412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Фридкин » Из зарубежной пушкинианы » Текст книги (страница 5)
Из зарубежной пушкинианы
  • Текст добавлен: 2 июля 2025, 09:48

Текст книги "Из зарубежной пушкинианы"


Автор книги: Владимир Фридкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 23 страниц)

Из новостей нет ничего интересного, разве приезд господина де Баранта, французского посла, который произвел довольно приятное впечатление своей внешностью, а ты знаешь, что в этом-то вся суть; вечером в день его представления ко двору Его Величество спросил, знаком ли я с ним, и добавил, что вид у него совершенно достойного человека…

…Прощай, мой драгоценный друг, целую тебя в обе щеки и желаю счастливого нового года, хоть это и лишнее, ведь я только что прочел в письме сестры, что ты отменно себя чувствуешь».

Геккерн пишет Дантесу, что случись с ним беда, он это не переживет. Геккерн предчувствует беду на расстоянии. Его страхи понятны: молодой человек в Петербурге больше полугода как один. Но пока молодой человек в порядке, несет службу, делает карьеру и больше всего дорожит благоволением царя.

И вот 24 декабря 1835 года Геккерн из Парижа присылает Дантесу письмо с радостным сообщением. Голландский двор, наконец, признал усыновление. Теперь Дантес законный наследник имени и состояния Геккерна. Георг Геккерн – таково теперь его официальное имя. Теперь Дантес не только модный молодой человек при дворе, но и выгодный жених. Обо всем этом мы узнаем из письма Дантеса от 6 января 1836 года.

«Мой драгоценный друг, я не хочу медлить с рассказом о том, сколько счастья доставило мне твое письмо от 24-го: я же знал, что Король не станет противиться твоей просьбе, но полагал, что это причинит еще больше затруднений и хлопот, и мысль эта была тяжела, поскольку это дело оказывалось для тебя еще одним поводом для огорчений и озаботило бы тебя, а тебе ведь уже пора бы отдыхать да смотреть, как я стараюсь заслужить все благодеяния. Однако будь вполне уверен, мне никогда не потребовался бы королевский приказ, чтобы не расставаться с тобою и посвятить все мое существование тебе – всему, что есть в мире доброго и что я люблю более всего, да, более всего…»

Итак, наступил 1836 год. Пушкин, обрадованный разрешением издавать «Современник», возлагает надежды на журнал и «Историю Петра». Но надежды не оправдались. Цензурная петля затягивается все крепче. Из-за пародии на Уварова поэт вынужден объясняться с Бенкендорфом. Светская придворная чернь, равняющаяся на самодержца и его клевретов, враждебна. Взявшись за издание журнала, Пушкин вынужден терпеть уколы своих коллег: Булгариных, Сенковских, Полевых. Пушкин переживает душевный кризис. Именно в это время возникают ссоры с В. А. Соллогубом, С. С. Хлюстиным и Н. Г. Репниным, чуть было не кончившиеся дуэлями. Позже Соллогуб утверждал, что поэт в эти месяцы сам искал смерти.

5 февраля 1836 года Пушкин пишет Н. Г. Репнину раздраженное письмо, требуя объяснений по поводу оскорбительных отзывов некоего Боголюбова (человека С. С. Уварова), будто бы исходящих от Репнина. В словах этого письма «как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям» чувствуется оскорбленное самолюбие и смятенное состояние души поэта. И, как мы увидим, дата письма не кажется случайной.

И в довершение всего 29 марта умирает Надежда Осиповна, и Пушкин один едет хоронить мать в Святые горы. Там, в Святогорском монастыре, он вносит в монастырскую кассу деньги и покупает себе место рядом с могилой матери. Что происходит с поэтом, что у него на душе?

Дантес Геккерну 20 января 1836 года:

«Мой драгоценный друг, я, право, виноват, что не сразу ответил на два твоих добрых и забавных письма, но видишь ли, ночью танцы, поутру манеж, а после полудня сон – вот мое бытие последние две недели и еще по меньшей мере столько же в будущем, но самое скверное – то, что я безумно влюблен! Да, безумно, ибо не знаю, куда преклонить голову. Я не назову тебе ее, ведь письмо может затеряться, но вспомни самое прелестное создание в Петербурге, и ты узнаешь имя. Самое же ужасное в моем положении – что она также любит меня, но видеться мы не можем, до сего времени это немыслимо, ибо муж возмутительно ревнив. Поверяю это тебе, мой дорогой, как лучшему другу, и знаю, что ты разделишь мою печаль, но, во имя Господа, никому ни слова, никаких расспросов, за кем я ухаживаю. Ты погубил бы ее, сам того не желая, я же был бы безутешен; видишь ли, я сделал бы для нее что угодно, лишь бы доставить ей радость, ибо жизнь моя с некоторых пор – ежеминутная мука. Любить друг друга и не иметь другой возможности признаться в этом, как между двумя ритурнелями контрданса, – ужасно; может статься, я напрасно все это тебе поверяю, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое так полно печалью, что необходимо облегчить его хоть немного. Уверен, ты простишь мне это безумство, ибо эта любовь отравляет мое существование.

Однако будь спокоен, я осмотрителен и до сих пор был настолько благоразумен, что тайна эта принадлежит лишь нам с нею (она носит то же имя, что и дама, писавшая к тебе в связи с моим делом о своем отчаянии, но чума и голод разорили ее деревни). Теперь ты должен понять, что можно потерять рассудок из-за подобного создания, в особенности если она Вас любит! Снова повторяю тебе: ни слова Брею [секретарь баварского посольства] – он переписывается с Петербургом, и достало бы единственного намека его пресловутой супруге, чтобы погубить нас обоих! Один Господь знает, что могло бы случиться; так что, мой драгоценный друг, я считаю дни до твоего возвращения, и те 4 месяца, что нам предстоит провести все еще вдали друг от друга, покажутся мне веками – ведь в моем положении необходимо, чтобы рядом был любящий человек, кому можно было бы открыть душу и попросить одобрения. Вот почему я плохо выгляжу, ведь хотя я никогда не чувствовал себя так хорошо физически, как теперь, но я настолько разгорячен, что не имею ни минуты покоя ни ночью, ни днем, отчего и кажусь больным и грустным.

Мой дорогой друг, ты был прав, когда писал в прошлый раз, что подарок от тебя был бы смешон; в самом деле, разве ты не даришь мне подарков ежедневно, и, не правда ли, только благодаря им я существую: экипаж, шуба; мой дорогой, если бы ты не позволил ими пользоваться, я бы не смог выезжать из дому, ведь русские утверждают, что такой холодной зимы не было на памяти людской. Все же единственный подарок, который мне хотелось бы получить от тебя из Парижа, – перчатки и носки из филозели, это ткань из шелка и шерсти, очень приятные и теплые вещи, и, думаю, стоят недорого; если не так, посчитаем, что я ничего не говорил. Относительно драпа, думаю, он не нужен: моя шинель вполне послужит до той поры, когда мы вместе отправимся во Францию, что же до формы, то разница с новою была бы так невелика, что не стоит из-за этого утруждаться. Ты предлагаешь мне переменить квартиру, но я не согласен, ибо наилучшим образом и удобно устроен в своей, так что с трудом без нее обошелся бы, тем более что я был бы стеснен, да и ты тоже – ведь кроме постоянных солдат на парадной лестнице, из-за моих поздних приездов и швейцару пришлось бы почти всю ночь быть на ногах, что было бы мне неприятно. Материи, которые ты предлагаешь, принимаю с благодарностью, и это не будет роскошеством, ведь моя старая мебель почти вся изъедена; одно условие, что ты сам все выберешь, по той простой причине, что у тебя намного больше вкуса; цвет же не важен – летом придется красить комнату, вот ее и выкрасят в цвет, подходящий к материи.

Я послал Антуана [возможно слуга Дантеса] в деревню: меньше, чем за 500–600 рублей, не найти дачи, где мы оба устроились бы удобно и в тепле. Подумай, не слишком ли это дорого, и ответь сразу, чтобы я мог распорядиться и все устроить для твоего удобства. Дай мне знать со следующей почтой, получил ли ты письмо некоего господина; позавчера он написал мне еще пачку писем, о которых расскажу тебе в следующий раз. Прощай, мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем. Дантес».

Это то самое письмо, отрывки из которого в свое время опубликовал Труайя. Здесь мы привели его полностью. Конечно же, дама, носящая то же имя, что и Наталья Николаевна, – это графиня Елизавета Федоровна Мусина-Пушкина, урожденная Вартенслебен, умершая 27 августа 1835 года. Дантесу она приходилась сестрой его бабушки по линии матери. Дантес любит и любим. Страсть затмевает ему разум, и он признается в своем чувстве Геккерну, хотя знает, что вызовет ревность. Опомнившись в конце письма, он пишет новоявленному отцу: «мой драгоценный, будь снисходителен к моей новой страсти, ведь тебя я тоже люблю всем сердцем». Дантес пишет о «новой страсти». Вспомним, что в конце ноября предыдущего года он разорвал отношения с «Супругой». Когда же начался новый роман? Об этом мы узнаем позднее из его же писем.

«Петербург, 2 февраля 1836 г.

Мой драгоценный друг, никогда в жизни я столь не нуждался в твоих добрых письмах, на душе такая тоска, что они становятся для меня поистине бальзамом. Теперь мне кажется, что я люблю ее больше, чем две недели назад! Право, мой дорогой, это idee fixe, она не покидает меня, она со мною во сне и наяву, это страшное мученье: я едва могу собраться с мыслями, чтобы написать тебе несколько банальных строк, а ведь в этом единственное мое утешение – мне кажется, что, когда я говорю с тобой, на душе становится легче. У меня более, чем когда-либо, причин для радости, ибо я достиг того, что могу бывать в ее доме, но видеться с ней наедине, думаю, почти невозможно, и все же совершенно необходимо; и нет человеческой силы, способной этому помешать, ибо только так я обрету жизнь и спокойствие. Безусловно, безумие слишком долго бороться со злым роком, но отступать слишком рано – трусость. Словом, мой драгоценный, только ты можешь быть моим советчиком в этих обстоятельствах: как быть, скажи? Я последую твоим советам, ведь ты мой лучший друг, и я хотел бы излечиться к твоему возвращению и не думать ни о чем, кроме счастья видеть тебя, а радоваться только тому, что мы вместе.

Напрасно я рассказываю тебе все эти подробности, знаю – они тебя удручают, но с моей стороны в этом есть немного эгоизма, ведь мне-то становится легче. Может быть, ты простишь мне, что я с этого начал, когда увидишь, что я приберег добрую новость. Я только что произведен в поручики; как видишь, мое предсказание исполнилось незамедлительно, и пока я служил весьма счастливо – ведь в конной гвардии до сих пор остаются в этом чине те, кто был в корнетах еще до моего приезда в Петербург. Уверен, в Сульце также будут очень довольны, я извещу их ближайшей почтой. Честно говоря, мой дорогой друг, если бы в прошлом году ты захотел поддержать меня чуть больше, когда я просился на Кавказ – теперь ведь ты можешь это признать, или я сильно заблуждался, всегда считая это несогласием, конечно, тайным, – то на будущий год я путешествовал бы с тобой как поручик-кавалергард, да вдобавок с лентой в петлице, потому что все, кто был на Кавказе, вернулись в добром здравии и были представлены к крестам, вплоть до маркиза де Пина. Один бедняга Барятинский был опасно ранен, верно; но тоже – какое прекрасное вознаграждение: Император назначил его адъютантом Великого Князя-Наследника, а после представил к награждению крестом Св. Георгия и дал отпуск за границу на столько времени, сколько потребуется для поправки здоровья; если бы я был там, может быть, тоже что-нибудь привез».

Итак, Дантес стал вхож в дом Пушкина в январе 1836 года.

Через два дня после того, как Дантес написал это письмо, фрейлина М. Мердер делает такую запись в своем дневнике: «5 февраля 1836 г. Среда. С вечера у княгини Голицыной пришлось уехать на бал к княгине Бутера… В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу, – он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиною. До моего слуха долетело: „Уехать – думаете ли Вы об этом – я не верю этому – это не Ваше намерение…“ Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, – они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной – как счастливы они казались в эту минуту!..»

Из этой записки следует, что Мердер наблюдала за влюбленными и раньше. Следовательно, слухи в свете могли появиться уже в январе и дойти до ушей Пушкина. В этом нет ничего удивительного: первая красавица и самый модный молодой человек были на виду. Это и могло отравить и без того нелегкую жизнь поэта.

А теперь прочтем письма Дантеса от 14 февраля и 6 марта 1836 года.

«Петербург, 14 февраля 1836 г.

Мой дорогой друг, вот и карнавал позади, а с ним – часть моих терзаний. Право, я, кажется, стал немного спокойней, не видясь с ней ежедневно, да и теперь уж не может кто угодно прийти, взять ее руку, обнять за талию, танцевать и беседовать с нею, как я это делаю: а они ведь лучше меня, ибо совесть у них чище. Глупо говорить об этом, но оказывается – никогда бы не поверил – это ревность, и я постоянно пребывал в раздражении, которое делало меня несчастным. Кроме того, в последний раз, что мы с ней виделись, у нас состоялось объяснение, и было оно ужасным, но пошло мне на пользу. В этой женщине обычно находят мало ума, не знаю, любовь ли дает его, но невозможно вести себя с большим тактом, изяществом и умом, чем она при этом разговоре, а его тяжело было вынести, ведь речь шла не более и не менее как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку, умолявшему пренебречь ради него своим долгом: она описала мне свое положение с таким самопожертвованием, просила пощадить ее с такой наивностью, что я воистину был сражен и не нашел слов в ответ. Если бы ты знал, как она утешала меня, видя, что я задыхаюсь и в ужасном состоянии; а как сказала: „Я люблю Вас, как никогда не любила, но не просите большего, чем мое сердце, ибо все остальное мне не принадлежит, а я могу быть счастлива, только исполняя все свои обязательства, пощадите же меня и любите всегда так, как теперь, моя любовь будет Вам наградой“, – да, видишь ли, думаю, будь мы одни, я пал бы к ее ногам и целовал их, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь к ней стала еще сильнее. Только теперь она сделалась иной: теперь я ее боготворю и почитаю, как боготворят и чтят тех, к кому привязано все существование.

Прости же, мой драгоценный друг, что начинаю письмо с рассказа о ней, но ведь мы с нею – одно и говорить с тобою о ней – значит говорить и о себе, а ты во всех письмах попрекаешь, что я мало о себе рассказываю.

Как я уже написал, мне лучше, много лучше, и, слава Богу, я начинаю дышать, ибо мучение мое было непереносимо: быть веселым, смеющимся перед светом, перед всеми, с кем встречался ежедневно, тогда как в душе была смерть – ужасное положение, которого я не пожелал бы и злейшему врагу. Все же потом бываешь вознагражден – пусть даже одной той фразой, что она сказала; кажется, я написал ее тебе – ты же единственный, кто равен ей в моей душе: когда я думаю не о ней, то о тебе. Однако не ревнуй, мой драгоценный, и не злоупотреби моим доверием: ты-то останешься навсегда, что же до нее – время окажет свое действие и ее изменит, так что ничто не будет напоминать мне ту, кого я так любил. Ну, а к тебе, мой драгоценный, меня привязывает каждый новый день все сильнее, напоминая, что без тебя я был бы ничто.

В Петербурге ничего интересного: да и каких рассказов ты хотел бы, коли ты в Париже, а ты источник всех моих удовольствий и душевных волнений, и ты легко можешь найти себе развлечения – от полишинеля на бульварах до министров в Палате, от суда уголовного до суда пэров. Я в самом деле завидую твоей жизни в Париже – это время должно быть интересным, а наши газеты, как ни усердствуй, способны лишь весьма слабо воспроизвести красноречие и отвагу убийцы Луи-Филиппа [Фиески, неудачно покушавшийся на короля]…»

«Петербург, 6 марта 1836 г.

Мой дорогой друг, я все медлил с ответом, ведь мне было необходимо читать и перечитывать твое письмо. Я нашел в нем все, что ты обещал: мужество для того, чтобы снести свое положение. Да, поистине, в самом человеке всегда достаточно сил, чтобы одолеть все, с чем он считает необходимым бороться, и Господь мне свидетель, что уже при получении твоего письма я принял решение пожертвовать этой женщиной ради тебя. Решение мое было великим, но и письмо твое было столь добрым, в нем было столько правды и столь нежная дружба, что я ни мгновения не колебался. С той же минуты я полностью изменил свое поведение с нею: я избегал встреч так же старательно, как прежде искал их; я говорил с нею со всем безразличием, на какое был способен, но думаю, что не выучи я твоего письма, мне недостало бы духу. На сей раз, слава Богу, я победил себя, и от безудержной страсти, что пожирала меня 6 месяцев, о которой я говорил во всех письмах к тебе, во мне осталось лишь преклонение да спокойное восхищение созданьем, заставившим мое сердце биться столь сильно.

Сейчас, когда все позади, позволь сказать, что твое послание было слишком суровым, ты отнесся к этому трагически и строго наказал меня, стараясь уверить, будто ты знал, что ничего для меня не значишь, и говоря, что письмо мое было полно угроз. Если смысл его был действительно таков, признаю свою вину, но только сердце мое совершенно невинно. Да и как же твое сердце не сказало тебе тотчас, что я никогда не причиню тебе горя намеренно, тебе, столь доброму и снисходительному. Видимо, ты окончательно утратил доверие к моему рассудку, правда, был он совсем слаб, но все-таки, мой драгоценный, не настолько, чтобы положить на весы твою дружбу и думать о себе прежде, чем о тебе. Это было бы более чем себялюбием, это было бы самой черной неблагодарностью. Доказательство всего сказанного – мое доверие, мне известны твои убеждения на этот счет, так что, открываясь, я знал заранее, что ты ответишь отнюдь не поощрением. Вот я и просил укрепить меня советами, в уверенности, что только это поможет мне одолеть чувство, коему я попустительствовал и которое не могло дать мне счастия. Ты был не менее суров, говоря о ней, когда написал, будто до меня она хотела принести свою честь в жертву другому – но, видишь ли, это невозможно. Верю, что были мужчины, терявшие из-за нее голову, она для этого достаточно прелестна, но чтобы она их слушала, нет! Она же никого не любила больше, чем меня, а в последнее время было предостаточно случаев, когда она могла бы отдать мне все – и что же, мой дорогой друг – никогда ничего! Никогда в жизни!

Она была много сильней меня, больше двадцати раз просила она пожалеть ее и детей, ее будущность, и была столь прекрасна в эти минуты (а какая женщина не была бы), что, желай она, чтобы от нее отказались, она повела бы себя по-иному, ведь я уже говорил, что она столь прекрасна, что можно принять ее за ангела, сошедшего с небес. В мире не нашлось бы мужчины, который не уступил бы ей в это мгновение, такое огромное уважение она внушала. Итак, она осталась чиста; перед целым светом она может не опускать головы. Нет другой женщины, которая повела бы себя так же. Конечно, есть такие, у кого на устах чаще слова о добродетели и долге, но с большей добродетелью в душе – ни единой. Я говорю об этом не с тем, чтобы ты мог оценить мою жертву, в этом я всегда буду отставать от тебя, но дабы показать, насколько неверно можно порою судить по внешнему виду. Еще одно странное обстоятельство: пока я не получил твоего письма, никто в свете даже имени ее при мне не произносил. Едва твое письмо пришло, словно в подтверждение всем твоим предсказаниям – в тот же вечер еду на бал при дворе, и Великий Князь-Наследник шутит со мной о ней, отчего я тотчас заключил, что и в свете, должно быть, прохаживались на мой счет. Ее же, убежден, никто никогда не подозревал, и я слишком люблю ее, чтобы хотеть скомпрометировать. Ну, я уже сказал, все позади, так что надеюсь, по приезде ты найдешь меня совершенно выздоровевшим…»

Итак, страсть к Пушкиной пожирает Дантеса уже 6 месяцев (письмо от 6 марта 1836 года); роман начался где-то в сентябре 1835 года. (Пушкин ошибался, когда в письме Геккерну 21 ноября 1836 года писал о двухлетнем постоянстве Дантеса.) В сентябре 1835 года Пушкин живет в Михайловском. Мы уже цитировали его письмо жене, где он ревниво сравнивает молодую сосновую поросль с кавалергардами и спрашивает жену: «что ты делаешь, моя красавица… расскажи…» И мы уже говорили об эпистолярном красноречии Жоржа Дантеса. Вряд ли сохранились письма или воспоминания, в которых облик жены поэта был передан так верно и ярко, причем в роковой, критический момент ее жизни. Конечно, силу его перу придает чувство. В искренности чувств Дантеса нет никаких сомнений. Нет сомнений и в искренности ответного чувства Натальи Николаевны. Здесь мы хотели бы остановиться на отрывке из книги Серены Витале «Пуговица Пушкина»:

«В книге „Пушкин в 1836 году“ серьезная исследовательница С. Абрамович пишет (по поводу опубликованных Труайя отрывков. – В. Ф.), что „январское письмо говорит прежде всего о том, что Дантес в тот момент был охвачен подлинной страстью… Но следует отнестись с сугубой осторожностью к его заявлениям, касающимся Н. Н. Пушкиной… Его слова „…она тоже любит меня“ свидетельствуют скорее о его самоуверенности, чем о реальном положении дел“. Мы могли бы и согласиться с Абрамович, но сам ее метод некорректен: почему можно верить Дантесу, когда он говорит о себе, и отказывать ему в доверии, когда он говорит о Наталье Николаевне и приводит ее слова?»

Добавим к этому еще вот что. Ну, а если предположить худшее? Предположить, что Наталья Николаевна обманывала Дантеса, кружила ему голову. Неужели это поведение больше «устроит» поклонников Н. Н. Гончаровой, еще недавно писавших с нее икону? Разумеется, это предположение должно быть отброшено, его и обсуждать нечего. Оно никак не вяжется с характером жены поэта, со всем, что нам о ней известно. Итак, Наталья Николаевна, ответив на любовь Дантеса («Я люблю Вас, как никогда не любила»), осталась чиста. Она отдала ему свое сердце, но просила ее пощадить. Дантес пишет об этом 14 февраля. Но не надо забывать еще об одном. В это время исполнилось почти шесть месяцев ее беременности (она родит дочь Наталью 23 мая). Дантес не пишет об этом, да вряд ли и знает. А Наталья Николаевна была хорошая мать…

Письмо от 6 марта интересно и в другом отношении. Мы уже говорили, что, не зная ответных писем Геккерна-отца, мы слышим их отголосок в письмах Дантеса. Геккерн всеми силами пытается убедить Дантеса «одолеть» свое чувство, прервать этот опасный роман. «Укрепляя советами» Дантеса, он не останавливается перед тем, чтобы очернить, оклеветать Н. Н. Пушкину, заявляя, что до него «она хотела принести свою честь в жертву другому». И это не только ревность. Геккерн-отец хорошо понимает опасность положения. Понимает, что на карту поставлены карьера сына и его собственная. А ведь столько сил и хлопот ушло у него на переговоры об усыновлении в Голландии и в Сульце. Столько надежд связано с будущим этого блестящего юноши, которому он передал свое имя и состояние. Геккерн испытывает к Жоржу Дантесу и «patemage», отцовские чувства, свойственные всем гомосексуалистам. И, кажется, Геккерну что-то удалось. Дантес пишет в письме, что «принял решение пожертвовать этой женщиной» ради Геккерна-отца. Но это только слова. А по дороге на Черную речку идти еще целый год. И тут самое время вспомнить о басне про Фому и Кузьму, рассказанную Пушкиным в его письме Наталье Николаевне осенью 1833 года.

А между тем, свет полнится слухами. И хотя увлеченный страстью молодой человек не хочет скомпрометировать любимую женщину (он сам пишет об этом, и сейчас ему можно верить), этот роман в январе – феврале 1836 года перестает быть тайной. Об этом шутит с Дантесом наследник, об этом пишет в своем дневнике фрейлина Мердер. Светская чернь разносит сплетню по гостиным. Это и было тем фоном, на котором разразился душевный кризис поэта, три дуэльных конфликта, когда Пушкин, по словам Соллогуба, «искал смерти».

«Петербург, суббота, 28 марта 1836.

…Хотел писать тебе, не говоря о ней, однако, признаюсь, письмо без этого не идет, да, к тому же, я обязан тебе отчетом о своем поведении после получения последнего письма. Как и обещал, я держался твердо, я отказался от свиданий и от встреч с нею: за эти три недели я говорил с нею 4 раза и о вещах, совершенно незначительных, а ведь Господь свидетель, мог бы проговорить 10 часов кряду, пожелай я высказать половину того, что чувствую, видя ее. Признаюсь откровенно – жертва, тебе принесенная, огромна. Чтобы так твердо держать слово, надобно любить так, как я тебя; я и сам бы не поверил, что мне достанет духу жить поблизости от столь любимой женщины и не бывать у нее, имея для этого все возможности. Ведь, мой драгоценный, не могу скрыть от тебя, что все еще безумен; однако же сам Господь пришел мне на помощь: вчера она потеряла свекровь, так что не меньше месяца будет вынуждена оставаться дома, тогда, может быть, невозможность видеть ее позволит мне не предаваться этой страшной борьбе, возобновлявшейся ежечасно, стоило мне остаться одному: надо ли идти или не ходить. Так что признаюсь, в последнее время я постоянно страшусь сидеть дома в одиночестве и часто выхожу на воздух, чтобы рассеяться. Так вот, когда бы ты мог представить, как сильно и нетерпеливо я жду твоего приезда, а отнюдь не боюсь его – я дни считаю до той поры, когда рядом будет кто-то, кого я мог бы любить – на сердце так тяжело, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете, как сейчас, что шесть недель ожидания покажутся мне годами».

Вот и еще один пример важности «контекста», о котором говорила С. Л. Абрамович. В свое время отрывки, опубликованные Труайя, не убедили некоторых пушкинистов в том, что в письмах Дантеса речь идет о Н. Н. Пушкиной. Им не хотелось верить этому. Например, С. Ласкин предположил, что речь идет об Идалии Полетике, жене кавалергарда. Мать Пушкина скончалась 29 марта 1836 года. Видимо, Дантес окончил писать письмо именно в этот день, хотя приступил к нему накануне. Так случалось и раньше. Прислушаемся к голосу Дантеса: «На сердце так тяжко, и такое желание любить и не быть одиноким в целом свете…» Дантес адресует эти слова отцу, но думает о Пушкиной. Страсть пожирает его. Вот еще одно письмо Дантеса, точнее отрывок из него, который датируется апрелем 1836 года:

«Не хочу говорить тебе о своем сердце, ибо пришлось бы сказать столько, что никогда бы не кончил. Тем не менее, оно чувствует себя хорошо, и данное тобою лекарство оказалось полезным, благодарю миллион раз, я возвращаюсь к жизни и надеюсь, что деревня исцелит меня окончательно, – я несколько месяцев не увижу ее. Ты помнишь, что Жанвер просил руку сестры красавицы графини Борх и ему по справедливости отказали. Что же, соперник его победил и вскоре получит ее в жены.

Прощай, мой драгоценный друг, единственный поцелуй в одну твою щеку, но не более, ибо остальное мне хочется подарить тебе по приезде. Дантес».

В письме идет речь об Ольге Викентьевне Волынской (двоюродной сестре Н. Н. Пушкиной), позднее вышедшей замуж за французского писателя, издателя и дипломата Леве-Веймара. Ольга Волынская была сестрой известной красавицы Любови Викентьевны Борх, жены графа Борха.

В середине мая Дантес встречает Геккерна, вернувшегося в Петербург после годичной отлучки. Скоро кавалергарды переедут на летние маневры в Красное Село. Наталья Николаевна давно не выезжает: траур по свекрови и ожидание ребенка.

Пушкин еще 29 апреля выехал в Москву. Он хочет заручиться согласием московских литераторов участвовать в «Современнике», привлечь к работе Белинского. Пока Одоевский готовит второй том журнала, Пушкин встречается с Чаадаевым, Баратынским, Шевыревым, в архиве Коллегии иностранных дел обсуждает с А. Ф. Малиновским планы работы над историей Петра, убеждает М. С. Щепкина писать воспоминания. В доме Павла Войновича Нащокина он отходит душой. Казалось, страшная петербургская зима ушла навсегда. Пушкин пишет жене, скучает, беспокоится о ее здоровье. Впоследствии, вспоминая эти счастливые дни, жена Нащокина рассказывала: «Надо было видеть радость и счастье поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями». И только 18 мая, перед самым отъездом в Петербург, Пушкин в письме к жене, словно вспомнив о пережитом, пишет горькие строчки:

«По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежли славный обед Ваших кавалергардов с благоразумием молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платочком, смекая, что если выйдет история, то их в Аничков не позовут… У меня душа в пятки уходит, как вспоминаю, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уже полицейские выговоры и мне говорили: vous avez trompé[9] и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать».

Пушкин вернулся в Петербург 23 мая, в день рождения дочери Натальи. В Петербурге его ждали хлопоты со вторым номером «Современника», переговоры с типографией и долги. Он надеялся, что второй номер журнала и переиздание «Онегина» поправят его финансовое положение. Не поправили. Долговая яма оказалась еще глубже. На Каменном острове сняли дорогую дачу. Пушкин хотел занять деньги у Нащокина и писал ему в Москву: «…Деньги, деньги! Нужно их до зареза». На даче, на Каменном острове, встретил он последний свой день рождения. Настроение у Пушкина не было праздничным. Его племянник Лев Павлищев вспоминает со слов матери, сестры Пушкина: «Ольга Сергеевна была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки».

Мы привыкли думать о пушкинской осени как о времени творческого подъема у поэта, времени вдохновения («…и пальцы просятся к перу, перо к бумаге…»). 1836 год такой осени Пушкину не принес, но подарил необыкновенно творческое лето. Пушкин оканчивает черновик «Капитанской дочки», пишет статьи для своего «Современника». Он создает поэтический цикл (названный впоследствии каменноостровским), в центре которого – драма жизни и смерти, мысли о внутренней свободе художника и его независимости, о его праве свободно путешествовать и видеть «созданья искусств и вдохновенья», о смерти и бессмертии. Религиозные образы этих стихов навеяны размышлениями поэта о нравственных ценностях жизни, о бессмертии поэтической души, о презрении к предательству, к тщете суетной жизни, предчувствием своего близкого конца. В этих стихах много величия, горечи и печали. Перевернув лист бумаги с черновиком «Памятника», Пушкин написал карандашом на обратной стороне листа:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю