Текст книги "Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта"
Автор книги: Владимир Полушин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц)
Что интересно: в 1910 году было выставлено шесть работ Модильяни, причем одна из них называлась «Лунный пейзаж». Уж не она ли возымела магическое действие на «деву луны»? Именно в год знакомства с Анной Модильяни серьезно занялся скульптурой. У него не было собственной мастерской, и он вынужден был скитаться по разным адресам. И тем не менее они сумели встретиться, и он упросил ее на прощание дать ему адрес. Она, не думая о последствиях, – как будет воспринято в семье мужа то, что замужней женщине могут писать мужчины, – дает царскосельский адрес Гумилёвых, где она тогда еще не жила ни одного дня.
Именно в это время, когда Анна Андреевна познакомилась с художником, Гумилёв пишет стихотворение «Ослепительное» (1910):
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать долго, долго,
Припоминая вечера.
Когда не мучило «вчера»
И не томили цепи долга…
Видимо, время, когда не мучило «вчера», закончилось. В стихотворении снова проглядывает образ коварной девы, «вступающей с демонами в ссору» и властвующей над умами и душами. По всей видимости, мирный период в любви молодоженов подходил к концу в самом начале их совместной жизни. В отеле на улице Бонапарта он пишет еще одно стихотворение, прямо обращенное к Анне Андреевне:
Нет тебя тревожней и капризней,
Но тебе я предался давно
Оттого, что много, много жизней
Ты умеешь волей слить в одно.
И сегодня небо было серо,
День прошел в томительном бреду.
За окном, на мокром дерне сквера
Дети не играли в чехарду.
Ты смотрела старые гравюры,
Подпирая голову рукой,
И смешно-нелепые фигуры
Проходили скучной чередой.
Но когда дневные смолкли звуки
И взошла над городом луна,
Ты внезапно заломила руки,
Стала так мучительно бледна.
Пред тобой смущенно и несмело
Я молчал, мечтая об одном:
Чтобы скрипка ласковая пела
И тебе о рае золотом.
(«Нет тебя тревожней и капризней…», 1910)
В стихотворении, без сомнения, обыгран лунатизм Ахматовой.
В Париже, который не стал городом счастья, поэт тоскует о той Африке, которую он оставил в феврале, чтобы прийти к «деве луны», но она оказалась непостоянной и коварной, она не дала того, что ждал поэт, и в стенах парижской гостиницы его меланхолия выливается в цикл стихотворений об Африке: «Военная», «Невольничья», «Занзибарские девушки» и «Пять быков». Название цикла «Абиссинские песни» ввело в заблуждение многих современников поэта, которые считали эти стихи переводами с туземного языка. Гумилёву пришлось через год в журнале «Аполлон» в рецензии на антологию издательства «Мусагет» дать объяснение: «Четыре абиссинские песни автора этой рецензии написаны независимо от настоящей поэзии абиссинцев». Современники Гумилёва высоко оценили этот цикл. Валерий Брюсов писал: «…В переложениях абиссинских песен Н. Гумилёва – яркая красочность и большое мастерство» [18]18
Русская мысль. 1911. № 8. Отд. 3. С. 16.
[Закрыть]. Парижские стихотворения Гумилёва 1910 года были опубликованы в Москве в антологии издательства «Мусагет» в 1911 году.
Еще в одном стихотворении, написанном в Париже, звучат грустные мотивы:
Все ясно для тихого взора:
И царский венец, и суму.
Суму нищеты и позора, —
Я все беспечально возьму…
(«Все ясно для тихого взора…», 1910)
О каком позоре пишет поэт? Может быть, о позоре обманутого мужа. Он знал о былых приключениях своей невесты, но думал, что теперь она остепенится. Но, видно, не зря не верила мать Анны Андреевны в возможность семейного счастья своей дочери. Тоскующий Гумилёв и уходящая на свидание с неизвестным художником молодая жена Анна Гумилёва. В Париже в тот раз она стихов не писала.
На календаре начало июня 1910 года. Свадебное путешествие закончено. Гумилёвы собираются домой. Он вынужден заказать не только экипаж, но и дополнительно багажные дрожки, чтобы сдать ящик с книгами в большой багаж. Уезжали они с Северного вокзала. Экипаж отправился по бульвару Себастополь, по бульвару Моджента на площадь place de Roibais перед большим мрачным зданием вокзала.
В вагоне Гумилёвы встретились с Сергеем Маковским. Гумилёв представил редактору «Аполлона» свою молодую жену. Маковский, видимо, повел себя несколько развязно. Во всяком случае, так передавала потом слова Анны Андреевны Ирина Одоевцева по воспоминаниям самого Николая Степановича Гумилёва. «Возвращаясь из Парижа домой, – рассказывал он ей, – мы встретились с Маковским, с пап а Мако, как мы все его называли в Wagonlit. Я вошел в купе, а Анна Андреевна осталась с пап а Мако в коридоре, и тот, обменявшись с ней впечатлениями о художественной жизни Парижа, вдруг задал ей ошеломляющий вопрос: „А как вам нравятся супружеские отношения? Вполне ли вы удовлетворены ими?“ На что она, ничего не ответив, ушла в наше купе и даже мне об этом рассказала только через несколько дней. И долгое время избегала оставаться с ним с глазу на глаз». Сам Маковский вспоминал встречу по-другому: «Осенью 1910 г. на обратном пути из Парижа в Петербург случайно оказались мы в том же международном вагоне. Молодые <Гумилёвы> тоже возвращались из Парижа, делились впечатлениями об оперных и балетных спектаклях Дягилева. Под укачивающий стук вагонных колес легче всего разговориться по душам. Анна Андреевна, хорошо помню, меня сразу заинтересовала, и не только как законная жена Гумилёва, повесы из повес, у кого на моих глазах столько завязывалось и развязывалось романов „без последствий“, но весь облик тогдашней Ахматовой, высокой, худенькой, тихой, очень бледной, с печальной складкой рта и атласной челкой на лбу (по парижской моде) был привлекателен и вызывал не то растроганное любопытство, не то жалость. По тому, как разговаривал с ней Гумилёв, чувствовалось, что он полюбил ее серьезно и горд ею. Не раз до того он рассказывал мне о своем жениховстве. Говорил и впоследствии об этой своей настоящей любви… с отроческих лет…»
Ехали они через Берлин. На вокзале Фридрихштрассе Анна Андреевна пересела в другое купе и дальше ехала в компании трех немцев. И здесь колдовские чары Анны Андреевны имели неотразимый успех. По ее словам, один из них всю ночь не спал и смотрел на нее. Рассказывая об этом мужу, она наверняка хотела вызвать у него чувство ревности, потом все перевести в шутку, как и ее встречи с Модильяни. Но Гумилёв ответил совершенно неожиданно, приземлив жену: «Даже на Венеру Милосскую нельзя восемь часов подряд смотреть, а ведь ты же не Венера Милосская!»
Так закончилась гумилёвская мечта о парижском триумфе и личном счастье. Снова чужая тень замаячила между ним и Аней. А вскоре явилось тому подтверждение. Летом пришло письмо от Модильяни. Анна сделала вид, что удивилась этому. Но письма приходили всю зиму и, по выражению самой Анны, были полны символов. В одном из писем Модильяни писал: «Вы во мне, как наваждение». С каждым таким письмом все меньше и меньше тепла и близости оставалось в отношениях между мужем и женой.
Жизнь в Царском Селе после Парижа представлялась Анне Андреевне скучной: «Царское после Парижа показалось мне совсем мертвым. В этом нет ничего удивительного. Но куда за пять лет провалилась моя царскосельская жизнь? Не застала там я ни одной моей соученицы по гимназии и не переступила порог ни одного царскосельского дома. Началась новая петербургская жизнь».
Об этом «Первое возвращение», стихотворение, которое она написала осенью 1910 года:
На землю саван тягостный возложен,
Торжественно гудят колокола,
И снова дух смятен и потревожен
Истомной скукой Царского Села.
Прошло пять лет. Здесь все мертво и немо,
Как будто мира наступил конец.
Как навсегда исчерпанная тема,
В смертельном сне покоится дворец.
Ядом печали и грусти отравляет она и своего мужа. Поэтому неудивительно, что уже осенью он опять покидает ее надолго, отправившись в очередное путешествие. Анна ему вдогонку пишет ужасные по своей откровенности стихи:
Я смертельна для тех, кто нежен и юн.
Я птица печали. Я – Гамаюн…
(«Я смертельна для тех, кто нежен и юн…», 1910)
Под этим стихотворением стоит дата – 7 декабря. 11 декабря в Царском Селе Анна Андреевна в «Сероглазом короле» снова говорит о Гумилёве, как об умершем:
Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король…
Но, пожалуй, самым проникновенным признанием может служить ее стихотворение, написанное 8 января 1911 года. По сути, в нем она напророчила всю их нескладную жизнь до полного разрыва:
Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»
– Оттого, что я терпкой печалью
Напоила его допьяна…
(«Сжала руки под темной вуалью…», 1911)
Ее душа была открыта любви, она хотела любить, она жаждала быть любимой, но была отравлена на всю жизнь первой «смертельной» любовью к Владимиру Голенищеву-Кутузову. И она не могла не отравлять тем же ядом всех тех, кто ее любил. И не ее вина, что другого она дать не могла.
О том, как жили Гумилёвы в то время, писала в мемуарах другая Анна Андреевна, жена старшего брата поэта – Дмитрия: «В дом влилось много чуждого элемента… В семье Гумилёвых очутились две Анны Андреевны. Я – блондинка, а Анна Андреевна Горенко – брюнетка. Горенко была высокая, стройная, тоненькая и очень гибкая, с большими синими грустными глазами, со смуглым цветом лица. Она держалась в стороне от семьи. Поздно вставала. Являлась к завтраку около часа, последняя, и, войдя в столовую, говорила: „Здравствуйте все!“ За столом большей частью была отсутствующей, потом исчезала в свою комнату, вечерами либо писала у себя, либо уезжала в Петербург. Те вечера, когда Коля бывал дома, он часто сидел с нами, читал свои произведения, а иногда много рассказывал, что всегда было очень интересно. Коля великолепно знал древнюю историю и, рассказывая что-нибудь, всегда приводил из нее примеры. Памятно мне любимое большое мягкое кресло поэта, доставшееся ему от покойного отца. Сидя в нем, он писал свои стихи. Творить Коля любил по ночам, и часто мы с мужем – комната была рядом с его кабинетом – слышали равномерные шаги за дверью и чтение вполголоса. Мы переглядывались, и муж говорил: „Опять наш Коля улетел в свой волшебный мир“. В домашней обстановке Коля всегда был приветлив. За обедом всегда что-нибудь рассказывал и был оживленный. Когда приходили юные поэты и читали ему свои стихи, Коля внимательно слушал; когда критиковал – тут же пояснял, что плохо, что хорошо и почему-то или другое неправильно. Замечание он делал в очень мягкой форме, что мне в нем нравилось. Когда ему что-нибудь нравилось, он говорил: „Это хорошо, легко запоминается“ и сейчас же повторял наизусть. Коля и в семье был строг к чистоте языка. Однажды я, придя из театра и восхищаясь пьесой, сказала: „Это было страшно интересно!“ Коля немедленно напал на меня и долго пояснял, что так сказать нельзя, что слово „страшно“ тут совершенно неуместно, и я это запомнила на всю жизнь. Когда по вечерам вся семья оставалась дома, после обеда мать любила брать сыновей под руку и ходить взад и вперед по гостиной; тут сыновья очень трогательно оспаривали друг у друга, кто возьмет мамочку под руку, а кто обнимет. Обычно после долгого торга мать, улыбаясь, сама разрешала спор – одного возьмет под руку, а другого обнимет, и все трое маршировали по комнате, весело разговаривая. Но редко приходилось нам проводить вечера „уютным кустиком“, как говорил Коля; обыкновенно кто-нибудь нарушал нашу семейную идиллию».
То, что Анна Андреевна не вписалась в семейный распорядок, было очевидно для нее самой.
Анна Андреевна страдала в ту зиму, хоть никогда в этом не признавалась, но об этом говорили ее стихи. А писала она в них о неистовом художнике Амедео, нигде не называя его впрямую. Стихи ее полны символов и холода. На то она и была колдуньей;
В комнате моей живет красивая
Медленная черная змея;
Как и я, такая же ленивая
И холодная, как я.
(«В комнате моей живет красивая…», 1910)
С каким внутренним сарказмом пишет она о себе 23 декабря 1910 года:
Стояла долго я у врат тяжелых ада,
Но было тихо и темно в аду…
О, даже Дьяволу меня не надо,
Куда же я пойду?..
Лучше всего ее зимнее настроение выражено в стихотворении «Сердце к сердцу не приковано…» (весна 1911):
Дни томлений острых прожиты
Вместе с белою зимой.
Отчего же, отчего же ты
Лучше, чем избранник мой?
В этих строках явная тоска по Модильяни, далекому и такому желанному. Он добивался ее письмами, на расстоянии, зная, что она жена другого. Анна, забыв обо всем на свете, стала собираться в Париж. И Николай Степанович, конечно, догадывался обо всем. Ей нужно было испить смертельного вина любви. Уйти от серой действительности, от скучной жизни Царского Села, неудовлетворенности в семейных отношениях. Анна жаждет пока не славы, а чувств вольных, не признающих никаких законов и ограничений. Она рвется к Модильяни навстречу, наплевав на все обязательства – и перед мужем, и перед Богом.
По дороге в Париж Анна Андреевна заехала к матери в Киев. Там посетила древний Михайловский монастырь XI века. Позже она скажет, что поняла, почему монастырь стоит над обрывом, – потому что центральный храм Михаила Архангела посвящен предводителю небесной рати, сражающейся с самим Сатаной. Какие чувства терзали ее накануне греховной поездки – неизвестно.
После 13 мая Анна отправляется в Париж. В дневнике она уточнила: «Я в Троицын день была в Париже, по новому счету».
Поселилась Ахматова на той же улице, где жила с мужем, возможно, в той же самой гостинице на улице Бонапарта близ площади Сен-Сюльпис. Тот, к кому она приехала, обитал неподалеку в мастерской, располагавшейся в тупике Фальгер. Скорее всего, Модильяни ездил встречать ее на вокзал. При встрече Анна заметила, как он «потемнел и осунулся». (Наркотики и вино делали свое дело.) Вспыхнувшая страсть двух людей, не признающих никаких законов, могла окончиться только их сближением. Ее настроение очень хорошо передает написанное в Париже стихотворение:
Мне с тобою пьяным весело —
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах…
(«Мне с тобою пьяным весело…», 1911)
В ту пору Модильяни переживал трудный период. Картины его не пользовались еще популярностью, денег не было… В отличие от Гумилёва Модильяни не водил ее в рестораны, театры, респектабельные кафе. Она тоже ходила с Модильяни в Люксембургский сад, где бывала с Гумилёвым, но теперь ей не на что было брать напрокат железные стулья, и они сидели на бесплатных скамейках для бедных. В дождь они гуляли по старым улицам Парижа под огромным старым черным зонтом. «Мы иногда сидели под этим зонтом в Люксембургском саду, шел теплый летний дождь… Люди старше нас показывали, по какой аллее Люксембургского сада Верлен с оравой почитателей, из „своего кафе“, где он ежедневно витийствовал, шел в „свой ресторан“ обедать. Но в 1911 году по этой аллее шел не Верлен, а высокий господин в безукоризненном сюртуке, в цилиндре, с ленточкой „Почетного легиона“, – а соседи шептались: „Анри де Ренье!“»
С Гумилёвым она не любила ходить по «экзотическим музеям», а с Модильяни ходила. Она вспоминала: «В это время Модильяни бредил Египтом. Он водил меня в Лувр смотреть египетский отдел, уверял, что все остальное… недостойно внимания. Рисовал мою голову в убранстве египетских цариц и танцовщиц и казался совершенно захвачен великим искусством Египта. Очевидно, Египет был его последним увлечением…»
Большую часть времени она проводила в мастерской у Модильяни, потом они шли к ней в гостиницу. Страсть сжигала эту хрупкую колдовскую женщину. Во времена любовных безумств Модильяни рисовал ее обнаженной. Но, видимо, это тогда ее не тревожило. В редкие минуты отрезвления чувство раскаяния терзало ее душу и она писала:
…Да лучше б я повесилась вчера
Или под поезд бросилась сегодня.
(«В углу старик, похожий на барона…», 1911)
Но под поезд она не бросается, зато все яснее понимает, что ничего общего у них быть не может. Близок конец их пьяного мая и лета. Зачем-то она идет и покупает охапку красных роз – то ли любовь хоронить, то ли продлить ее агонию. Окно в мастерскую открыто, и она бросает туда цветы. Они разлетаются и накрывают улетевшие мгновения.
За год до своей смерти она снова окажется в Париже и разыщет старого друга Гумилёва Георгия Адамовича. Тот предложит ей проехаться по городу, и она первым делом отправится именно на ту улицу Бонапарта, где тогда встречалась с Модильяни. Она вспомнит не гумилёвское время, а модильяниевское. И, показывая Адамовичу свое окно на втором этаже, скажет: «Сколько раз он тут бывал». Он – это Модильяни.
Модильяни во время свиданий часто читал ей стихи Леопарди. Через много лет Ахматова переведет этого поэта. И это тоже будет данью памяти Модильяни.
Анна Андреевна застала в Париже самый красочный праздник года – 14 июля, День взятия Бастилии, – обошедшийся администрации города в несколько сот тысяч франков. Это был прощальный салют их уходящей в предания и легенды любви. На следующий день она покинула Париж, взяв с собой воспоминания и томик стихов Теофиля Готье в подарок Гумилёву. О их прощании с Модильяни она напишет:
И дал мне три гвоздики,
Не подымая глаз.
О милые улики,
Куда мне спрятать вас?
А потом в Царском Селе, скучая об ушедшем навсегда времени, напишет ставшее знаменитым стихотворение «Песня последней встречи» (1911):
Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки.
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,
Переменчивой, злой судьбой».
Я ответила «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Нет, Анна Андреевна не умерла ни после этой любви, ни после следующих. Она выжила и стала большим поэтом… А Модильяни – знаменитым художником XX столетия.
Сергей Маковский вспоминает, что Гумилёв якобы запрещал Анне Андреевне печатать стихи, и придумал легенду о том, как он «мужественно» их спас для потомков в «Аполлоне». На самом деле все обстояло иначе. Гумилёв видел, что его жена незаурядный поэт. Так, 24 мая 1911 года, в то время когда Анна Андреевна была в Париже, он в письме Валерию Брюсову заботливо спрашивал: «Как Вам показались стихи Анны Ахматовой (моей жены)? Если не поленитесь, напишите хотя бы кратко, но откровенно. И положительное и отрицательное Ваше мнение заставит ее задуматься, а это всегда полезно».
Брюсов просьбу ученика выполнил. 20 июня в ответном письме он сообщал поэту: «Стихи Вашей жены, г-жи Ахматовой, – которой, не будучи пока ей представлен, позволяю себе послать мое приветствие, – сколько помню, мне понравились. Они написаны хорошо. Но, во-первых, я читал их уже давно, осенью, во-вторых, слишком мало, чтобы составить определенное суждение».
В послании к другому мэтру, Вячеславу Иванову, Гумилёв сообщает 3 июня: «Поклон всем на Башне. Аня скоро вернется…»
Конечно, Николай Степанович переживал, но он был не тем человеком, которого жизненные обстоятельства или даже крушение высоких надежд и чувств могло ввергнуть в буйство или ярость, низвести до мелочных сцен ревности. Уязвленная его холодным и гордым молчанием, Анна посвятит мужу в октябре 1912 года стихотворение, где все будет дышать воспоминаниями о далеком и милом гимназическом Царском Селе. И закончит его почти обиженно:
…Только ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
(«В ремешках пенал и книги были…», 1912)
Анна вернулась из Парижа, выпитой до дна. Теперь они уже просто жили под одной крышей. Вместе посещали какие-то вечера и принимали гостей. Ахматова такой спокойной реакции от мужа не ожидала. Все что угодно: ярость, ненависть, гнев и прямую расправу – да!.. Но полное равнодушие… Ей хотелось, чтобы он мучился, страдал и ревновал ее к Модильяни. А он внешне никак не проявлял своей глубокой боли. Он стал для нее закрытым навсегда. Она прячет или уничтожает порочащие ее рисунки Модильяни и оставляет только один, наиболее скромный. Да и тот хранился у нее в укромном месте.
На этот раз поездка в Париж и время, проведенное вдвоем с Модильяни, оказались для нее творчески плодотворными. Многие ее стихи того периода напоены парижской любовью. Но одно из стихотворений написано в ответ на внешнее равнодушие мужа. Оно породило целую волну сплетен и слухов. Многие ругали и осуждали Николая Степановича, не зная, что образы стихотворения Ахматовой – это просто месть разгневанной поэтессы. Эти стихи написаны осенью 1911 года:
Муж хлестал меня узорчатым.
Вдвое сложенным ремнем.
Для тебя в окошке створчатом
Я всю ночь сижу с огнем…
Глава XI СЛЕПНЕВСКАЯ ИДИЛЛИЯ
Попав однажды в Слепнево проездом, Гумилёв полюбил это небольшое и уютное имение, в котором написал не один шедевр и которому посвятил одни из самых проникновенных строк известного стихотворения «Старые усадьбы» (1913), где через отношение к родовому гнезду выразил любовь ко всей великой Руси:
О, Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Но разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
Слепнево в начале XX века перешло в доверительное управление матери поэта Анны Ивановны. В 1908 году умирает дядя Николая Степановича – контр-адмирал Лев Иванович Львов, а за год до этого умерла его жена – Любовь Владимировна. Детей у них не было, и по завещанию усадьба досталась двум сестрам Львовым – Варваре Ивановне и Анне Ивановне. К этому времени третья сестра Агата Ивановна, в замужестве Покровская, умерла.
В начале января 1909 года поэт впервые приехал в Слепнево зимой поработать в старинной фамильной библиотеке, оставшейся от его предков по материнской линии. Зимой Слепнево было так же чудесно, как и летом. Гумилёв не оставил об этой удивительной поре своих впечатлений, зато известно воспоминание Ахматовой: «Один раз я была в Слепневе зимой. Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в XIX век, чуть не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина, сугробы, алмазные снега. Там я встретила 1917 год. После угрюмого военного Севастополя, где я задыхалась от астмы и мерзла в холодной наемной комнате, мне казалось, что я попала в какую-то обетованную страну…»
Иногда звенящую морозную тишину оглашали звуки бубенчика (через территорию слепневской усадьбы проходила почтовая дорога) и мерный топот спешащей почтовой тройки.
Визит Николая Степановича был недолгим, зимой литературная жизнь Петербурга была насыщенной, а поэт тогда только осваивал известные богемные салоны.
Через год он снова ненадолго побывал в Слепневе по дороге из Парижа вместе со своей молодой женой, но вскоре они уехали обустраиваться в Царское Село. Зато два следующих лета – 1911 и 1912 года – Гумилёв провел в Слепневе в окружении родственников, из коих особое внимание уделял своим молоденьким племянницам – Оле и Маше Кузьминым-Караваевым. Они были дочерьми его двоюродной сестры Констанции Фридольфовны Лампе, вышедшей замуж за ротмистра лейб-егерского полка Александра Дмитриевича Кузьмина-Караваева. Кузьмины-Караваевы владели расположенным неподалеку от Слепнева имением Борисково (в двадцати километрах от уездного центра Бежецка). Усадьба находилась на живописном пригорке. Барский дом был бревенчатый, одноэтажный, но большой – о шестнадцати окон по южному фасаду. Вокруг дома разросся старый парк, обнесенный рвом и валом.
4 мая 1911 года Гумилёв подал прошение на имя ректора Санкт-Петербургского университета с просьбой об увольнении его из числа студентов. Через три дня он был уволен. В свидетельстве от 7 мая 1911 года сказано: «Предъявитель сего… поступил в число студентов Императорского С.-Петербургского университета в августе месяце 1908 года на юридический факультет, а в сентябре месяце 1909 года был переведен на историко-филологический факультет, на каковом состоял по весеннее полугодие 1910 г. включительно и слушал лекции в течение осеннего и весеннего полугодия 1909/10 учебного года; ныне же, согласно прошению и как не внесший плату за осеннее полугодие 1910 года, уволен из Университета, почему правами, предоставленными студентам, окончившим полный курс университетского учения, воспользоваться не может. В удостоверение чего дано Гумилёву это свидетельство из Правления С.-Петербургского университета за надлежащею подписью и с приложением казенной печати».
После отъезда жены в Париж Гумилёв в середине мая отправился в Слепнево, куда прибыл 23 мая.
В это время в усадьбе жили не только Кузьмины-Каравае-вы, но и Дмитрий Гумилёв со своей женой Анной Андреевной. Вместе с Александрой Степановной (сестрой поэта) жили ее пятнадцатилетняя дочь Маша (ее все называли Маруся) и сын Коля Сверчков, которому едва исполнилось семнадцать лет. Он сильно хотел походить на взрослого и потому отрастил усы и лихо закручивал их на гусарский манер.
В гости приезжали соседские помещики. Из Толсткова – Белявцевы, из Сулеги – Шиповы-Шульцы, из Борискова – Кузьмины-Караваевы, из Подобина – супруги Неведомские.
В Слепневе был заведен патриархальный порядок. На завтрак всех собирали к девяти утра. Первой место за столом занимала старшая из сестер Львовых – Варвара Ивановна, которая, по воспоминаниям, была немного похожа на Императрицу Екатерину Великую и, зная это, часто под нее гримировалась. Входя в образ, Варвара Ивановна давала монарший разрешающий знак рукой, и тогда всем было позволительно садиться. Рядом с Варварой Ивановной обычно находилась за столом ее дочь Констанция, которую все называли Котей. Вокруг Анны Ивановны Гумилёвой рассаживались ее сыновья: по левую руку – Дмитрий, по правую – Николай. Напротив занимали места Александра Степановна с дочерью Марусей и сыном Колей, далее за столом сидели дочери Констанции – Оля и Маша, их брат Сергей Кузь-мин-Караваев. Все были тщательно одеты, а женщины модно причесаны. В то время были популярны высокие прически, которые носили Оля и Маша, жена Дмитрия Гумилёва и Маруся Сверчкова.
После завтрака все расходились. Александра Степановна и Констанция Фридольфовна занимались хозяйственными делами. Николай Степанович любил отдыхать в парке, украшенном свечками длинноногих тополей, акациями в нежных белых сережках, старыми кудрявыми липами. Недалеко от дома был фруктовый сад. В начале лета он цвел и благоухал. Терраса садового фасада выходила на круглую поляну, посредине которой рос любимец поэта – могучий красавец дуб. Возле пруда Гумилёв отдыхал после обеда, который начинался ровно в два часа дня.
На полдник в пять часов вечера подавали, как правило, чай с домашним печеньем или пирогами. А ужин начинался всегда в семь часов вечера.
Во времена молодости матери поэта Слепнево было имением, где владельцы жили постоянно. В 1911 году оно больше напоминало летнюю дачу, куда съезжались в теплое время года для отдыха и развлечений.
Как правило, после обеда играли в крокет. В хорошую погоду шли к пруду. Лошадей для верховой езды в имении не было, и Гумилёв неоднократно пытался приспособить для верховых прогулок ездовых лошадей, выпрягая их из экипажа.
26 мая поэт открыл поэтический сезон в альбомах сестер, написав им по акростиху. Альбом Маши поэт заполнял стихами, выражавшими его нежные чувства к этой голубоглазой бледной девушке, любившей носить платья нежно-лилового цвета. Во всем ее строгом облике было что-то воздушное, неземное, чистое, заставлявшее сердце биться быстрее. Это было сравнимо разве что с тем чувством блаженного восторга, когда заходишь в огромную церковь во время службы и там так мало народу, что кажется, будто каждое слово священника опускается с ангельских высот. С этого первого стихотворения был задан тон поэтического разговора. Акростих, написанный Маше, носил оттенок скрытой влюбленности, которая может превратиться в любовь:
…А надо всем поднимается сердце,
Лютой любовью вдвойне пронзено.
(«Акростих», 1911)
По вечерам, когда в доме наступала тишина и обитатели укладывались спать, поэт вместе с племянницами отправлялся в комнату Оли, и там начинались рассказы об Африке, о невероятных походах и охотах, о путешествиях в неведомые земли и, конечно, Гумилёв читал стихи. Машенька, старшая и более начитанная девушка, слушала поэта внимательно. Она смотрела на жизнь совсем не так, как ее сестра, веселая, беззаботная, готовая хохотать по любому поводу. С детства Маша болела туберкулезом, она знала, что ей отмерен недолгий век, и смотрела на жизнь немного грустными глазами. Вот эту грустинку и уловил поэт и принял за знак большой страдающей и чистой души. Ему ведь самому были близки и понятны чувства жизненной грусти. На этой почве они стали духовно близки.
Иное дело альбом Оли, веселой и бесшабашной девушки, чья красота привлекала внимание. Она чувствовала это и вела себя вольно. Поэт очень тонко уловил эти черты ее характера. Она шла по жизни танцующей походкой. Поэтому так легко, воздушными красками и написан посвященный ей сонет:
Альбом, принадлежащий ей,
Любовною рукой моей,
Быть может, не к добру наполнен,
Он ни к чему… ведь в смене дней
Меня ей только слон напомнит.
(«Альбом или Слон», 1911)
Он не сомневается, что Маша его будет помнить, а Оля не та девушка, которая будет вообще что-то помнить. Слон здесь символичен. У поэта этот образ означает «непробиваемость» чувств, толстокожесть.
27 мая поэт посвящает обеим сестрам по стихотворению. И снова они разнятся по смыслу, по уровню и по содержанию, как небо и земля. Оле он записывает стихотворение «В четыре руки». Оно легкое, но немного сонливое, как вялотекущий дождливый день, когда сестры сидели дома и в четыре руки играли на рояле:
За спиною так лениво
В вазе нежится сирень,
И не грустно, что, дождливый,
Проплывет неслышно день.
(«В четыре руки…», 1911)
При жизни поэт это стихотворение в сборники не включал. Иное дело стихотворение, написанное в альбом Маше. Пожалуй, это самое серьезное стихотворение в ее альбоме:
Замирает дыханье, и ярче становятся взоры
Перед сладко волнующим ликом твоим, Неизвестность,
Как у путника, дерзко вступившего в дикие горы
И смущенного видеть еще неоткрытую местность…
(«Неизвестность», 1911)
Строки эти освещены не только глубоким подтекстом, но и философским осмыслением жизни. Это – поэзия, хотя и вписанная в девичий альбом, но предназначенная для читателя. Его Гумилёв вместе со стихотворениями «В саду», «Лиловый цветок» и «Сон. Утренняя болтовня» из Машиного дневника отправляет мэтру символизма Вячеславу Иванову 4 июня 1911 года, сопроводив конверт надписью: «Мой адрес: Станция Подобино, Московско-Вандаво-Рыбинской ж. д., именье Слепнево, мне»: «Многоуважаемый и дорогой Вячеслав Иванович. Теперь, наверно, уже вышел второй том „Cor Ardens'a“, и я очень верю, что у Вас есть несколько свободных стихотворений, которые Вы могли бы дать для августовской книжки „Аполлона“, как однажды обещали мне. Если да, я буду Вам очень благодарен, если пошлете их прямо Зноско-Боровскому, чтобы он сдал их в печать, потому что номер уже набирается. Кроме того, у меня к Вам есть еще большая просьба; я написал здесь несколько стихотворений в новом для меня духе и совершенно не знаю, хороши они или плохи. Прочтите их, и если решите, что они паденье или нежелательный уклон моей поэзии, сообщите мне или Зноско-Боровскому, который мне напишет, и я дам в „Аполлон“ другие стихи. Если понравятся, пошлите в „Аполлон“ их вместе с Вашими. Этим Вы докажете, что Вы относитесь ко мне достаточно хорошо, чтобы быть строгим, и еще не отреклись от всегда сомневающегося, но всегда преданного Вам ученика. Н. Гумилёв. Поклон всем на башне…»