременно оставлено антифашистское подполье – она не мешкая стала собираться назад: «Буду хоть помогать!» Да, но зачем она брала с собой дочь? Прежде всего, видимо, чтобы заслонить собой, быть вместе. Чтобы чувствовать себя… смелее и не накликать новой беды на сестру. Она даже разыграла перед соседями комедию: «Все! Ноги моей здесь больше не будет!»
Минск немного отрезвил ее. На улицах встречались почти одни немцы – солдатня, увешанные оружием полевые жандармы в касках, офицеры в легких мышастых шинелях и фуражках с высокими тульями. По мостовой, грохоча, катились грузовики-фургоны; колыхались на выбоинах непривычно низкие камуфлированные легковушки; подскакивая на сиденьях, проносились мотоциклисты в пятнистых плащ-палатках.
Стоял солнечно-ветреный день. Пожарища, развалины пылили. Рыжим, выцветшим казалось само небо.
Чтобы приглушить скорбь, мать с дочерью посидели в нервом попавшемся скверике, пригоршнями напились из водоразборной колонки. Но перед Бетонным мостом неожиданно столкнулись со знакомой, бывшей сотрудницей юридического института, и, расспросив, чуточку успокоились: квартиру, как оказалось, никто еще не занял, и Марией никто не интересовался.
Соседка Лида, простоволосая, в заношенной расстегнутой кофточке, встретила радостно: «Манечка! Целые?» Поцеловав в обе щеки, как гостей, повела в пустую комнату. Застегивая кофточку, заплакала, стала перечислять, кто какие стянул вещи,
– Как в том лесу. Ни закона, ни права, – говорила она сквозь слезы. – Газеты пишут, что сам наместник Гитлера приезжает распоряжаться… Да как-нибудь сойдет. Я тебе подушку и одеяло дам. Генка, где ты?.. Вот хорошо, что вернулись!
В дверях показался карапуз, полненький, мурлатый. Порога не переступил, а, сев, переполз через него. Потом, поднявшись, с протянутыми ручками потопал к матери.
– Смотри, Геночка, кто вернулся! – радовалась Лида, гладя его по головке и обдавая Марию с Томой светом своих растерянных, ласковых глаз. – Все смелей будет.
Ее прежняя, мирная, домашняя неопрятность была какой-то запущенной, но Мария, жадно слушая Лиду, замирала от умиления.
На следующий день она была уже на тихой Заславской улице – в общежитии юридического. Слушая рассказы знакомых студентов, прослезилась.
– Вот здорово, что пришли! – воскликнули они. – А то, кроме идолов, и не видишь никого!
– Спасибо, Мария Борисовна!.. За что? Как вам сказать? Хотя бы за то, что заглянули к нам.
– За то, что больше нас стало!..
А Мария слушала их, и ей хотелось обнять каждого – таким привычным, близким дохнуло на нее.
У борьбы своя логика. Тут важно начать. При следующей встрече бывшая сотрудница по институту сообщила: в лесу близ ее деревни в шалашах обосновались окруженцы. Делают вылазки – сожгли волостную управу, сепараторный пункт. Но многие из них ранены… Пришлось срочно искать подступы к аптекам и больницам. Когда же удалось найти дорогу к больнице в гетто, пришлось переодеваться – натягивать в развалинах заношенную кофточку с нашитой «латой» и незаметно прибиваться к колонне, возвращающейся с работы в гетто, или ночью пробираться туда под колючей оградой из проволоки. И хотя обязанность связной с окруженцами осталась за бывшей сотрудницей, пришлось самой выбирать наиболее безопасные маршруты, по которым можно было бы переправлять в лес добытое сокровище… Студенты, те, из общежития, раздобыли бумагу, копирку. Появилась возможность помогать другим людям разбираться в событиях, а вместе с этим появились и новые заботы – как распространить написанные листовки, кому и когда расклеивать их, кому и как пронести на товарную станцию, на вагоноремонтный завод… Один из третьекурсников – смуглый кудрявый парень – был еврей. Значит, нужно было раздобыть и заполнить на него липовый паспорт, где бы он значился цыганом. Да и вообще, будучи подпольщиком, как ты обойдешься без аусвайсов, больничных листов, которые помогли бы тебе «выплыть на поверхность»? А тут, как на беду, провалилась сотрудница института, и позарез нужны золото и связь с тюрьмой. Так одна за другой набегала необходимость – то иметь своих людей в учреждениях врага, то иметь свои явочные квартиры, где можно было бы встречаться с товарищами, прятать собранное оружие…
Особенно донимали заботы ночью. Когда время клонилось к вечеру, комендантский час гнал домой. В четырех стенах, после пережитого днем, время словно останавливалось, и ночь вместе с вечерними сумерками тянулась бесконечно долго. Работать – слепить глаза при коптилке – и то было опасно: не хотелось, чтобы это тоже привлекало чужое внимание. К тому же настойчиво напоминало о себе недоедание. Потому, протопив голландку – каменный уголь, который нарочно сбрасывали с тендера машинисты, можно было набрать у железнодорожного полотна, – ложились спать. Тома в тепле засыпала быстро, вздрагивая во сне. Но от этого еще острее чувствовалась ответственность за нее, вспоминались дневные треволнения, и сон отлетал.
Борьба завязывалась не на жизнь, а на смерть. В минуты душевных мук рождались планы… И если бы можно было остановить смертоносную машину, перегородив ей дорогу, Мария вряд ли пощадила бы себя – пусть только забуксует. С этим она выросла. Но разве машина забуксует? Значит, нужны были особые меры!..
Как-то она увидела гаулейтера. Он шагал по тротуару Ленинской улицы. Впереди и сзади него шла охрана, а по мостовой, чуть приотстав, двигался блестящий серый лимузин. Среднего роста, коренастый гаулейтер ступал тяжело, будто топтал асфальт тротуара, и совсем не махал руками. И что тогда бросилось в глаза – затылок и короткая шея у него были на одной линии. Вокруг лежали желтые развалины, и зловеще желтой выглядела на их фоне каменная фигура этого кряжистого, властного человека. «Такой не остановится ни перед чем. Наступит ногой на горло, – подумала Мария. – Не худо бы взять и напомнить ему, что у палки-то два конца. Может, помягчел бы тогда…»
В уши Марии бил тот истошный детский крик, и она засыпала лишь на заре.
Проснувшись первой, Тома с любопытством рассматривала побледневшее во сне лицо матери и, видимо, потому, что взрослела сама, каждый раз открывала, что мать, вопреки всему, хорошеет – немного расплывчатое лицо четко очерчивается, и что-то как бы подсвечивает его изнутри.
– Ма-моч-ка, ты у меня самая, самая!.. – призналась она, когда озадаченная Мария начинала тереть глаза и моргать.
Наивная Томина похвала пробуждала желание поглядеть на себя в оконное стекло – зеркало тоже утащили, – и, хотя было неловко, слова дочки запоминались, прибавляли сил.
– Когда ты, Маня, рядом, – подхватывала Лида, – ей-богу, веселей. Ровно заступиться можешь, в обиду не дашь. Вишь какая!..
Но однажды, когда Мария, держа на коленях Генку, перебирала пальцами его редкие длинные волосики, Лида внезапно проявила самостоятельность.
– Примелькалась ты уже с Томой, – наставительно заметила она. – И нынче я тебя с ней не пущу. На каждом шагу полицаи с жандармами. Говорят, это рейхскомиссар свои порядки заводит. Пропуска разные, облавы. Генку возьмешь! И лучше огородами возвращайся…
Мария сначала даже испугалась – что с нею? Да, увидев, как темнеет полное, хотя уже поблекшее от недоедания, Лидино лицо, поняла, что игнорировать ее нельзя: так она высказывает свое новое отношение и к ней, Марии, и к окружающему. Отказ кровно обидит женщину, оскорбит ее. Да и имеет ли Мария право не принять ее жертвы?
– Ты ведь не знаешь, куда я сейчас пойду, – все-таки, чувствуя, что Лидино решение накладывает на нее особую и, возможно, самую высокую ответственность, предупредила она.
– Знаю! Не на базар!..
С Геной идти было куда вольготнее. И, неся его на плечах, раз за разом целуя его ножки, Мария чуть ли не торжествовала. Однако когда горкомовский связной передал ей подпольную «Звязду» и Мария, засунув ее под резинку Генкиных шароварчиков-ползунков, пошла назад, все переменилось. Мальчик, как и раньше, кивал головой, пальчиками лез Марии в нос, а у нее болело сердце, и хотелось молить, как молила сестра: «Матерь божья, только бы не сейчас, только бы не сейчас!»
На Бетонном мосту их задержали. Поставили в очередь, чтобы проверить документы и обыскать.
Кружил колючий снежок. У депо зычно перекликались паровозы. В стороне, около парапета, застыла группа мужчин под конвоем.
– Геночка, родной, заплачь, – попросила Мария. Но тот, думая, что с ним шутят, причмокнул языком и засмеялся.
Тогда объятая отчаянием Мария ущипнула его. Мальчик сжался и залился плачем. А когда она, почти глухая и слепая, боясь поскользнуться, двинулась к постовым, вцепился в ее волосы и забил ножками в грудь.
– Уйми своего щенка, обмочится! – крикнул бровастый жандарм с бляхой-полумесяцем на груди. – Где документы? – И толкнул кулаком ей в бок.
Трудно сказать, кто кого вел дальше – Мария Генку или он ее. В свою комнату она вошла без сил. Постояв у кровати, бухнулась на нее и зарыдала. Пряча газеты под подушку, почувствовала, как кто-то обнял ее, задышал в голову. Перед глазами замаячил бровастый жандарм, потом – сановный немец на Ленинской улице, и Мария, содрогнувшись от ненависти, понемногу стала успокаиваться – около нее была Лида, да и впереди ожидало более страшное, которому нужно будет идти навстречу.
Нет, не меньшая тайна и то, как вырастает среди людей старший! Правда, природа в этом случае дает ему, видимо, чуть больше, чем закваску. И прежде всего – умение выбирать себе и другим место в событиях. Но признанным вожаком он становится лишь тогда, когда, идя за ним, единомышленники сочувствуют ему и охраняют его. «Ты – нам, мы – тебе», – как говорила Лида. Во всяком случае, так было в подполье.
И опять-таки набраться бы тут ума-разума Марии, протрезветь: рядом же дочка, Гена… Сдержать бы немного рвение. А заодно отбросить и свои переживания – слезы, сострадание: без них легче. Ан нет!..
Еще в первые дни поклялась быть с Марией семья Марчуков. Так вот… Дождливой осенней непогодью, когда Марчуки садились ужинать, кто-то постучал к ним в окно. Не постучал, поскреб – неуверенно, просительно. Ему открыли. В сени ступил обросший, кожа да кости, призрак в солдатской, точно изжеванной шинели. За это грозила смерть, но незнакомца без слов провели в дом, посадили за стол. Мало того – оставили у себя, пока, оправившись, человек не смог уйти, как и пришел, в темную, хоть глаз выколи, ночь.
Однако через месяц до Марчуков докатилась молва: их военнопленный опять за колючей проволокой.
Тогда старшая дочь Марчуков, не думая, что решается на крайне опасное: «Может, и мой где-то вот так же доходит!» – подалась с приятельницей в лагерь.
Ворота в гиблом месте охраняли эсэсманы и овчарки – зверье, что кидалось на каждого, кто не был одет в немецкую форму. Собак подобрали рослых, грудастых, с желтыми подпалинами, чтобы пугали одним видом.
Когда женщины подошли к воротам, эсэсманов поблизости не оказалось – на страже сидели только две овчарки. Понимая, что овчарки могут их разорвать, женщины, однако, не повернули обратно. Приближаясь к собакам шаг за шагом, стали уговаривать их – спокойно, ласково, как людей. И когда появились около сторожевого помещения, у начальника караула полезли на лоб глаза. Возмущенный неслыханным, он накинулся на женщин с кулаками. Но те не отступились и, переждав, когда приступ ярости у начальника схлынул, всучили ему припасенный самогон и золотую пятерку. Добились и разрешения поискать своих среди заключенных. Но, неся через час на спине полуживых мужчин, они еще не знали, что ожидает их при выходе из лагеря. Не потешаются ли над ними? Ведь бывает же – собаки заявляют о себе не тогда, когда чужой человек входит в дом или во двор, а когда выходит оттуда. Однако овчарок у ворот уже не было, – расстрелянные, они валялись в кювете…
Так как же могла быть иной Мария?
Ранней весной, рискуя жизнью, она сама организовала побег пленных. Правда, по-своему – с распропагандированной охраной, сопровождавшей пленных на работу, с партизанским проводником, который нес на плечах мешок с белой заплатой, чтобы и в сумерках можно было его видеть. Потом еще и еще. Несколько раз по протоптанной дорожке Мария отправляла также вооруженных минчан и солдат из словацкого батальона – сперва в отряд капитана Никитина, а потом «Дяди Коли», «Димы»..»
В таких случаях говорят: помогает Фортуна. Это верно – за Марию были и люди, и обстоятельства. Но вне поля зрения тех, кто так говорит, остается очень важное: эти обстоятельства она угадывала заранее или создавала сама, как сама подбирала и людей.
Связи Марии расширялись – успехи тоже приносят друзей. И чего только не делали ее люди. Собирали оружие и деньги. На беженском пункте, где гитлеровцы тайно вербовали будущих шпионов, вели учет тех, кто проходил специальный медицинский осмотр. Они даже ухитрялись путать прогнозы погоды, которые давала метеорологическая станция летным частям…
Но тут все же был допущен просчет. А возможно, кого-то насторожило хождение Марии по городу – слишком универсальной становилась ее деятельность.
Вскоре после того, когда была закопана ценнейшая аппаратура физической лаборатории университета, Лида встретила Марию в коридоре укоризненным взглядом.
– Погоди, не больно спеши к себе, – предупредила многозначительно. И Марии бросилось в глаза: она причесалась и принарядилась.
– Не понимаю, – произнесла Мария, пристальнее разглядывая соседку.
– Приходили, Маня, за тобой. Может быть, и сейчас за твоими окнами притаились. Приводил тот, из жилуправления. Знаешь, остроносый такой, как курящая баба, что не уважает себя. Грозил: если еще раз не застанет, возьмет Тому заложницей. Так что я раздобыла картофельной кожуры, муки немного и лепешек напекла. Одежду тоже подготовила. Сама ты, конечно, не отступишься… Да и не лишне, чтобы тебе свободней было…
И Марию осенило – Лида привела себя в порядок, чтобы проститься и быть решительной. Поняла: медлить действительно нельзя. И через каких-нибудь полчаса уже наблюдала в окно, как дочка в полинявшем платке, в больших, не по ней, курточке и сапогах пробиралась огородами, чтобы отправиться ночью к далекой тетке. А еще через полчаса эсдековцы снова перетряхивали комнату Марии, поставив Лиду лицом к стене.
С этого времени Мария уже не имела постоянного пристанища. Да и жизнь изменилась в корне – для нее потеряло значение, что она ест, где спит. И следила за собой больше по привычке, чтобы быть как все. Теперь ее существо жаждало испытаний, жило одним. Ему Мария отдавала свои силы, в нем и черпала их.
Когда командование отряда «Димы», предложив покончить с другими делами, поручило искать способ, как покарать гаулейтера, по чьей вине чинится насилие и льется кровь, Мария, понимая, чего это будет стоить ей и другим, приняла задание как награду. Ей давно в снах мерещилось – пролитая по приказу гаулейтера кровь дымится, и все вокруг окутывает мгла-дым. Так как же было не заявить людоедам: хотите войны – она вам будет! Как не попробовать заслонить близких от маньяка….
Но с чего тут начинать? Как подступиться к сановному палачу, когда подходы к дому, где он живет, перекрыты секретами и патрулями, а его самого охраняет целая орава телохранителей?
Марийны хлопцы взялись собрать данные. Выяснили: гаулейтер уже не ходит по городу пешком. Ездит в сопровождении двух-трех, как и его машина, лимузинов. Номера на них ежедневно новые; в колонне его лимузин меняет место – то едет посредине, то впереди. Даже еду гаулейтеру из кухни, которая находится в цокольном этаже, подают в столовую лифтом, и прежде чем она попадает на стол, ее апробирует доктор.
Тогда взяли ставку на засады. Стали разъезжать по городу на грузовике, надеясь на счастливый случай. Одну из наиболее проворных подпольщиц Мария послала работать в радиостудию – искать людей и возможностей. К сотрудничеству была привлечена уборщица генерального комиссариата. Однако разъезжавшие на грузовике так и не встретили кортеж и не смогли расстрелять или раздавить гаулейтеровский лимузин. Главный директор, на которого в радиокомитете была взята ставка, оказался трусом. Уборщица же клялась: если и удастся внести мину в кабинет гаулейтера, ее все равно найдут адъютанты, которые по утрам осматривают там каждый уголок.
Стало известно, проваливаются планы и у других. В Театральном сквере, невдалеке от дома, где жил гаулейтер, арестовали десантников. В офицерской форме, русоволосые, молодые, они независимо прогуливались по аллеям вдоль улицы, но автоматы у них висели на правом плече, дулами вниз, как немцы не носят. Жану, возглавлявшему в подпольном горкоме отдел по борьбе с агентами СД и оккупационными чиновниками, удалось заминировать построенную для выступления гаулейтера трибуну, в Смолевичах, но митинг сорвался – фон Кубе по каким-то причинам не приехал. В драматическом же театре, напротив, подложенная мина взорвалась раньше, чем там появился гаулейтер…
И все-таки капля долбит камень: Марии удалось наткнуться на работника кинотеатра «Новости» Николая Похлебаева.
Встреча с ним произошла в кинозале, на дневном сеансе. Зрителей было мало. Похлебаев, которому показали Марию, пробрался к ней и сел через одно свободное место. Потом, как было и условлено, оборвалась лента, и это дало им возможность выйти из зала вместе.
Сидя за кривым скрипучим столом в заваленной рекламным хламом каморке, Мария рассмотрела Похлебаева, хорошо одетого, уже без следов когда-то пережитых в госпитале страданий.
– Мне говорили, что вы знакомы с горничной Кубе, – все же доверилась она какому-то острому, как натянутая струна, чувству. – Это правда?
– Я дружу с ее сестрой, – приподнял тот бровь, и у Марии отлегло от сердца: он догадывался, зачем она здесь, и сам прощупывал ее, иначе ответил бы проще – не отделил бы себя от горничной, а просто кивнул бы или сказал: «Да, знаком. А что?» И действительно, прищурившись, чтобы пригасить блеск быстрых глаз, он добавил – Я просил бы, если можно, представить меня вашему командованию…
Под Вишневкой, где размещался самый опасный в этих местах гарнизон, их остановил патруль. Но помог вид Похлебаева – берет, коверкотовый костюм, немецкий плащ, перекинутый через руку, – их пропустили. И вот когда шли дальше по полевой малоезженой дороге среди ржи, Похлебаев вдруг растрогался:
– Я очень благодарен вам, Мария! Вы дали мне возможность вырваться на прямую, как говорят спортсмены. И мне хочется сказать вам: «Благословенна ты, и благословен плод жизни твоей». Откуда берутся у вас силы?
– От вас, видимо… – не пожелала говорить об этом Мария.
Она ожидала – Похлебаев засмеется, но он помрачнел, понурился. А затем вдруг побледнел ото лба и висков, как бледнеют люди, которые в чем-то клянутся.
– Самое обидное – умереть за здорово живешь, – сказал он с нажимом, – Особенно если тебе еще надо кое-что доказать. Но, действуя на свой страх и риск, я готовил себя и к этому самому плохому…
Он остановился, но поглядел не на Марию, а вдаль, где на золотистое ржаное раздолье опускалась синева.
– Словом, я отдаю себя в ваше распоряжение. В полное, Мария, распоряжение и рад этому! – И все-таки не сдержался: – Но не лучше ли мне самому взорвать кинозал при каком-нибудь торжественном просмотре? Я ведь все-таки мужчина!
Мария поправила густые волосы, выбивавшиеся из-под платка, задумалась. Прочертила носком туфли дорожку на пыльной земле.
– Спасибо. Вы сообразительный… Но мину замедленного действия у вас не используешь. А значит, придется жертвовать вами. Да много ли «за», что повезет? Пускай это останется на крайний случай. А сейчас Мазаник…
Минуло несколько дней напрасного ожидания. Но когда начало уже казаться – нужны какие-то срочные меры, – Похлебаев через связную, кассиршу частной часовой мастерской, передал: приказ выполнен, в девять утра Марию будут ждать у входа в парк Горького.