Текст книги "Из зарубежной пушкинианы"
Автор книги: Владимир Фридкин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
С 1825 года Вяземский в сотрудничестве с Н. А. Полевым участвует в выпуске «Московского Телеграфа». В качестве постоянного парижского корреспондента нового журнала Вяземский хочет пригласить Геро. Из письма Вяземского мы узнаем, что кандидатуру Геро предложил ему Толстой. Но контакт с Геро по каким-то причинам не наладился. И вот тогда Вяземский приглашает сотрудничать с «Московским Телеграфом» Толстого «на тех же условиях», т. е. на условиях, ранее предложенных Геро. Найденное в парижском архиве письмо Вяземского Толстому рассказывает как раз о начале их сотрудничества. Читатель уже знает, что именно в это время Толстой испытывает острую нужду, его отчаяние доходит до предела.
В письме брату 31 января 1827 года Толстой пишет из Парижа: «Я нахожусь в ужаснейшем положении, часто я вынужден быть без обеда, мне не на что купить сапог, я страдаю от голода, стыда и унижения; я был преследуем за один долг и должен был скрываться, чтобы избежать тюрьмы; меня стерегут в доме, где я живу из милости. Я все продал, что имел: книги, вещи, платье… У меня остаются только мои пистолеты». Толстой не рассчитывает скоро вернуться в Россию. В октябре 1827 года он пишет на родину брату: «Некоторые люди, которых я знал в Париже и которые возвратились в Россию, сообщили мне известия мало утешительные и убедили меня не возвращаться так скоро». Похоже, что Толстой прислушался к совету, данному ему Вяземским в письме, не предназначенном для глаз «Леандра»: «Друзья Ваши желают свидания с Вами, но между тем по Вашим домашним делам не советовали бы возвращаться. Дома хорошо, а не дома все лучше». В этих обстоятельствах Толстой охотно соглашается на предложение Вяземского.
Б. Л. Модзалевский полагал, что переговоры с Толстым о его участии в работе «Московского Телеграфа» Вяземский поручил А. И. Тургеневу, который летом 1827 года находился в Париже. Из найденного письма мы видим, однако, что в августе 1827 года Вяземский сам обратился к Толстому с этим предложением. Как явствует из письма А. И. Тургенева Толстому, найденного в том же парижском архиве, отношения между ними, сложившиеся летом этого года, вряд ли допускали такие переговоры.
В 1827 году в «Московском Телеграфе» появляется очерк Толстого «Отрывки писем из Парижа», подписанный инициалами Я. Т. В следующем году «Московский Телеграф» публикует вторую корреспонденцию Толстого из Парижа, содержащую краткий обзор новинок французской литературы. Эта публикация оказалась последней; сотрудничество Толстого с «Московским Телеграфом» было, таким образом, непродолжительным. Впрочем, в том же году из-за разногласий с Н. А. Полевым, сблизившимся с Булгариным и Гречем, ушел из журнала и Вяземский. Однако уход из журнала Толстого, по-видимому, имел совершенно иные причины. Толстой мечтает о реабилитации: он ищет пути сближения с правительством. Позже он опубликует льстивые статьи, прославляющие военное мужество царя, мудрость Паскевича. Еще позже появятся его рецензии, направленные против революционной крамолы в западноевропейской литературе, настолько резкие, что Маркс в переписке с П. В. Анненковым обратит на них внимание.
Это случится позже, после 1837 года, когда, как уже известно читателю, Толстой станет сотрудником Третьего отделения, а пока, в конце двадцатых годов, он пишет верноподданнические статьи, в которых заискивает перед правительством. Впрочем, в эти годы, в этот переходный для Толстого период, однозначная оценка его литературной деятельности вряд ли возможна. Многие его статьи, в том числе и в «Московском Телеграфе», созвучны настроениям Вяземского. В «Revue» Толстой помещает сочувственный некролог о Н. М. Карамзине, рецензию на «Евгения Онегина», отзыв о «Полярной звезде» Бестужева. Толстой находится на полпути. «Зеленая лампа» уже не напоминает о себе, лампа погасла. Толстой общается в «Revue» с Геро, но еще не переправился на другой берег, к «Леандру». Этот период литературной деятельности Толстого как раз связан с упоминаемыми в письме Вяземского именами Раббе и Ансело.
В 1825 году в Париже вышла книга Альфонса Раббе «Заметки по истории России». Она отличалась поверхностным изложением русской истории и изобиловала ошибками. В письме из Дрездена 15 января 1827 года А. И. Тургенев писал: «Я не мог дочесть русской истории и бросил книжонку Раббе». Толстой выступил в «Revue» с критикой книги. Вяземский сочувственно отозвался о критике Толстого в «Московском Телеграфе». В качестве примера он привел каламбур из статьи Толстого. Толстой пишет, что Рабб (так он называет автора книги) этимологически связывает слово «славяне» со словом esclave и называет славян «эсклавонами», в то время как esclave означает «раб». Этот каламбур задел Рабба и вызвал продолжение полемики.
Толстой критикует и книгу Жака-Франсуа Ансело «Шесть месяцев в России», вышедшую в Брюсселе в 1827 году. Свою критику он публикует в том же году в Париже в виде брошюры с длинным заглавием «Довольно ли шесть месяцев, чтобы узнать государство, или Замечания на книгу г-на Ансело „Шесть месяцев в России“». Французский драматург и поэт Ансело осенью 1826 года присутствовал на коронационных торжествах в Москве и провел в России полгода. Вернувшись домой, он написал книгу о своем путешествии, в том числе и литературных впечатлениях. И хотя автор смотрел на Россию заинтересованно и доброжелательно, его впечатления оказались случайными, поверхностными, а зачастую и ошибочными. Вяземский публикует в «Московском Телеграфе» весной 1827 года критику книги Ансело в форме анонимного письма из Парижа к С. Д. Полторацкому. Позже, летом 1827 года, Вяземский помещает в «Московском Телеграфе» сочувственную рецензию на брошюру Толстого. Понятно поэтому, что двенадцать книжек «Московского Телеграфа», посланных Вяземским в Париж Эдмону Геро, о которых мы узнаем из его письма Толстому 5 августа 1827 года, – это как раз майский номер журнала со статьей Вяземского о книге Ансело.
Письмо Вяземского Толстому является отголоском живой реакции русской литературной общественности на книгу Ансело. Ансело, характеризуя в целом русскую литературу как подражательную, выдвигал на первое место второстепенных авторов (хотя и отзывался с уважением о Пушкине), назвав Греча «сочинителем грамматики, которая имеет законную силу в России». В альманахе «Северные цветы», вышедшем в свет 22 декабря 1827 года, Пушкин дал такой отзыв о книге Ансело: «Путешественник Ансело говорит о какой-то грамматике, утвердившей правила нашего языка и еще не изданной, о каком-то русском романе, прославившем автора и еще находящемся в рукописи, и о какой-то комедии, лучшей из всего русского театра и еще неигранной и ненапечатанной… Забавная словесность!»
Путешествие Ансело и его книга дали повод Пушкину и Вяземскому высказать несколько горьких слов о национальном самосознании и патриотизме. В письме к Вяземскому 27 мая 1826 года Пушкин писал по поводу обеда, который Греч дал в честь Ансело: «Читал я в газетах, что Lanselot в Петербурге, черт ли в нем? Читал я также, что тридцать словесников давали ему обед. Кто эти бессмертные? Считаю по пальцам и не досчитаюсь. Когда приедешь в Петербург, овладей этим Lancelot (которого я ни стишка не помню) и не пускай его по кабакам отечественной словесности. Мы в сношениях с иностранцами не имеем ни гордости, ни стыда…» И словно отвечая Пушкину, Вяземский писал в «Московском Телеграфе»: «Жаль, что грамматика г-на Греча и господа русские грамматики до сей поры более известны г-ну Ансело, чем нам. Не знаем, что было за этим обедом, но мы пока судим еще натощак, без русской грамматики г. Греча и без русского грамматика». Как раз по поводу замечаний Ансело Вяземский писал там же: «Я, признаюсь, был бы рад найти в иностранце строгого наблюдателя и судию нашего народного быта: со стороны можно видеть яснее и ценить беспристрастнее. От строгих, но добросовестных наблюдений постороннего могли бы мы научиться, но от глупых насмешек, от беспрестанных улик, устремленных всегда на один лад и по одному направлению, от поверхностных указаний ничему не научишься. Многие признают за патриотизм безусловную похвалу всему, что свое. Тюрго называл это лакейским патриотизмом. У нас его можно бы назвать квасным патриотизмом… Истинная любовь ревнива и взыскательна. Равнодушный, всем доволен, но что от него пользы? Бесстрастный в чувствах, он бесстрастен и в действии».
Эти две последние фразы Вяземского можно целиком отнести к его адресату, Толстому. «Зачем нам французский Геро, когда у нас русский Герой», – делает ему комплимент Вяземский. Но в 1827 году Толстой уже далеко не герой, и его чувства не имеют ничего общего с патриотизмом. Отечественная война двенадцатого года, «Зеленая лампа», Пушкин – все это уже далеко от него во времени и в пространстве, по другую сторону Геллеспонта.
Ответ Долгорукова
В неотправленном письме к Бенкендорфу Пушкин писал: «4 ноября поутру я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены». Пасквильный диплом, объявлявший Пушкина рогоносцем, получили 4 ноября 1836 года по городской петербургской почте как Пушкин, так и его ближайшие друзья. Травля поэта со стороны великосветской черни началась задолго до этого. Этот день был только началом агонии, приведшей к дуэли и гибели величайшего русского поэта. Уже сразу после смерти Пушкина подозрение в написании и рассылке этого анонимного письма пало на двух друзей, молодых людей из великосветского окружения голландского посла Луи Геккерна – князя Ивана Сергеевича Гагарина и князя Петра Владимировича Долгорукова. В 1927 году на основании графической экспертизы почерка Долгорукова, Гагарина и Луи Геккерна, проведенной судебным экспертом А. А. Сальковым по инициативе П. Е. Щеголева, было сделано заключение, что «пасквильные письма об Александре Сергеевиче Пушкине в ноябре 1836 года написаны, несомненно, собственноручно князем Петром Владимировичем Долгоруковым». И хотя сегодня вывод о причастности Долгорукова к травле Пушкина, видимо, следует считать необоснованным, здесь нельзя не вспомнить об этом подозрении.
Парижский архив П. Б. Козловского – Я. Н. Толстого содержит много документов, авторами которых были П. В. Долгоруков и И. С. Гагарин. В основном это письма и короткие записки к Я. Н. Толстому, П. Б. Козловскому и их секретарю Штуберу. Разбирая их, я невольно подумал, что, если бы довелось снова вернуться к графической экспертизе почерка, этот архив мог бы сослужить немалую службу. Одно из писем П. В. Долгорукова к Штуберу, написанное в Париже 26 января 1843 года (уже после смерти Козловского), показалось мне особенно интересным. И хотя оно не находится ни в какой связи с дуэльной историей, я хотел бы остановиться на нем. Но прежде чем это сделать, нужно хотя бы коротко рассказать о П. В. Долгорукове и вспомнить, при каких обстоятельствах он оказался в 1843 году в Париже.
Петр Владимирович Долгоруков родился в 1816 году. Он рано потерял родителей и воспитывался у бабушки в Москве. После зачисления в Пажеский корпус он с 1827 года живет в Петербурге. За какие-то серьезные проступки он был выпущен в 1831 году из корпуса с волчьим паспортом, испортившим всю его карьеру. Знатное происхождение и связи с трудом позволили ему три года спустя определиться на службу в министерство просвещения. Физические недостатки князя (он прихрамывал) и его желчный характер снискали ему дурную славу в свете. Неудавшаяся карьера, неудовлетворенное тщеславие озлобили князя. Рано заинтересовавшись генеалогией и историей знатных российских родов, Долгоруков начинает собирать исторические материалы, компрометирующие и обличающие прошлое многих знатных семейств. Естественно, что в России цензура сильно ограничивала эту деятельность князя. В 1841 году Долгоруков выехал в Париж, где в 1843 году опубликовал под псевдонимом графа д’Альмагро книгу «Notice sur les families de la Russie»[16]. Раскрывая семейные и личные тайны представителей знатных дворянских родов, шантажируя власть, Долгоруков тем самым приоткрывал завесу и над тайнами русской истории, о которых в России писать никто не осмеливался. Представитель знатнейшего дворянского рода, плоть от плоти и кровь от крови крепостнической аристократии, вольно или невольно становился в оппозицию к царю и его политике.
По поводу книги Долгорукова Яков Николаевич Толстой немедленно сообщил Бенкендорфу: «Эта брошюра весьма некстати изображает русское дворянство в самых гнусных красках, как гнездо крамольников и убийц… Это произведение проникнуто духом удивительного бесстыдства и распущенности… Автор имел нескромность говорить, что он будет просить у русского правительства места, соответствующего его уму и дарованиям… Он мечтает не более не менее как быть министром… Долгоруков думает, что его книга может служить пугалом, с помощью которого он добьется чего угодно».
Долгорукова заставляют вернуться и в том же 1843 году ссылают в Вятку. Пробыв в ссылке только год, Долгоруков уже в 1844 году появляется в Москве. В 1855–1857 годах из печати выходят четыре тома его «Российской родословной книги». В 1859 году Долгоруков навсегда покидает Россию. Политический эмигрант, князь Долгоруков за границей продолжает свою разоблачительную деятельность. Герцен поддерживает его в печати, поскольку его деятельность направлена против политики царского правительства, но при этом хорошо понимает и корни, и цели оппозиции Долгорукова. В мае 1868 года, за несколько месяцев до смерти Долгорукова, Герцен писал Огареву: «Не давай призу Долгорукову, чтоб он стал дерзок… если нужно напиши учтиво, что ведь общего у нас нет с ним».
Найденное в архиве Козловского и Толстого письмо Долгорукова, написанное в Париже 26 января 1843 года и адресованное Штуберу, относится, таким образом, ко времени работы Долгорукова – д’Альмагро в Париже над своей разоблачительной книгой. В своем письме Долгоруков отвечает на несколько вопросов, поставленных Штубером и относящихся к русской истории. Возможно, что один из этих вопросов (первый) отражает интересы не только самого Штубера, но и покойного П. Б. Козловского, над архивом которого Штубер работает. Штубер обращается к Долгорукову как к специалисту по русской истории, осведомленному по части ее тайных событий, не подлежащих в России ни оглашению, ни даже обсуждению. Вот перевод с французского письма Долгорукова:
«Месье! Позвольте мне поблагодарить Вас за похвалу, которую Вы соблаговолили передать мне и которую я могу отнести только за счет той благосклонности, которая так свойственна Вам и которая является достоянием всех действительно замечательных людей. Потеря князя Козловского не может быть иначе воспринята как потеря человека, который делал честь своей стране и добился уважения всей Европы.
Я постараюсь ответить на вопросы, которые Вы задали.
1) Граф Никита Панин, назначенный канцлером в 1799 году Павлом I, был снят со своего поста императором Александром в сентябре 1801 г.; по сей день никто не может объяснить причину этого падения, которую одни приписывают намерению графа Панина учредить наследственный Сенат, а другие – письму, адресованному Семену Воронцову, в котором он оскорбительно отзывается об Александре, письму, которое граф Воронцов имел неосторожность показать графу Ростопчину и которое этот последний (будучи низким и подлым) имел низость передать императрице-матери. Что абсолютно определенно – это то, что Александр до самой смерти копил злобу против Панина и его детей. Граф Никита Панин умер в 1837 г., так и не пожелав объяснить, даже своей семье, событий 1801 года.
2) Граф Александр Гурьев находится в Париже.
3) Князь Лев Витгенштейн, муж княгини Леонилы, – это любимый сын фельдмаршала того же имени.
Я прошу простить мне, месье, каракули и помарки, но я так обременен работой, что трудно выделить пять минут, чтобы переписать это письмо, и позвольте мне воспользоваться этим случаем, чтобы выразить Вам свои самые лучшие чувства.
Петр Долгоруков.
Париж, 26 января 1843 г.»
Сообщение Долгорукова о Никите Петровиче Панине, одном из участников заговора против Павла и «событий 1801 года», очень интересно. Из него видно, что Долгоруков был хорошо осведомлен о цареубийстве 11 марта 1801 года – событии, которое оставалось в России государственной тайной почти 106 лет. Разумеется, для Долгорукова события 1801 года представляют особый интерес в связи с той миссией разоблачений, которую он взял на себя. Характерен для него и откровенный, резкий тон его сообщения. Но особенно интересно то, что многое в сообщении Долгорукова близко тому, о чем рассказывал И. И. Дмитриев, поэт и министр, Пушкину. Осенью 1834 года Пушкин записал этот рассказ, вошедший в его «Table-talk»: «Дмитриев предлагал имп. Александру Муравьева в сенаторы. Царь отказал начисто и, помолчав, объяснил на то причину. Он был в заговоре Палена. Пален заставил Муравьева писать конституцию, а между тем произошло дело 11 марта. Муравьев хвастался в последствии времени, что он будто бы не иначе соглашался на революцию, как с тем, чтобы наследник подписал хартию. Вздор. План был начертан Рибасом и Паниным. Первый отстал, раскаясь и будучи осыпан милостями Павла. – Падение Панина произошло оттого, что он сказал, что все произошло по его плану. Слова сии были доведены до государыни Марии Федоровны – и Панин был удален. (Слышал от Дмитриева.)»
Если сравнить запись Пушкина и сообщение Долгорукова, то ясно видно сходство обеих версий опалы Н. П. Панина. Обе версии основаны, во-первых, на конституционном плане, выдвинутом Паниным, и, во-вторых, на том, что о роли Панина (и о его конституционном плане) стало известно императрице Марии Федоровне, которая потребовала от сына удаления Панина. Вместе с тем в сообщении Долгорукова имеются и важные подробности. Смысл пушкинской фразы «Слова сии были доведены до государыни Марии Федоровны» как бы раскрыт. Известно, что Панин был связан тайной перепиской с другим участником заговора против Павла, с русским послом в Лондоне Семеном Романовичем Воронцовым. Известно также, что за их перепиской следил Ростопчин, хитрый временщик-авантюрист, добившийся во второй половине ноября 1800 года удаления Панина из Петербурга. Разумеется, в рассказах Дмитриева и Долгорукова речь идет о более поздней и окончательной опале Панина после воцарения Александра.
Особенно интересной подробностью в сообщении Долгорукова является его свидетельство о плане Никиты Петровича Панина учредить «наследственный Сенат», т. е. конституционный орган наподобие палаты лордов. Панин и другие участники заговора хотели не простой замены одного царя другим, а намеревались использовать свержение Павла как повод для принятия конституции и ограничения самодержавия. Но об этих конституционных планах как раз менее всего известно.
Долгоруков, разумеется, не читал пушкинской записи в «Table-talk», так как она была опубликована лишь в 1881 году. Конечно, в сообщении Долгорукова содержатся важные подробности, которых нет в пушкинской записи (например, о «наследственном Сенате»). И все же сходство двух версий удаления Н. П. Панина поразительно. Не говорит ли это о том, что обе версии исходят из одного и того же источника? Таким источником могли быть устные рассказы и записки французского эмигранта графа А. Ф. Ланжерона, с которым Пушкин общался в Одессе в 1823–1824 годах и позднее в Петербурге. Известно, что Ланжерон, по воспоминаниям участников заговора Палена и Бенигсена, написал записки о событиях 1801 года. И. Л. Фейнберг доказал, что Ланжерон делился с Пушкиным своими воспоминаниями. Ланжерон умер от холеры летом 1831 года, а записки его позднее оказались в Париже. И. Л. Фейнберг, используя найденную им в архиве Пушкинского дома записку А. И. Тургенева, проследил путь мемуаров Ланжерона.
Исследователь пишет: «Тургенев сообщает… что рукопись своих обширных мемуаров Ланжерон оставил французскому консулу в Одессе, который предложил вдове графа издать их. И так как, можем добавить мы, согласиться на это она не решилась, мемуары были пересланы консулом в парижский архив: они стали сначала достоянием французских историков; записку „О смерти Павла I“, целиком включенную Ланжероном в свои мемуары, впервые использовал Тьер в „Истории консульства и империи“. В России эта записка Ланжерона смогла увидеть свет лишь после революции 1905 года. Большая же часть обширных мемуаров Ланжерона остается неизданной поныне. Но в своей карандашной записи А. И. Тургенев сообщает, что, прежде чем мемуары Ланжерона очутились в парижском архиве, они читаны были „многими лицами в Одессе как при жизни графа Ланжерона, так и после смерти его“».
В январе 1843 года, отвечая на вопрос Штубера, Долгоруков уже мог познакомиться в Париже с мемуарами Ланжерона. Таким образом, как рассказ Дмитриева, записанный Пушкиным, так и ответ Долгорукова могли иметь один и тот же источник: воспоминания Ланжерона. Разница лишь в том, что Пушкин черпал свои сведения из устных рассказов, а Долгоруков в Париже мог пользоваться самими записками.
Поздняя любовь
Пушкинский «гений чистой красоты» слился для нас навсегда с Михайловским, с аллеей Керн. А ведь Пушкин заимствовал этот образ у Василия Андреевича Жуковского. Это стихотворение у Жуковского начиналось так:
Я Музу юную, бывало,
Встречал в подлунной стороне,
И Вдохновение летало
С небес, незваное, ко мне;
На все земное наводило
Животворящий луч оно —
И для меня в то время было
Жизнь и Поэзия одно.
Поэзия у Жуковского была такой же чистой и целомудренной, как и его жизнь. Любовь к своей воспитаннице и племяннице Маше Протасовой (дочери его единокровной сестры Екатерины Афанасьевны Протасовой) Жуковский пронес через всю жизнь. Любовь эта была разделенной, но несчастной. Сватовство двадцатидевятилетнего поэта было решительно отвергнуто матерью, Е. А. Протасовой, видевшей в этом браке преступление против религии. Жуковский не мог ни бороться за свое счастье, ни примириться со своим горем. В конце концов Маша Протасова, не перестававшая любить Жуковского, вышла замуж за доброго и достойного человека – профессора Дерптского университета И. Ф. Мойера. Это был тот самый хирург Мойер, которого впоследствии Жуковский рекомендовал Пушкину, рвавшемуся на волю из Михайловской ссылки, для операции аневризма. Когда Жуковскому шел сорок первый год, Мария Андреевна Протасова умерла. Жуковский остался один. Прошли годы. Ушел из жизни Пушкин. Муза все реже навещала стареющего поэта. Угнетало одиночество. И вдруг неожиданный поворот судьбы… Среди парижских бумаг Козловского я нашел два письма Жуковского, отправленных Козловскому из Дюссельдорфа осенью 1840 года. Знакомый трудный почерк. Но кажется, что письма писала рука молодого и счастливого человека. Вот текст этих писем, отправленных Козловскому в Баден-Баден, в их хронологической последовательности.
«Дюссельдорф, 14 сентября 1840
Мой любимый друг, спешу ответить как могу на твой запрос. Начну тем, что этот запрос не весьма обстоятелен, что ты мне вместо одного имени прислал два: embarras de richesses[17]. Какое из двух настоящее? Однако мне удалось кое-что узнать о твоем Steutz или Stentz. Здесь об нем не совсем благоприятные слухи; живет или жил между Пердингеном и Эммерталем (нрзб), ни с кем в Дюссельдорфе не знаком, теперь должен быть в Кобленце. Вот все, что мне об нем сказали. Леди Росс слывет его теткой, но здесь полагают, что etc, etc… Вот все мои вести; из них тебе не много будет добра, но чем богат, тем и рад. Я живу в Дюссельдорфе; а зачем – это скажет тебе княгиня Вяземская. Ты же, наш добрый друг, пожелай мне счастья. Хорошо бы ты сделал, когда бы меня уведомил о себе. Обнимаю тебя всем сердцем. Жуковский».
«Дюссельдорф, 20 сент./2 октября 1840
Мой милый князь, от всего сердца благодарю тебя за твое любезное письмо и за выраженное в нем дружеское участие в судьбе моей. Мне было бы весьма приятно в эту минуту видеть тебя и поделиться с тобой своими новыми чувствами: на них был гармонический отзвук в твоем добром, живом, никогда не стареющем сердце. Теперь новая жизнь должна для меня начаться, мирная, свободная, смиренная, далекая от двора и света; именно та, которая была всегда мне по сердцу и для которой душа моя еще молода и жива; надеюсь, что и поэзия еще не совсем от меня отказалась.
Невеста моя молода, и если справиться с календарем, то можно сказать, что она мне не по летам. Несмотря на их неравенство, этот союз есть союз любви. Как точно это случилось, я еще и теперь не понимаю, но оно так; и я могу смотреть на свое будущее с малою надеждою. Тем более, что мои требования от судьбы весьма, весьма смиренны. Желаю дожить на свете так, чтобы это было угодно Богу, который даровал мне мое теперешнее счастие сам, устроив его почти без моего ведома.
Через две недели я отправлюсь в Петербург; потом через полгода опять буду в Дюссельдорфе, где и начнется моя семейная жизнь. Ты как? Что намерен начать? Весьма бы было мне приятно получить от тебя известие. Поклонись княгине Вяземской.
Поручение твое я стараюсь исполнить, но плоха удача. Первые мои известия о твоем Корнелиусе Сталце, хоть и неудовлетворительны и из неверного источника, были, однако, известны. То, что теперь посылаю тебе, не можешь назвать и известием, хотя доставлено мне таким человеком, которому здесь должно быть все известно, именно президентом провинции бароном Шпигелем. Посылаю ответ его в оригинале. Не моя вина, что из этого ты совершенно ничего не узнаешь. Если что удастся услышать или узнать о том, немедленно уведомлю.
Прости, любезнейший друг. Обнимаю тебя. Выздоравливай. Жуковский».
Не подлежит сомнению, что эти письма последние (или одни из последних) в переписке Жуковского и Козловского. Менее чем через месяц после получения второго письма Козловский скончался в Баден-Бадене. Впрочем, другие письма Жуковского, адресованные Козловскому, вообще неизвестны. Жуковский знает о болезни друга («выздоравливай»), но не догадывается, что конец близок. Он старается исполнить просьбу Козловского и сообщить ему сведения о некоем Сталце. Среди просмотренных мною бумаг письма барона Шпигеля я не нашел, а имя Сталца (во всех сообщенных Жуковскому транскрипциях) в справочниках не упомянуто. Отношения между Жуковским и Козловским эти письма рисуют как нельзя более ярко. Они друг с другом на «ты». Столь близкий, дружеский характер отношений, видимо, возник в самые последние годы, так как еще в письме 1836 года Козловский обращается к Жуковскому на «Вы». А слова Жуковского о «добром, живом, никогда не стареющем сердце» живо дополняют портрет Козловского.
Но больше всего эти письма рассказывают о самом их авторе, о Жуковском. В 1840 году Жуковский гостил у своего друга немецкого художника Герхардта Рейтерна в Дюссельдорфе. Поэту шел пятьдесят восьмой год. Далеко позади остались несчастная любовь к М. А. Протасовой, смерть Пушкина, а одиночеству и опостылевшей придворной службе не было видно конца. Жуковский устал от двора и света, в его творчестве назревает кризис. Встреча с восемнадцатилетней дочерью художника Елизаветой Рейтерн и ее пылкая любовь к нему, казалось, возвратили его к жизни. 18 августа 1840 года состоялась их помолвка. Жуковский старше своей невесты почти на сорок лет. Это не может не беспокоить его («она мне не по летам»), но он счастлив и полон планов на будущее. И чуть ли не первый, кому он доверяет свои надежды, – князь Козловский. Найденные письма Жуковского – первое по времени сообщение об этом событии. Примерно через полтора месяца после помолвки Жуковский пишет, что чувствует пробуждение новых сил («надеюсь, что и поэзия еще не совсем от меня отказалась»). Не в эти ли дни зреет в нем замысел перевода «Одиссеи», о котором Гоголь сказал, что «вся литературная жизнь Жуковского была как бы приготовлением к этому делу»?
Из письма мы узнаем, что в середине октября 1840 года Жуковский покинул Германию. В Петербурге его ждала почетная отставка. Весной Жуковский вновь приезжает в Германию и 21 мая 1841 года венчается в Канштадте. Видимо, этот год был самым счастливым в его семейной жизни. На следующий год Жуковские покидают Дюссельдорф и на долгие годы поселяются во Франкфурте-на-Майне. Жена часто болела, и это требовало лечения на водах. Возвращение в Россию откладывалось, и долгая, десятилетняя разлука с родиной тяжело сказалась на жизни и творчестве поэта. Именно в эти годы во Франкфурте Жуковский часто и подолгу общается с Гоголем. И к этому же периоду относится затерянное в архиве Козловского и Толстого неопубликованное письмо Гоголя, посланное 28 мая 1845 года из Гомбурга (под Франкфуртом) в Париж графу Александру Петровичу Толстому – тверскому военному губернатору, позже обер-прокурору Синода. По свидетельству современников, Гоголь в это время находился под сильным влиянием А. П. Толстого, который способствовал усилению его мистических настроений.
Неизвестное письмо Гоголя
В конце 1844-го и начале 1845 года Гоголь жил у Жуковского во Франкфурте. 14 января 1845 года Гоголь приезжает из Франкфурта в Париж, где гостит у Александра Петровича Толстого. Небывало острый приступ болезни побуждает Гоголя вернуться во Франкфурт для лечения на водах. В своем письме 13 января 1845 года Жуковский пишет Гоголю: «На Вашем месте я не остался бы в душном Париже пить ядовитую микстуру из испарений всех французов, а сел бы в дилижанс… и возвратился бы опять во Франкфурт, где Копп [врач Жуковского] определил бы дальнейшие действия». Весной 1845 года Гоголь возвращается к Жуковскому и лечится на водах в Гомбурге. Он переживает один из самых острых кризисов, потрясших его духовные и физические силы. В июне или июле Гоголь сжигает первый вариант второй части «Мертвых душ». Воды Гомбурга не помогают ему, он хочет уехать, но постоянно откладывает свой отъезд. К этому времени и относится его письмо к А. П. Толстому:
«Гамбург, май 1828.
Уведомляю Вас, что отъезд мой отстрочивается еще на одну неделю. Недостает духа уехать с Вами не простившись, хотя на весеннее путешествие и дорогу как на единственно мне помогавшее доселе средство была одна моя надежда… Но надеяться следует на Бога. Прошу Вас попросите нашего доброго священника в Париже отправить молебен о моем выздоровлении. Отправьте также молебен о Вашем собственном выздоровлении. Бог да хранит Вас. Я уверен, что Вы и это письмо мое получите в Париже, потому что, вероятно, успели вновь отложить и без того отложенный (нрзб) отъезд Ваш. Ваш Н. Гоголь».







