Текст книги "Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта"
Автор книги: Владимир Полушин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 55 страниц)
По предложению Владимира Александровича Павлова, 30 мая Николай Степанович Гумилёв в поезде адмирала Немитца отправился в Севастополь. Лишенный возможности странствовать по свету, как в былые времена, поэт рад был малейшей возможности отправиться хоть в какое-то путешествие. К тому же он таил смутную надежду, что на юге сможет издать кое-что из своих рукописей, поэтому взял с собой, по всей видимости, отредактированный вариант книги «Шатер».
Незадолго до отъезда, 26 мая Николай Степанович вновь наносит визит Надежде Залшупиной и на этот раз дарит ей книгу У. Б. Йетса (с которым встречался в Англии). Надпись на книге гласила: «По этому экземпляру я переводил Графиню Кэтлин, думая лишь о той, кому принадлежала эта книга». Под автографом Николай Степанович нарисовал пальму, крокодила и солнце. Надежда Залшупина, по всей видимости, взяла у поэта и перевод пьесы, осуществленный Гумилёвым, но, к сожалению, текст был утерян. В этот же день Гумилёв вписал экспромт в альбом Надежды:
Н. Гумилёв.
В условиях, когда «Всемирная литература», по сути дела, прекратила свою работу из-за отсутствия бумаги, поэт надеялся на частные издательства, с помощью которых рассчитывал поправить свои дела, передав им права на издания рукописей.
В Севастополе Гумилёв разыскал мать Анны Андреевны, и та сообщила ему печальную новость – его друг Андрей Горенко в эмиграции покончил жизнь самоубийством. Конечно, Инна Эразмовна, узнав о разводе Анны и Николая, опечалилась. Николай Степанович, чтобы ее успокоить, уверял, что Аня вышла замуж за «замечательного человека и теперь живет счастливо».
В Севастополе Гумилёв проводил время в обществе Павлова (жили они в вагоне) и еще одного офицера, с которым тот, видимо, его познакомил. Это был страстный почитатель поэзии Николая Степановича, сам писавший стихи и тоже выходец из известной морской семьи – Сергей Адамович Колбасьев, один из последних гардемаринов Морского корпуса (закрытого красными в марте 1918 года), участвовавший в Гражданской войне на стороне большевиков. Служил он на Балтике, потом в Астраханско-Каспийской военной флотилии и в 1920 году получил назначение в Черноморский флот, где воевал против Врангеля. Несмотря на «красное» настоящее, Гумилёв подружился с ним и даже посвятил ему строки в известном стихотворении «Мои читатели», которое он написал после 2 июля 1921 года:
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи…
Дочь Сергея Адамовича Г. С. Колбасьева вспоминала: «Они встретились в 1921 г. в Севастополе. Отец с юности увлекался поэзией, в частности, – поэзией Гумилёва, который был одним из его любимых поэтов. Именно Колбасьев помог Гумилёву выпустить первое, севастопольское, издание „Шатра“. Издание было осуществлено в рекордные сроки, очень маленьким тиражом, почти без редактуры, так что там было огромное количество опечаток. Книгу печатали на плохой бумаге, потому что бумаги вообще не было, а для обложки использовали бумагу из-под сахарных голов…»
Ясно, что Гумилёв не мог получить за это издание гонорара, но ему очень важно было издать книгу хотя бы самым маленьким тиражом. В ней он как бы подвел итог своих поэтических признаний колдовскому континенту, куда ему при большевиках путь был заказан.
Если посмотреть на всё, что Гумилёв написал об Африке, то условно можно разбить эти произведения на три части. Первая часть – стихи, которые он писал в Париже в 1907 году, бродя по Ботаническому саду и тоскуя об Африке. Именно там появляются стихи-мечты, стихи-восторги и стихи-вздохи: «Озеро Чад», «Носорог», «Гиена», «Невеста Льва», «Жираф», «Ягуар» и «Зараза». Побывав в Абиссинии и изучив местный фольклор, Гумилёв написал четыре стихотворения, объединенные одним названием «Абиссинские песни» и еще три стихотворения «Африканская ночь», «У камина» и «Эзбекие». И, наконец, после всех этих поэтических опытов, которые можно назвать отдельными мозаичными осколками, поэт берется за большое полотно, которое должно сложиться в «царский» поэтический «Шатер». О сборнике африканских стихотворений Николая Гумилёва ходило много легенд, и до сих пор нет полной ясности, какой же вариант из изданий 1921 или 1922 года считать более поздней редакцией поэта. На эту тему спорили литературоведы не только у нас в стране, но и за рубежом. Совсем недавно, в 1996 году вышла довольно любопытная книга «Неизвестный Николай Гумилёв» Андрея Никитина, который провел исследование на эту тему и доказал, что издание 1921 года – более позднее по подготовке.
Вопрос этот не такой простой, как может показаться, так как поэт постоянно работал над стихами и менял не только отдельные слова, но и образы. Много писали и говорили о том, что «Шатер» заказной, «география в стихах и никакого отношения к его путешествиям не имел…» – как вспоминала А. А. Ахматова. Сохранился и план такого географически-поэтического сборника Гумилёва в Российском государственном архиве литературы и искусства. В нем восемнадцать названий: Египет, Триполи, Тунис, Алжир, Марокко, Сахара, Сенегамбия, Западный берег, Трансвааль, Родезия, Лесная область, Мадагаскар, озеро Виктория, Абиссиния, Сомали, Нил, озеро Чад, Красное море. По всей видимости, Гумилёв начал работать над африканским циклом осенью 1918 года, получив 24 сентября аванс от издательства «Петербург». Поэтому поэт и указал на титульном листе книги: «Стихи 1918 г.». Ахматова была не права, когда говорила, что «Шатер» не имел никакого отношения к путешествиям поэта, поскольку в некоторых стихах есть документально точные детали, например в стихотворении «Галла» (1918):
Восемь дней из Харара я вел караван.
Правда, Гумилёв не во всех странах из перечисленных успел побывать и поэтому пополнял свои знания в библиотеках. Известные ученые-африканисты высоко оценивали «Шатер».
Книга (первое издание) содержит двенадцать стихотворений. Для Гумилёва Африка воплощала земной рай:
…О тебе, моя Африка, шепотом
В небесах говорят серафимы.
(«Вступление», 1918)
Поэт любит эту часть земли, он признается: «Обреченный тебе… я поведаю…» и верит, что за его любовь и правдивый рассказ ему будет место в этом раю, и он обращается к Богу:
И последняя милость, с которою
Отойду я в селенья святые:
Дай скончаться под той сикоморою,
Где с Христом отдыхала Мария.
(Там же)
Первое стихотворение книги – «Красное море». Поэт не раз бывал на нем, видел его ночью и днем. В «Шатре» он не просто описывает море, а дает отраженный взгляд своей души. Как живописно и емко звучит гумилёвское приветствие:
Здравствуй, Красное Море, акулья уха.
Негритянская ванна, песчаный котел!
На твоих берегах, вместо влажного мха,
Известняк, как чудовищный кактус, расцвел.
И в этих стихах появляется биографическая деталь – «акулья уха». Известно, что поэт участвовал в ловле акул и эта охота оставила глубокий след в его душе.
Море у Гумилёва наделено разумом и памятью, море – Бог и море – справедливый судья, оно по-царски казнит и милует мореходов:
И ты помнишь, как, только одно из морей,
Ты когда-то исполнило Божий закон,
Ты раздвинуло цепкие руки зыбей,
Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.
Третье стихотворение «Шатра» – «Египет» также навеяно живым воспоминанием поэта. Это гумилёвский неповторимый Египет, им одним подсмотренный и его душой открытый:
И такие смешные верблюды
С телом рыб и с головками змей,
Словно дивные, древние чуда
Из глубин пышноцветных морей.
Вот таким ты увидишь Египет
В час божественный трижды, когда
Солнцем день человеческий выпит
И, колдуя, струится вода.
Поэт видит лик «благосклонной Изиды», у него пирамиды думают, а Сфинкс охраняет древние святыни, ожидая «гостей из пустыни». Из мира сказочных сфинксов Гумилёв отправляется в современный ему Египет, где:
…поэты скандируют строфы,
Развалившись на мягкой софе…
В стихотворении совершенно неожиданный вывод: для кого существуют все эти чудеса природы? – оказывается, для того,
…Кто с сохою или с бороною
Черных буйволов в поле ведет.
И это фактически точно, ведь страна была крестьянской. И Гумилёв как истинный художник погрешить против истины не мог.
За «Египтом» следует «Сахара». Может быть, именно это стихотворение послужило Георгию Иванову поводом, чтобы потом написать анекдотический рассказ о Николае Степановиче, как он преодолевал Сахару. Увы, до нее поэт не добрался. Но тем не менее он сравнивает с Сахарой другие пустыни и приходит к интересному выводу:
Все пустыни от века друг другу родны,
Но Аравия, Сирия, Гоби —
Это лишь затиханье Сахарской волны
В сатанинской воспрянувшей злобе.
Здесь Гумилёв подымается до апокалиптического толкования возмездия:
…И когда наконец корабли марсиан
У земного окажутся шара,
То увидят сплошной золотой океан
И дадут ему имя: Сахара.
Здесь стихи наполнены личностным «я» Гумилёва – это взрыв его души, это гнев поэта, это видение конца.
30 августа 1921 года появилась рецензия на «Шатер» все того же Голлербаха, озаглавленная едко: «Путеводитель по Африке» («Жизнь искусства», № 806). Комментировать набор бессвязных фраз человека, не имевшего никакого понятия об африканском континенте и малосведущего в поэзии, нет смысла.
Конечно, не все стихотворения сборника на одном уровне. «Судан» действительно напоминает географическую картину в стихах. Но совершенно по-другому звучат строки поэта, когда он пишет о тех местах, где он провел в общей сложности два года. Это – «Абиссиния», «Галла», «Сомали», «Экваториальный лес» и стихотворение «Суэцкий канал», не вошедшее в издание 1921 года.
Гумилёв признается в любви к «колдовской стране», и как проникновенно звучат его строки:
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
По ночам зарываться в седеющий мох…
(«Абиссиния»)
И как тоскует он в красном Петрограде и хочет вырваться туда, на абиссинский простор:
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
И видения охватывают поэта, он бредит южным палящим солнцем на берегах Невы и ему кажется:
…как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
(Там же)
Как неправа была Ахматова – разве можно говорить о «географии в стихах», читая живые строки! Поэтическим дневником можно считать и стихотворение «Галла». Гумилёв и тут, не отходя от реальных событий, сумел выйти на уровень настоящей поэзии:
Вечерами я слышал у входа пещер
Звуки песен и бой барабанов,
И тогда мне казалось, что я Гулливер,
Позабытый в стране великанов…
В стихотворении «Готтентотская космогония» поэт создает миф о птице, что вздумала сравниться с Богом и была покарана – «И обрек ее на несчастье, / Разорвал ее на две части». Если задуматься о том, в каком году написано стихотворение, то станет ясно, что верхняя часть, что «Пела Богу про Божье дело», – это творцы жизни, поэты, они оправданы и любимы Богом. Они должны перепеть нижнюю, злую часть «бушменов» (то есть большевиков) и возродить свою землю.
Нельзя не сказать об «Экваториальном лесе». Это стихотворение-притча о печальной участи человека, дерзающего познать неведомое в природе, вторгнуться в нее. Лес выступает здесь как карающее существо Всевышнего. Гумилёв всегда находил необычную форму для раскрытия своего замысла. Так, умирающий француз, вторгшийся в жизнь полудикого лесного племени, говорит в бреду своему слуге, карлику, важные слова: «…Не бери человечьего мяса, / Всемогущие боги его не едят…» Но карлик, местный людоед, предпочитает вернуться в лес. Француз же хоть и вырвался из леса, но погиб. Гумилёв сталкивает две стихии: мир цивилизации и мир первозданной природы и показывает, как первый беспомощен перед вторым.
В первый выпуск «Шатра» не попало замечательное стихотворение «Суэцкий канал», напечатанное только в 1922 году в Ревеле. Это самое светлое лирическое воспоминание поэта о днях путешествий:
Стаи дней и ночей
Надо мной колдовали,
Но не знаю светлей,
Чем в Суэцком канале…
Пророчески звучат последние строки севастопольского «Шатра»:
Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.
(«Экваториальный лес»)
Гумилёв сумел, ведя разговор об Африке, высказать свою боль о России, попавшей под гнет большевиков. Не поняли современники тайнописи поэта. Об этом говорят появившиеся рецензии.
Книга вышла с посвящением: «Памяти моего товарища в африканских странствиях Николая Леонидовича Сверчкова». Николай скончался от последствий ранения, полученного на фронте в 1919 году в Екатеринодаре. Гумилёв тяжело переживал смерть племянника.
С. А. Колбасьев предложил Гумилёву пройти морем на военном корабле в Феодосию. В это время из Коктебеля в Феодосию направился и Максимилиан Волошин. Там, в Феодосии, в конторе Центросоюза, расположенной на территории порта, состоялась последняя встреча двух поэтов, поссорившихся когда-то из-за клеветы женщины.
«Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать, если мы с ним встретимся, – вспоминал впоследствии Волошин. – Поэтому я сказал: „Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки“. Конечно, благородный Гумилёв протянул руку своему вчерашнему противнику. В это время Николая Степановича окликнули: „Командир вас ждет, миноносец сейчас отваливает“».
О том, как эта встреча повлияла на Волошина, писал Сергей Маковский в книге «Портреты современников»: «Умер Максимилиан Александрович… 11 августа 1932 года, 59 лет от роду. <…> Какие несхожие люди и поэты: Волошин – Гумилёв… Противоположные и характерами и складом души. Обоих погубила революция, но как непохожи их смерти! Застреленный в затылок Гумилёв в подвале Чека, сам себе напророчивший страшную гибель… и Волошин, медленно умиравший много лет… Еще в 1921 году, лежа на койке феодосийской больницы, тяжело болевший поэт написал стихи „На дне преисподней“, посвятив их памяти Блока и Гумилёва»:
С каждым днем все диче и все глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит.
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну:
Горькая детоубийца – Русь,
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь.
Но твоей голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь…
Доконает голод или злоба, —
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с Тобой
И с Тобой, как Лазарь, встать из гроба.
Правда, не все верили в примирение двух поэтов. Так, Анна Ахматова говорила Павлу Лукницкому: «Волошин по отношению к Гумилёву, а после смерти Гумилёва – к его памяти, должен был держаться крайне осторожно и, казалось бы, стремиться загладить свой поступок. И вместо этого Волошин двуличничает до сих пор: пишет (после смерти Гумилёва) о пощечине, которую дал ему, и посвящает ему посмертное стихотворение. Перемывает… косточки о „Жиль де Реце“, рассказывает ложный вздор о примирении Гумилёва с ним в 21 году и т. д. и т. п. Примирения не было: Лозинский рассказывает, что Гумилёв на его вопрос, действительно ли он помирился с Волошиным, коротко ответил: „Мы при встрече пожали друг другу руку“. Если Волошин думает, что, встретившись с ним в 21 году – через десять лет после дуэли – и не отведя руки в сторону, Гумилёв помирился с ним, – то это доказывает только наглость Волошина и ничего больше».
По дороге домой Николай Степанович решил сделать остановку в Ростове-на-Дону, чтобы зайти в театр, поставивший «Гондлу». Директор театра С. М. Горелик так обрадовался приезду поэта, что собрал труппу и актеры специально для автора сыграли спектакль по пьесе.
Актриса театра Г. Н. Халаджиева, первая исполнительница роли Леры (позже жена Е. Л. Шварца), вспоминала: «…Летним вечером 1921 года в последний раз собрались в своем театре: сезон окончился, все получили отпускные. Мужчины пошли покупать продукты, а девочки остались. Вдруг в 9 часов вечера примерно входит страшный косоглазый человек в потертом пальто и, не здороваясь, спрашивает: „Как пройти к директору?“ Я указала. Через некоторое время выбегает С. М. Горелик: „Немедленно собрать всю труппу! Даем занавес!“ – „Но мы же уже в отпуске!“ Собрались только к часу ночи. В зале сидели двое: Н. С. Гумилёв и С. М. Горелик. Все актеры дрожали. Но спектакль прошел хорошо. Часа в 2 ночи Гумилёв уже уезжал, и его пошли провожать все. – „Спектакль мне во как понравился (жест под подбородок). Хотите стать петроградским театром? Я буду вашим директором. Ну, как? Едете?“»
Ну кто же откажется перебраться из провинции в Питер? Конечно, все обрадовались такой перспективе и начали готовиться к отъезду. Николай Степанович не шутил, когда предложил театру переехать. Он как руководитель творческого Союза и известный поэт решил добиваться, чтобы в Петербурге появился театр, ставивший его пьесы. Возможно, он мечтал и о постановке «Отравленной туники», которая так и не была напечатана. Но все получилось как в современном фильме ужасов: театр переехал, когда Гумилёва уже не было в живых. А вскоре и «Гондлу» запретили.
Из Ростова поэт направился в Москву, где собирался выступать как глава Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов. 2 июля Гумилёв был в Москве, и пока поезд стоял на запасном пути, он выступал в новой столице. Был он и в московском кафе имажинистов «Домино» на углу Тверской и Георгиевского переулка, где снова встретился с Ольгой Мочаловой.
Здесь же у Гумилёва произошла интересная встреча. Николай Степанович увидел в фойе человека с черной бородой в кожаной куртке и галифе, который читал его стихи. Он подошел, и они познакомились. Оказалось, что это известный чекист Яков Григорьевич Блюмкин, убивший 6 июля 1918 года германского посла Мирбаха. В написанном после этого вечера стихотворении «Мои читатели» поэт уделил ему несколько строчек:
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи…
После окончания вечера Н. Гумилёв вместе с И. Одоевцевой, Ал. Чеботаревской, Ф. Сологубом, Н. Бруни пошли на ужин к бывшему руководителю «Бродячей собаки» Борису Пронину.
На другое утро Гумилёв зашел за Ольгой Мочаловой на Знаменку, где та жила у своих родственников Мониных, и они отправились гулять по Москве. Поэтесса вспоминала: «…Долго ходили по улицам и вышли к запасным путям Петроградского вокзала, где стоял его поезд, назначенный к отправке через два дня… Вагон был пуст, в купе мы остались вдвоем. Пили вино. „В юности я выходил на заре в сад и погружал лицо в ветви цветущих яблонь. То же я испытываю теперь, когда вы в моих руках“. „Вы ничего не умеете“. „Жажда вас не иссякает, каждая женщина должна этим гордиться“. Свобода действий ведет к свободе высказываний. Он говорил о французских приемах, о случаях многократных повторений. Хвастал, что вот приехал в Москву, взял женщину. Мне не нравилось. Был в смятенном настроении. Что делать дальше? Писать стихи и только – уже нельзя. Быть ученым? Археологом? В купе было большое зеркало, в нем промелькнули наши образы рядом. Помню свои строки:
„В зеркале отразились
Высокий, властительный он
И девушка, как оруженосец,
С романтической бурей волос“.
„В вас прелестная смесь девического и мальчишеского“. „Руки как флейты“. <.»> Просил простить, что не может проводить обратно. Да я не хотела… <…> Он выступал в Доме Герцена (теперь это Литературный институт им. А. М. Горького, Тверской бульвар, 25. – В. П.) и не имел успеха у тамошней публики. «Третьестепенный брюсёнок», – отзывался о нем тогдашний лит. заправила Василий Федоров. «„Поэт для обольщения провинциальных барышень“, – судила Надежда Вольпин. Он многим не нравился».
6 июля Гумилёв возвращается в Петроград, где за время его отсутствия вовсю шло формирование обвинительного дела против него.
Блок почувствовал себя очень плохо, и 17 июня состоялся консилиум врачей во главе с профессором, заведующим терапевтическим отделением Петром Васильевичем Троицким, который констатировал: «Мы потеряли Блока». Официальный диагноз – «острый эндокардит, психастения».
2 июля Александр Александрович написал Н. А. Нолле-Коган в Москву: «Мне очень трудно писать, потому, что я не выхожу из постели, где лежать не могу никогда, а только сижу. Вся главная моя болезнь – сердечная. Температура не падает. Постоянно задыхаюсь, не вижу почти никого. Исходя из этого острого состояния, не вижу тоже». Блок, похоже, смирился с тем, что умирает.
Хотя Александр Блок считался лояльным к власти как автор поэмы «Двенадцать», большевики тем не менее не простили ему именно «Двенадцати». Многие современники не понимали, что же написал Александр Александрович («белые» осуждали, «красные» хвалили).
Даже защищавший поэта на публике Гумилёв считал, что «Двенадцатью» Александр Александрович вторично распял Христа и еще раз расстрелял Государя Императора. Но правда была в том, что Блок как истинный художник создал историческое полотно и будто напророчил:
– Ох, Матушка-Заступница!
– Ох, большевики загонят в гроб!
Есть многие свидетельства, что большевики не простили поэту этого пророчества. По одной из версий, описанной писателем Владимиром Солоухиным, его отравили чекисты медленно действующим ядом: «Ходатайство Горького и Луначарского (о разрешении Блоку выехать за границу для лечения. – В. П.) рассматривалось на Политбюро 12 июля. Под председательством В. И. Ленина. Решили: за границу Блока не выпускать. Я надеюсь, что люди, читающие эти строки, уже догадываются, чего боялись Менжинский и Ленин, а вслед за ними, возможно, лишь идя у них на поводу, и члены Политбюро. Не нелояльности Блока, не его выздоровления. Полагаю, Менжинский и Ленин знали, что Блок не выздоровеет, что дни его сочтены. Они, как вы наверное догадываетесь, боялись, что европейские медики ПОСТАВЯТ ПРАВИЛЬНЫЙ ДИАГНОЗ И ОБНАРУЖАТ И ОБЪЯВЯТ ВСЕМУ МИРУ, ЧТО БЛОК ОТРАВЛЕН. Это единственное реальное объяснение чудовищному решению Политбюро не пускать Блока за границу и вообще всей этой волоките и проволочке…» [87]87
«Литературная Россия». 1992. 24 января.
23 В. Полушин
[Закрыть]
Гумилёв сразу же по возвращении из Москвы приступил к работе, как будто чувствовал, что времени у него остается все меньше и меньше. В июле счет шел уже на недели и дни.
Приехавший в Петроград С. А. Колбасьев принял участие в работе Дома поэтов на Литейном. Во главе его стоял Гумилёв как председатель отделения Союза поэтов, а секретарем была мать Колбасьева – Эмилия Петровна.
Николай Степанович узнал, что дела во «Всемирной литературе» все так же плохи. Бумаги не было, типография стояла. В это время он составлял рукопись новой книги стихов «Посредине странствия земного». Выпуск так и не был осуществлен. До сих пор существуют разные мнения по поводу этого названия: будто бы это первоначальное название книги «Огненный столп» или той, которая вышла уже после смерти поэта. В это же время, не надеясь на издание в России, Гумилёв передает Оргу в июле на квартире Немировича-Данченко рукопись «Шатра» для издания в Ревеле в издательстве «Библиофил».
В это время состоялась одна из последних встреч Гумилёва с Ахматовой. В начале июля Анна Андреевна зашла во «Всемирную литературу», и В. А. Сутугина вручила ей письмо от матери. Анна Андреевна, волнуясь, открыла конверт. Три года не было никаких известий от родных и вдруг письмо. Новости были печальными. Инна Эразмовна сообщила дочери о смерти ее любимого брата Андрея. Подробности, писала она, расскажет Николай Степанович. Анна Андреевна спросила Сутугину, вернулся ли Гумилёв, и попросила передать ему, чтобы он зашел.
Ахматова жила тогда на Сергиевской улице, 7 с Шилейко. Николай Степанович не бывал там, так как Шилейко ревновал Анну даже к стихам Гумилёва. Потому он взял с собой Георгия Иванова. Павел Лукницкий записал рассказ Ахматовой об этом последнем продолжительном свидании: «9 июля… АА. сидит у окна и вдруг слышит голос: „Аня!“ АА очень удивилась: она знала, что В. К. Шилейко в Царском Селе, а больше кто мог ее так звать? Никто. Взглянула в окно – увидела Николая Степановича и Георгия Иванова. Впустила их к себе. Николай Степанович… рассказал АА о встрече с Инной Эразмовной, с сестрой АА, о смерти брата АА – Андрея Андреевича… И. Э. и сестру Николай Степанович увидел в Крыму… Звал на вечер в доме Мурузи. АА отказалась, сказала, что она вообще не хочет выступать, потому что у нее после смерти брата совсем не такое настроение. Что в вечере Петрополиса она будет участвовать только потому, что обещала это, а зачем ей идти в дом Мурузи, где люди веселиться будут и где ее никто не ждет… Николай Степанович был очень сух и холоден с АА.… Упрекал ее, что она нигде не хочет выступать… АА обиделась на него, что он с Жорой пришел (потом АА, уже после, сообразила, что он, м. б., пришел не один, а с Г. Ивановым, потому что он не знал об отсутствии Шилейко, о том, что Шилейко в Царском Селе). АА говорила Николаю Степановичу о Гржебине, жаловалась на него (АА судилась с Гржебиным). Николай Степанович ответил про Гржебина – „Он прав“. Даже Г. Иванов заступился тогда за АА, сказав: „Он не прав уже потому, что он Гржебин…“ О Гржебине говорили, уже прощаясь. АА повела Николая Степановича и Г. Иванова не через 3-й этаж, а к темной (потайной прежде) винтовой лестнице, по которой можно было прямо из квартиры выйти на улицу. Лестница была совсем темная, и когда Николай Степанович стал спускаться по ней, АА сказала: „По такой лестнице только на казнь ходить…“»
Сегодня это звучит как предсказание. Она, словно бы притягивая к себе темные, потусторонние силы (пусть и невольно), напророчила казнь, может быть, сама того сразу не осознав. Многие годы спустя, в 1958 году, Анна Андреевна, вспоминая, может быть, эту встречу, напишет:
От меня, как от той графини,
Шел по лестнице винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий,
Страшный час над страшной Невой.
На вечере в издательстве «Петрополис», который состоялся 10 июля 1921 года, они разминулись. Гумилёв ушел раньше, чем пришла Анна Андреевна.
12 июля у Гумилёва произошла встреча с двоюродным братом Блока – Г. П. Блоком, который 23 июля 1921 года напишет одному из недругов Гумилёва Б. А. Садовскому: «Понравилось мне в нем, что об Александре Александровиче он говорил хорошо: „Я не потому его люблю, что это лучший наш поэт в нынешнее время, а потому что человек он удивительный. Это прекраснейший образчик человека. Если бы прилетели к нам марсиане и нужно было бы показать им человека, я бы только его и показал – вот, мол, что такое человек“».
Голлербах вспоминал, как Гумилёв ему говорил о Блоке: «Он лучший из людей. Не только лучший русский поэт, но и лучший из всех, кого я встречал в жизни. Джентльмен с головы до ног. Чистая, благородная душа. Но – он ничего не понимает в стихах, поверьте мне».
20 июля Николай Степанович был на чрезвычайном собрании действительных членов Дома литераторов.
На следующий день поэт подписал «Шатер» возлюбленной цыганской певице: «Моему старому и верному другу Нине Шишкиной в память стихов' и песен».
23 июля к Гумилёву домой пришла М. Шагинян и попросила одолжить пятьдесят тысяч рублей. Николай Степанович деньги ей вручил, хотя и у самого с финансами были большие проблемы.
В один из июльских дней на занятия в поэтическую студию Дома искусств Н. Гумилёв принес свою новую книгу «Шатер» и начал раздавать студистам. Ида Наппельбаум, участница поэтической студии Гумилёва, вспоминала: «…Летом
1921 года Николай Степанович, сияющий, принес нам свою новую книжку стихов. Маленькая, серенькая невзрачная книжка. „А надписывать буду на следующем занятии“, – сказал он. В следующий раз я пришла в студию из Института Истории Искусств, а Фредерика (сестра Иды. – В. П.) – из Университета. Она, как и все остальные, принесла книжку. А я нет. Забыла взять ее из дому. Помню, как екнуло у меня сердце от огорчения. „Ну что вы! – сказал Николай Степанович, стоя со мной после занятий у парапета реки, – ведь я приду к вам послезавтра на день рождения и там надпишу. И это будет мой вам подарок“…» Но, увы, Гумилёв больше не пришел.
Софья Эрлих вспоминала: «…я видела Николая Степановича еженедельно, в конце 20-го и в начале 21-го годов. Я занималась в студии „Звучащая раковина“ и видела и слышала рядом с собой великого поэта нашей эпохи. Каждый день моего пребывания на занятиях я ощущала как счастье. Это самое светлое, что у меня было, что согревало меня в самые холодные дни. Весь облик Николая Степановича я бережно храню в памяти, и как помню его – расскажу. Высокий, выше среднего роста, худощавый, очень легкая походка. Голос необыкновенный, особого тембра, слегка приглушенный, поставленный от природы. Очень скупые жесты, скупая мимика. Улыбка иногда немного ироническая. Необыкновенной красоты руки – руки патриарха с узкими длинными пальцами. Был исключительно сдержан, воспитан; это была глубокая воспитанность и благородная сдержанность. Были ему свойственны тонкость, деликатность и такт. Внешне всегда был предельно спокоен, умел сохранять дистанцию. Был изящен в подлинном смысле этого слова. Многим сумел дать заряд любви к поэзии на всю жизнь. <…> Студия помещалась на Мойке, в бывшем особняке Елисеевых, при Доме Искусств, во втором этаже. За входной дверью в студию находилась проходная комната с тусклой лампочкой под самым потолком, ведущая в квартиру. В углу этой комнаты находился не очень большой стол, на котором часто полулежал Вагинов, опершись на правый локоть. Иногда в таком положении он читал свои стихи. Вагинов был в серой шинели, в коротких солдатских ботинках, в обмотках; у него были красные ознобленные руки. Из полутемного коридора узкая дверь направо вела в узкую длинную комнату с длинным столом, доходящим до самого окна на противоположной стене. Стол был грубый, с грубыми перекладинами между ножками. Николай Степанович сидел обычно спиной к двери, лицом к окну. Мое место было справа от Николая Степановича, вторым. Место Иды Моисеевны было слева, первым от Николая Степановича. Я не помню места всех, но помню, что слева располагались Ольга Зив, Вера Лурье, Александра Федорова. Вагинов сидел у самого окна, рядом с ним юная Люся Дарская, называвшая Николая Степановича „Дядя Гум“ и бесцеремонно забиравшаяся к нему на колени. Ирина Одоевцева в студии не занималась, она приходила, когда занятия заканчивались, на литературные игры. Николай Степанович обычно входил стремительной походкой, слегка приподнимая руку для приветствия, и начинал занятия. Все уже были на своих местах. Первое занятие, помню, Николай Степанович посвятил теоретическому обоснованию акмеизма. Говорил о трудности преодоления символизма именно как течения. Давал теоретическое обоснование акмеизму, говорил о его поэтике. Рассказал, что основной акмеистический тезис – это безоговорочное принятие мира. <…> После занятий все читали по очереди свои стихи. Николай Степанович был снисходителен, но не любил и не прощал длинноты, погрешности в размере. Не любил затасканные эпитеты и рифмы. Говорил – что пошло в ход, что пошл о – то п о шло. Приводил иногда какие-нибудь строчки и просил нас указывать, какой размер, какие рифмы, есть ли цезуры, аллитерация, ассонансы, внутренние рифмы, охарактеризовать ритм. А иногда, наоборот, просил подбирать стихи на определенное задание. Иногда давал заданные рифмы – „буриме“, и мы должны были писать стихи на эти рифмы. Много было очень интересных занятий. <…>