Текст книги "Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта"
Автор книги: Владимир Полушин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 49 (всего у книги 55 страниц)
И все же балы и праздники в январе-феврале 1921 года были исключением, а не повседневностью. Основную часть времени Гумилёв продолжал проводить на занятиях в различных студиях, на курсах, заседаниях, а в промежутках между ними работал дома: писал стихи, переводил, редактировал чужие переводы. Правда, совсем плохо стало с бумагой, и книги в начале 1921 года практически не выходили. Вышел только первый выпуск альманаха «Дом искусств», который сообщал, что трагедия Гумилёва «Отравленная туника» и пьеса «Охота на носорога» не напечатаны. Этот же альманах опубликовал стихотворение «Заблудившийся трамвай».
Но это обстоятельство не могло остановить поэта. Он начинает выпускать в свет рукописные издания. Так родился рукописный журнал Цеха поэтов «Новый Гиперборей» в пяти экземплярах с рисунками авторов. Одновременно Гумилёв работает над курсом лекций «Теория поэзии», пишет вступление к курсу и первую часть – «Фонетику», готовит материал для составления курса «Драматургия». В отпечатанном на гектографе первом номере журнала «Новый Гиперборей» появились стихи Гумилёва «Шестое чувство», «Слоненок», «Перстень».
Николай Степанович продолжает читать лекции по теории поэзии начинающим литераторам в Доме искусств. Дочь знаменитого в ту пору фотографа Ида Наппельбаум так описывала эти занятия в своих воспоминаниях, озаглавленных «Мэтр»: «…Поэтической студией при Доме искусств руководил Николай Степанович Гумилёв… Мы занимались в узкой, длинной, ничем не примечательной комнате. За узким длинным столом. Николай Степанович сидел во главе стола, спиною к двери. Студийцы располагались вокруг стола. Как-то так получилось, что места наши закрепились за нами сами по себе. Я сидела слева от мэтра первою. <…> Великолепные узкие руки с длинными тонкими пальцами. Я много раз наблюдала их игру. Садясь к столу, Николай Степанович клал перед собой особый, похожий по форме на большой очешник, портсигар из черепахи. Он широко раскрывал его, как-то особо играя кончиками пальцев, доставал папиросу, захлопывал довольно пузатый портсигар и отбивал папиросу о его крышку. И далее, весь вечер, занимаясь, цитируя стихи, он отбивал ритм ногтями по портсигару. У меня было ощущение, что этот портсигар участвует в наших поэтических занятиях. И я счастлива, что он сохранился у меня… Мы читали стихи по кругу. Разбирали каждое, критиковали, судили. Николай Степанович был требователен и крут. Он говорил: если поэт, читая свои новые стихи, забыл какую-то строку, значит, она плоха, ищите другую. Гумилёв мечтал сделать поэзию точной наукой. Своеобразной математикой. Ничего потустороннего, недоговоренного, никакой мистики, никакой зауми. Есть материал – слова – найди для них лучшую форму и вложи их в эту форму и отлей форму, как стальную. Только единственной формой можно выразить мысль, заданную поэтом. Беспощадно бороться за эту исключительную точность формы, ломать, отбрасывать, менять. <…> Вторая часть наших студийных занятий проходила во всевозможных литературных играх. Там мы часто играли в буриме. Были заданы рифмы, и каждый из студийцев сочинял строку по кругу, и должно было создаться цельное, смысловое стихотворение. Николай Степанович сам принимал активное участие в этих работах. Наши поэтические игры продолжались и после конца официального часа занятий. Мы рассаживались на ковре уже в гостиной; примыкали к нам и уже „взрослые“ поэты из „Цеха поэтов“: Мандельштам, Оцуп, Адамович, Георг. Иванов, Одоевцева, Всеволод Рождественский – и разговор велся стихами. Тут были и шутки, и шарады, и лирика, и даже настоящее объяснение в любви, чем опытный мастер приводил в смущение своих молодых учениц…»
В начале 1921 года многие русские интеллигенты (кто тайно, а кто с разрешения властей) покидали советскую Россию и хотели что-то увезти с собой на память. В это время Николай Степанович договорился с магазином издательства «Петрополис» и стал составлять рукописные сборники своих стихов (так как бумаги для печати не было). Такие эксклюзивные сборнички хорошо продавались, и поэт имел возможность поддержать хоть как-то благосостояние своей семьи. В начале года Гумилёв составляет для продажи сборники «Fantastica», «Китай», «Французские песни», тетрадь из двух стихотворений «Заблудившийся трамвай» и «У цыган». Причем все эти сборнички поэт сам и иллюстрировал…
В промежутках между такой непроизводительной тратой сил поэт писал стихи, до 20 января он написал стихотворение «Вот гиацинты под блеском…», где в условиях разгулявшейся бесовщины бросает ей вызов, говоря о Боге и душе:
И вот душа пошатнулась,
Словно с ангелом говоря,
Пошатнулась и вдруг качнулась
В сине-бархатные моря.
И верит, что выше свода
Небесного Божий свет,
И знает, что, где свобода
Без Бога, там света нет.
20 января Николай Степанович снова составляет рукописный сборник, озаглавив его «Стружки», и включает в него стихотворения «Если встретишь меня, не узнаешь…», «Скоро полночь», «Измучен огненной жарой…», «Я молчу – во взорах видно горе…», «Вот гиацинты под блеском…», «Да, мир хорош, как старец у порога…», «Когда вступила в спальню Дездемона…». В предисловии Гумилёв объяснил происхождение названия: «„Стружками“ я называю стихи, не входящие по разным причинам в мои сборники. Названье это принадлежит Иннокентию Анненскому, однако он его ни разу не употребил печатно. Стихи эти как бы незаконные дети музы, однако отцовское сердце любит их и отводит им ограниченную область жизни в этом сборнике». В конце поэт прибавил: «Книга эта переписана в одном экземпляре автором, рисунки принадлежат ему же. Изданье это повторено не будет».
24 января Н. Гумилёв вместе с М. Лозинским в Институте живого слова провел восьмое заседание студии поэзо-творчества, на котором разбирали стилистику.
26 января Николай Степанович был на общем собрании Литературного отдела в Доме искусств.
Февраль начался для Гумилёва со спора с Чуковским на заседании. И снова это был принципиальный спор о двух в и дениях поэтического творчества. Чуковский записывает в дневнике 2 февраля: «…Он доказывал мне, Блоку, Замятину, Тихонову, что Блок бессознательно доходит до совершенства, а он сознательно…» Чуковский его не понимал, зато его понимала молодежь, которой он и посвящал основное время.
7 февраля Гумилёв вместе с Лозинским проводит девятое заседание студии поэзотворчества на тему «Стилистика сравнения, параллелизмы и коллективное творчество».
14 февраля поэт подготовил еще один рукописный сборник «Персия», состоявший из стихотворений «Персидская миниатюра», «Пьяный дервиш», «Подражание персидскому», и снабдил его своими четырьмя рисунками.
В феврале (до 20-го числа) вышел такой долгожданный поэтом альманах Цеха поэтов «Дракон», где он поместил свою статью «Анатомия стихотворения». Небольшая по объему, тем не менее, она очень важна для понимания Гумилёва-поэта. Николай Степанович обозначил главные заповеди, которым должен следовать каждый уважающий себя стихотворец: «Среди многочисленных формул, определяющих существо поэзии, выделяются две, предложенные поэтами же, задумавшимися над тайнами своего ремесла. Формула Кольриджа гласит: „Поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке“. И формула Теодора де Банвиля: „Поэзия есть то, что сотворено и, следовательно, не нуждается в переделке“. Обе эти формулы основаны на особенно ясном ощущении законов, по которым слова влияют на наше сознание. Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых слов…»
Конечно, в «Анатомии стихотворения» звучат отголоски споров Гумилёва с Блоком и Чуковским, но статья несомненно давала очень ценные указания для молодых поэтов, ищущих свое место в поэзии и желавших быть не только подмастерьями, но и мастерами. Как и при создании теории переводов, поэт устанавливал высшую планку и говорил только о настоящей Поэзии. В этом же альманахе Николай Степанович опубликовал «Поэму Начала» (1921) и стихи «Слово» и «Лес» (оба 1919).
Последнее стихотворение послужило поводом к разгоревшемуся вскоре скандалу между Гумилёвым и Голлербахом. В стихотворении были строки, прямо указывающие на Одоевцеву:
Я придумал это, глядя на твои
Косы – кольца огневеющей змеи,
На твои зеленоватые глаза,
Как персидская больная бирюза.
Может быть, тот лес – душа твоя,
Может быть, тот лес – любовь моя…
Вообще альманах был хорошо подготовлен и в тех условиях привлек внимание многих литераторов. Одни отнеслись благожелательно к появившемуся изданию. Но были и отзывы критиков «пролетарской культуры» типа Сергея Боброва, который написал о двух выпусках альманаха с позиций классовой ненависти («Печать и революция». 1921. № 2). Однако всех переплюнул в своем желании именно оскорбить Гумилёва Эрих Голлербах – тот самый, которому за бездарность Николай Степанович и другие члены приемной комиссии не дали рекомендации в Союз поэтов и про которого первый биограф Гумилёва П. Лукницкий сказал: «Голлербах подл до последней степени», вдруг разразился оскорбительным пасквилем с различными темными намеками на участников альманаха и на их личные отношения. 23 февраля 1921 года Голлербах, скрывшись за псевдонимом «Ego», в газете «Известия Петросовета» писал: «Есть в сборнике две дамы: М. Тумповская и Ирина Одоевцева. Обе умеют писать стихи и, вероятно, не хуже стихов вышивают салфеточки на столики и подушечки для диванчиков. Тумповская вышивает мечтательные и фантастические узоры, а Одоевцева любит „Гумилёвщину“ и разные мрачные шутки, вроде солдата, подсыпающего в соль толченое стекло, или могильщика Тома, которому „не страшно между могил, могильное любит он ремесло“… Просто и хорошо. Домашние, наверное, хвалят, не нахвалятся. „Вот она у нас какая. Стихи пишет, сам Гумилёв одобряет“. Кстати сказать, Гумилёв оповещает, что у поэтессы „косы – кольца огневеющей змеи“ (без змеи он не может, ему непременно подай не дракона, так змею) и „зеленоватые глаза, как персидская бирюза“. Наконец, в „Поэме начала“ Гумилёв размахивается наподобие Гёте или Данте. Книга первая „Дракон“, песнь № 1,2, 3, всего двенадцать номеров. Поэма звонкая, легкокрылая, но явленная миру „посредине странствия земного“, она не может встать в ряд с лучшими достижениями автора и может быть истолкована не как поэма начала, а как поэма конца или, если угодно, как начало конца…» Сложилась парадоксальная ситуация: человек, не умеющий писать стихи, критиковал того, кто достиг подлинных вершин в поэзии. Скорее всего, злобная статья Голлербаха была местью за то, что Гумилёв отказался принять его в Союз поэтов.
Поэт, спокойно воспринимавший критику и различные подходы к поэзии, не мог снести личного оскорбления. В прежние времена, при законной власти, Голлербах заплатил бы за оскорбление кровью. При большевиках же всё решали в случае необходимости «тройки» ЧК – без суда и следствия. Николай Степанович, прочитав этот пасквиль, стал искать случая объясниться с Голлербахом.
22 февраля Гумилёв принял участие в заседании «Всемирной литературы», где были А. Блок, М. Лозинский, Н. Лернер, Е. Замятин, А. Волынский, Браудо, Крачковский. Решено было передать Гумилёву на просмотр две вступительные статьи М. Шагинян к «Истории тринадцати» и шести повестям Оноре де Бальзака. Присутствовавшие согласились с Николаем Степановичем и отдали М. Шагинян для редактирования «Мадемуазель де Мопэн» Теофиля Готье.
Гумилёв в феврале уже сменил Блока на посту председателя Петроградского отделения Всероссийского Союза поэтов и поэтому вынужден был писать «Письмо для зарубежной печати» в ответ на письмо в эмигрантской прессе группы русских писателей, которые обвиняли сотрудников «Всемирной литературы» в некомпетентности и сотрудничестве с советскими властями. Конечно, в той или иной степени можно согласиться со вторым утверждением (хотя и тут надо было уточнить, что под этим понимать), но с первым уж никак нельзя было согласиться. Во «Всемирной литературе» были тогда задействованы лучшие литературные силы, оставшиеся еще в России. И поэт, не покривив душой, написал объективный ответ. В этом же месяце Гумилёву как члену комиссии по академическим пайкам пришлось участвовать в их распределении. Анна Андреевна рассказывала П. Лукницкому, как это распределение происходило: «…Случай в Доме литераторов в революционные годы – баллы ставили для ученого пайка. Заседание было. Все предложили Н. Г. – 5, АА – 5, Н. Пунин выступил: „Гумилёву надо 5 с минусом, если Ахматовой – 5“. Н. С. был в Доме литераторов, пришел на заседание, и все время до конца просидел. Постановили Н. Г. – пять с минусом, а АА – пять…» Как видим, Гумилёв был объективен до самоотречения. Известно, как трудно ему приходилось в те годы – ведь он, в отличие от Ахматовой, содержал большую семью. В этой связи совершенно неправдоподобно выглядит все то, что говорил Голлербах о их конфликте в своих полуграмотных посланиях в различные инстанции. 25 февраля Николай Степанович в столовой Дома литераторов столкнулся с пасквилянтом Голлербахом и у них состоялся резкий разговор.
Видимо, Голлербах решил приукрасить свой неблаговидный поступок, выставив поэта в дурном свете. В тот же день он пишет уже зарифмованный пасквиль, назвав его «Диалог между мной и Гумилёвым по поводу моего отзыва о „Драконе“».
По воспоминаниям Одоевцевой, Голлербаху удалось даже обмануть кого-то из «Всемирной литературы» и мнения литераторов в отношении происшедшего разделились. Голлербах сам вспоминал потом, что: «Разговор наш произошел при свидетелях… и вскоре по Петербургу начали циркулировать „свободные композиции“ на тему этого разговора». На следующий день, 26 февраля, он пишет открытое длинное и нудное письмо Гумилёву.
В письме Голлербах обещал извиниться перед ученицей Гумилёва, если она посчитала себя оскорбленной. Судя по воспоминаниям Одоевцевой, интриган так и не удосужился извиниться. Да и само письмо не было нигде опубликовано, и есть все основания полагать, что автор «забыл» отправить его по каким-то корыстным соображениям. Голлербах решает обратиться в суд чести при Петроградском отделе Всероссийского Союза писателей. Естественно, все факты Голлербах излагает со своей точки зрения, смещая акценты.
Конечно, ссора в эти последние месяцы жизни поэта отнимала у него много энергии, и невозможность ответить обидчику по всем правилам дворянской чести наверняка была тягостна для него. Тем не менее он продолжает заниматься и Цехом поэтов, и теперь уже Союзом поэтов, и своими многочисленными поэтическими студиями, и другой общественной жизнью в ожидании решения суда чести. В феврале на гектографе Гумилёв печатает журнал Цеха поэтов «Новый Гиперборей» в количестве двадцати трех экземпляров и помещает в журнале свое стихотворение «Перстень».
Но не все новости в это время были плохими. 1 марта Гумилёв получил удостоверение Союза поэтов на командировку в город Бежецк для чтения лекций. 5 марта он возвращается в Петроград и выступает с докладом «Современность в поэзии Пушкина» на втором. Пушкинском вечере в Доме литераторов, а 9 марта присутствует на заседании профессионального Союза писателей при утверждении списка из семидесяти четырех литераторов, которым выделялся паек.
В марте Гумилёв снова увидел свою бывшую жену. Анна Андреевна пришла во «Всемирную литературу», чтобы получить билет Союза поэтов, который ей понадобился для предоставления в какие-то советские учреждения. Гумилёв был на заседании, и Анне Андреевне пришлось ждать. Вскоре он появился, извинившись за задержку и пояснив, что был занят с Блоком. Ахматова, желая его задеть, обронила: «Ничего… Я привыкла ждать!..» Поэт удивился и спросил: «Меня?» На что последовал холодный ответ: «Нет, в очередях!» Гумилёв подписал и вручил ей билет, поцеловал руку. Так они расстались.
Тем временем Голлербах продолжал свою закулисную борьбу, придумывая все новые и новые небылицы. 14 марта он пишет очередной пасквиль, зарифмовав его: «Поэт, умея врать не в меру, / Умей невежество скрывать!» – желая, видимо, испортить настроение Николаю Степановичу, который читал свои стихи на вечере Цеха поэтов в Доме искусств.
В это время Гумилёв предпринимает попытку составить полное собрание своих произведений. Это очень интересный факт, ведь практически мы знали бы волю поэта, что и как издавать из его наследия.
Зная о дефиците бумаги в государственных издательствах, он обратился в «Петрополис», но, видимо, и там получил отказ.
30 марта Гумилёв снова едет в Бежецк и проводит там вечер в здании бывшей женской гимназии на улице Рождественской – делает доклад о литературе, читает свои стихи и стихи членов Цеха поэтов.
И все же идея издать в «Петрополисе» свои произведения не оставляла поэта. По возвращении из Бежецка 11 апреля Гумилёв снова отправился в издательство, где повстречался с Михаилом Кузминым. А вечером в Доме литераторов Н. Гумилёв прочел доклад об акмеизме и стихотворение «Молитва мастеров», а также стихи из «Костра» и двух подготавливаемых новых книг.
В четвертом-пятом номерах «Вестника литературы» были опубликованы стихотворения Гумилёва «Души» (получившее позже название «Память»), а также «Молитва мастеров» и «Канцона» («И совсем не в мире мы…»). И опять появилась язвительная пародия Э. Голлербаха «Не в журнале ты совсем, а где-то…». Николай Степанович посчитал ниже своего достоинства отвечать на этот выпад.
Но Голлербах все не унимался. 19 апреля он снова пишет письмо, на этот раз члену суда чести Александру Блоку.
20 апреля Гумилёв проводит вечер Цеха поэтов в Доме искусств. Во вступительном слове он охарактеризовал творчество участников Цеха и прочел несколько своих стихотворений, в том числе «Звездный ужас» и «Молитву мастеров». 25 апреля в Большом драматическом театре под эгидой Дома искусств прошло последнее выступление Александра Блока.
Замечу, что Гумилёв как председатель Союза заботился не только о поэтах своего круга, но вообще обо всех талантливых писателях. Например, проявлял заботу о красноармейце Николае Тихонове, будущем крупном советском поэте.
27 апреля Николай Степанович ходатайствовал перед окружным военно-инженерным управлением об оставлении состоящего на службе поэта Н. С. Тихонова в Петрограде. Раз и навсегда признав Тихонова талантом, Гумилёв отстаивал его вне зависимости от убеждений того.
К сожалению, Блок таких взглядов не придерживался. Известно, что в преддверии суда чести над Гумилёвым с Голлербахом, как теперь принято считать, он написал одну из самых необъективных статей о Гумилёве и его литературном направлении. Словно по заказу Наркомпроса на свет появилась статья «Без божества, без вдохновенья».
Блоку даже изменило присущее ему чувство меры в разговоре с противниками. Он позволил себе писать в стиле Голлербаха: «Вообще Н. Гумилёв, как говорится, „спрыгнул с печки“; он принял Москву и Петербург за Париж, совершенно и мгновенно в этом тождестве убедился и начал громко и развязно, полусветским, полупрофессорским языком разговаривать с застенчивыми русскими литераторами о их „формальных достижениях“…» Бедный Александр Александрович забыл, как его выручал на выступлениях Гумилёв, что именно он, а не Николай Степанович пытается навязать свою точку зрения, и поэтому и в своей литературной статье (сам того не замечая) переходит на оскорбительный менторский тон. Прав был Есенин, когда писал: «Если тронуть страсти в человеке, / То, конечно, правды не найдешь». Блок делает «потрясающее открытие», что«…никаких чисто „литературных“ школ в России никогда не было, быть не могло и долго еще, надо надеяться, не будет…». Здесь можно согласиться с Блоком в одном: что действительно столь любезные еще в то время его сердцу большевики сделали так, что школ долго не было. А дальше больше – Блок обвиняет православного Гумилёва в том, что он не способен понять «спор славян между собою». Как будто Блок, а не Гумилёв написал после 1918 года «Слово», «Память», «Шестое чувство» – шедевры русской словесности. Именно тогда, когда Блок жаловался, что музыка в его душе кончилась; когда, написав «Двенадцать», он практически стал отходить от литературных дел, Гумилёв воспитал и создал школу, новое молодое направление поэзии, давшее как в отечественной литературе, так и в эмигрантской плеяду прекрасных поэтов, доказав на деле, кто из поэтов был прав в споре, есть ли школы в литературе или нет. Блок же вместо завещания написал статью «Интеллигенция и революция» (1918), где призывал: «Всем телом, всем сердцем, всем сознанием – слушайте Революцию». Блок, аналитик и мыслитель, на удивление, не может даже сформулировать свои «обвинительные речи»: «В стихах самого Гумилёва было что-то холодное и иностранное…» Но что же это «холодное и иностранное»? На этот вопрос великий русский поэт Александр Александрович Блок уже ответить не может и уходит к футуризму, объявив, что футуризм «был пророком… отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе…». Каким пророком оказался футуризм – сегодня понятно и без комментариев. А акмеизм, вопреки утверждениям Блока, не оказался «заграничной штучкой», а, родившись в России (в отличие от привозного футуризма), произрос на ее благодатной почве, попутно впитав и мировую культуру, и дал большие всходы. Об этом говорят имена многих поэтов – последователей этого литературного направления: А. Ахматова, Г. Иванов, Г. Адамович, Н. Оцуп, В. Рождественский, М. Зенкевич… Перечислять можно долго.
Серьезный разговор Гумилёва о поэзии в его статье «Анатомия стихотворения» Блок пытается подменить общими рассуждениями. Выхватывая из текста Гумилёва цитату: «Поэтом является тот, кто учтет все законы, управляющие комплексом взятых им слов. Учитывающий только часть этих законов будет художником-прозаиком, а не учитывающий ничего, кроме идейного содержания слов и их сочетаний, будет литератором, творцом деловой прозы», Блок резюмирует: «Это жутко. До сих пор мы думали совершенно иначе: что в поэте непременно должно быть что-то праздничное; что для поэта потребно вдохновение (как будто Гумилёв где-то писал, что вдохновение не нужно и мешает поэту. – В. П.); что поэт идет „дорогою свободной, куда влечет его свободный ум“, и многое другое, разное, иногда прямо противоположное, но всегда – менее скучное и менее мрачное, чем приведенное определение Н. Гумилёва». В конце статьи Блок бросает обвинения, которые в условиях революции и закончившейся Гражданской войны, красного террора звучат, по моему мнению, как политический донос не только на Гумилёва, но и на все его окружение: «Если бы они (акмеисты. – В. П.) все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими…» Возможно, именно такой статьи и ждали там, в ЧК, чтобы начать фабриковать дело о Петроградской боевой организации. Ведь уже через месяц и началась эта самая работа, приведшая к гибели Гумилёва и других петербургских интеллигентов.
Похоже, что Блок не смог смириться с тем, что молодежь пошла не за ним, а за Гумилёвым. 25 мая 1921 года он записывает в дневнике: «В феврале меня выгнали из Союза и выбрали председателем Гумилёва… Голлербах, его болтливые письма и скандал с Гумилёвым». Анна Ахматова тоже считала появление статьи местью Блока: «Скорее всего, появление статьи Блока объясняется попыткой Н. С. Гумилёва занять руководящее положение: его, а не Блока избрали председателем Союза поэтов. Ссора, однако, не была личной». Ахматова не права в одном: Гумилёв не пытался «занять положение», а занял его и повел за собой молодежь. Д. Выгодский, известный критик, писал в 1923 году в журнале «Книга и революция»: «Его (Гумилёва. – В. П.) роль в истории русской поэзии последнего десятилетия исключительно велика. Целый ряд молодых поэтов возник из скрещения его школы с теми поэтами, о которых мы говорили выше… Одним из лучших плодов этого скрещения является Николай Тихонов, восприявший больше от стихии Гумилёва, чем от противуположной…» И в то же время Ахматова права в том, что ссора не была личной. Гумилёв уважительно и даже по-товарищески относился к Блоку. Евгений Замятин вспоминал один забавный случай весной 1921 года на одном из последних заседаний секции: «Открыто окно, трамвайные звонки, голоса мальчишек на высохшем тротуаре. И неизвестно почему – вдруг все смешно. Ни у Блока, ни у Гумилёва, ни у меня – нет папирос. Гумилёв у кого-то стащил и распределяет под столом. И я вижу, как у Блока исчезает какая-то тень на виске, дрожат губы от школьнического, неслышного смеха. И кажется ему смешным каждое слово в какой-то нелепой пьесе – читается пьеса – и он заражает своим смехом. Это был один из редких случаев, когда за эти годы я видел Блока – молодым. И, может быть, это был последний раз, когда я видел Блока. Потом шли вместе до Невского. Очень отчетливо, вырезанно, помню: слева, от Николаевского вокзала, лезла на солнце туча, но солнце еще было, брызгало…»
29 апреля Гумилёв был вызван на суд чести с Э. Голлербахом. Случайно или преднамеренно, но день этот был пятницей на Страстной неделе. То есть Николая Степановича пытались оскорбить и как православного человека. Естественно, и другие православные члены суда чести сочли это оскорблением и не явились на такое кощунственное заседание. Суд решено было перенести на май.
Сам Голлербах сделал вид (или действительно совесть заговорила), что хотел помириться на Страстной неделе с Гумилёвым. 27 апреля он пишет ему письмо: «Николай Степанович. Пространственно-временные причины помешают мне прийти в ближайшее воскресенье к Вам и сказать, что Христос все-таки воскрес, несмотря на все козни, из коих опаснейший – бес вражды и самости. Позвольте же мне в день Воскресения сделать это мысленно и поцеловать вас трижды. Если можете, убейте в себе враждебное чувство ко мне. В дни Радости нечаянной теряют всякое значение нечаянные глупости, вроде, напр<имер>, рецензии на „Дракона“. К тому же, повторяю, она не злонамеренна. Э. Г.».
На письме сам Голлербах написал: «Не послал». Видимо, совесть его мучила недолго.
6 мая Николай Степанович отправился в гости к секретарю издательства «Петрополис» Надежде Александровне Залшупиной. Ее брат Сергей Залшупин был известным художником. Уже в 1923 году в Берлине он издал альбом портретов русских писателей: А. Блока, М. Горького, А. Белого и многих других. У Надежды Александровны бывали известные писатели, так как многие из них собирались печататься в издательстве «Петрополис». Гумилёв тоже успел представить издательству несколько своих рукописей.
Известно, что «Петрополис» взялся издавать его книгу «Огненный столп». К Залшупиным любил приходить Михаил Кузмин. Он часто бывал и в «Петрополисе» и, пользуясь расположением Якова Блоха, получал авансы под будущие книги. У Надежды Залшупиной Михаил Кузмин интересовался домашней библиотекой. О встрече у нее 6 мая Кузмин в дневнике записал: «К Залшупиным пошел один и очень хорошо сделал. Там была компаньица: Гум, Егорка и Пентегью [85]85
Гум – Гумилёв, Егорка – Георгий Иванов, Пентегью – Ирина Одоевцева.
[Закрыть]. Скучно, хотя книги очень хорошие, особенно немцы…»
Светская беседа, как правило, заканчивалась чаепитием и разговорами о том, какие тяжелые времена настали для литературы. Издательство собиралось печатать книги не только в России, но и в Берлине, и Гумилёв хотел воспользоваться открывающейся возможностью.
17 мая всем участникам суда чести были разосланы повестки: «Правление Петроградского Отдела Всероссийского профессионального союза писателей уведомляет Вас, что 1-е заседание Суда Чести по делу членов Союза Голлербаха и Гумилёва назначено в воскресенье, 22 мая с. г., в 2 часа дня в Доме литераторов».
Неприятности ожидали Николая Степановича не только в литературном обществе, но и дома. В Бежецке обстановка стала нетерпимой. Аня – жена – взбунтовалась. Она не нашла общего языка со свекровью и требовала, чтобы муж забрал ее из Бежецка. Ей было скучно в провинциальном городке, и она закатывала скандалы, будучи всегда чем-то недовольной. Пришлось Гумилёву принимать оперативное решение. 18 мая он отправляется последний раз в Бежецк и забирает с собой в Петербург жену и дочь, а сына Льва оставляет у себя бабушка.
21 мая поэт вернулся в Петроград. Жить в большой квартире на Преображенской улице ему было тяжело, и Николай Степанович временно переселяется в Дом искусств. Весна была очень голодной, поэтому он принял решение определить дочь Леночку на время в детский дом (там хотя бы детей кормили), в котором заведующей была Татьяна Борисовна Лозинская – жена Михаила Лозинского.
На следующий день состоялся суд чести над Гумилёвым и Голлербахом. Блока на этом заседании не было, он слег, состояние его здоровья начало резко ухудшаться. Собранием была принята довольно расплывчатая формулировка. С одной стороны, статья Голлербаха признавалась «действительно резкой и способной возбудить неудовольствие Гумилёва». Но с другой – суд признал, что это не давало права Гумилёву вести себя вызывающе с Голлербахом. Странная логика: как будто можно сравнить растиражированное печатное слово и приватную беседу, пусть и в присутствии нескольких свидетелей.
Однако делать было нечего, оставалось вместе сосуществовать в совдеповском быту. Гумилёв, правда, с тех пор старался не замечать Голлербаха и перестал с ним здороваться.
23 мая Николай Степанович был в Доме искусств на вечере «Сегодня» со своей женой. Пришли как маститые писатели – А. Ремизов, К. Чуковский, так и молодежь – Л. Луни, М. Зощенко и другие. Всего собралось около ста пятидесяти человек. В этот же день Гумилёв познакомил Чуковского с Анной. Тому она явно не понравилась, о чем Корней Иванович и записал в дневнике: «…его жена Анна Николаевна, урожд. Энгельгардт, дочь того забавного нововременского историка литературы, к-рый прославился своими плагиатами. Гумилёв обращается с ней деспотически. Молодую хорошенькую жену отправил с ребенком в Бежецк – в заключение, а сам здесь процветал и блаженствовал. Она там зачахла, поблекла, он выписал ее сюда и приказал ей отдать девочку в приют в Парголово. Она – из безотчетного страха перед ним – подчинилась…»
Конечно, это преувеличение. Поэт просто не знал, что ему еще предпринять, чтобы как-то свести концы с концами: нужно было не только кормить жену и дочь, но и помогать сыну и матери. А книги не выходили. И тут Гумилёву поспособствовала судьба. Во второй половине мая Осип Мандельштам познакомил его с Владимиром Александровичем Павловым, занимавшим должность флаг-секретаря при командующем морскими силами адмирале А. В. Немитце. Павлову исполнился двадцать один год, он был морским офицером из известного рода моряков, писал стихи и Николаю Степановичу понравился. Гумилёв даже приглашал несколько раз молодого поэта в гости. И вот в конце мая Павлов делает Гумилёву предложение, от которого тот не смог отказаться. (В эмиграции потом многие мемуаристы намекали, что Павлова специально подослали к Гумилёву, чтобы собрать на него компромат.) Однако в деле поэта, во всяком случае в предоставленных исследователям творчества Гумилёва материалах, ничего о нем не говорится.