Текст книги "Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта"
Автор книги: Владимир Полушин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц)
В этих же записках есть еще два интересных эпизода охоты Гумилёва в Абиссинии – на царя зверей льва и на гиен и павианов. На львов охота не была удачной, но интересно, с каким азартом поэт описывал свои впечатления: «То медлительная и широкая, то узкая и кипучая, как горный поток, река Гавашь [12]12
Ныне Аваш.
[Закрыть]окружена лесами. Не лесом мрачным, сырым, тянущимся на сотни миль, а лесами-оазисами, как те, о которых поется в народных песнях, полными звоном ручьев, солнечными просветами и птичьим пересвистыванием. Там на просторных лужайках пасутся буйволы, в топких местах и в глубине кустарников залегают кабаны. С востока и запада туда идут поохотиться люди, с севера, из Данакильской пустыни – львы. Встречаются они редко, так как одни любят день, другие – ночь. Днем львы дремлют на вершинах холмов, откуда, как со сторожевой вышки, обозревают окрестность; если приближается человек, они неслышно сползают на другую сторону холма и уже тогда убегают. А ночью люди окружают свой лагерь кольцом ярких костров. Таким образом, взаимные нападения крайне редки. <…> Убить льва затаенная мечта всякого белого, приезжающего в Африку, будь то скупщик каучука, миссионер или поэт. По зрелом обсуждении вопроса, мы решили устроить на дереве помост и засесть там на целую ночь. Так и лев может подойти ближе, и стрелять сверху виднее. Удобное место нашлось неподалеку, на краю лужайки. Мы работали до вечера и соорудили неуклюжий косой помост, на котором можно было, свесив ноги, кое-как усесться вдвоем. Чтобы не стрелять лишний раз, мы поймали аршинную черепаху и поужинали ее печенкой, изжаренной на маленьком костре. Ночь застала нас на своих местах. Ждали долго. <…> Вдруг я очнулся, как будто от толчка, – я только потом сообразил, что это мой слуга зашептал мне с дерева: „Гета, Гета“ (господин, господин), – и на дальнем конце лужайки увидел льва, черного на фоне темных кустов. Он выходил из чащи, и я заметил только громадную, высоко поднятую голову над широкой, как щит, грудью. В следующий миг я выстрелил. Мой маузер рявкнул особенно громко в полной тишине, и, словно эхо, вслед за этим пронесся треск ломаемых кустарников и поспешный скок убегающего зверя. Мой слуга уже соскочил с дерева и стоял рядом со мной, держа наготове свою берданку. Усталости как не бывало. Нас захлестнуло охотничье безумье. По кустам мы обежали лужайку, – идти напрямик мы все-таки не решались, – и стали разглядывать место, где был лев. Мы знали, что он убегает после выстрела, только если ранен очень тяжело, или не ранен совершенно. Зажигая спичку за спичкой, мы ползком искали в траве капель крови. Но их не было…»
О последней своей охоте с абиссинцем лидж Адену Гумилёв рассказывал в пятой главе своих записок: «…Чтобы рассеять мое недовольство, вызванное усталостью, лидж Адену придумал охоту, и не какую-нибудь, а облаву. Облава в тропическом лесу – это совсем новое ощущение: стоишь и не знаешь, что покажется сейчас за этим круглым кустом, что мелькнет между этой кривой мимозой и толстым платаном; кто из вооруженных копытами, когтями, зубами выбежит с опушенной головой, чтобы пулей приобщить его к твоему сознанью; может быть, сказки не лгут, может быть, действительно есть драконы. Мы стали по двум сторонам узкого ущелья, кончающегося тупиком, загонщики, человек тридцать быстроногих галласов, углубились в этот тупик. Мы прицепились к камням посередине почти отвесных склонов и слушали удаляющиеся голоса, которые раздавались то выше нас, то ниже и вдруг слились в один торжествующий рев.
Зверь был открыт. Это была большая полосатая гиена. Она бежала по противоположному скату в нескольких саженях над лидж Адену, а за ней с дубиной мчался начальник загонщиков, худой, но мускулистый негр. Временами она огрызалась, и тогда ее преследователь отставал на несколько шагов. Я и лидж Адену выстрелили одновременно. Задыхающийся негр остановился, решив, что его дело сделано, а гиена, перекувырнувшись, пролетела в аршине от лидж Адену, в воздухе щелкнула на него зубами, но, коснувшись ногами земли, как-то справилась и опять деловито затрусила вперед. Еще два выстрела прикончили ее. Через несколько минут снова послышался крик, возвещающий зверя, но на этот раз загонщикам пришлось иметь дело с леопардом, и они не были так резвы. Два-три могучих прыжка, и леопард был наверху ущелья, откуда ему повсюду была вольная дорога. Мы его так и не видели. Третий раз пронесся крик, но уже менее дружный, вперемешку со смехом. Из глубины ущелья повалило стадо павианов. Мы не стреляли. Слишком забавно было видеть этих полусобак, полулюдей, удирающих с той комичной неуклюжестью, с какой из всех зверей удирают только обезьяны. <…> Ночью, лежа на соломенной циновке, я долго думал, почему я не чувствую никаких угрызений совести, убивая зверей для забавы, и почему моя кровная связь с миром только крепнет от этих убийств. А ночью мне приснилось, что за участие в каком-то абиссинском дворцовом перевороте мне отрубили голову и я, истекая кровью, аплодирую уменью палача и радуюсь, как все это просто, хорошо и совсем не больно». Вот откуда появляются потом мотивы палача и отрубленной головы в знаменитом стихотворении поэта «Заблудившийся трамвай», где повторение почти дословное, только в стихах.
То, что эти рассказы относятся к первому путешествию, косвенно подтверждает в своих воспоминаниях художница Ольга Кардовская: «Слушали мы рассказы и о его первой поездке в Африку. Он очень живо описывал весь свой путь, пройденный с караваном, жуткие моменты при охоте на диких зверей, стоянки в пустыне и многое другое. Было очень странным и казалось почти невероятным, что такой болезненный на вид человек мог совершить такое труднейшее путешествие…»
По всей видимости, новый, 1910 год Гумилёв встречал в дороге. Харар находился к югу от Гаджурского залива в области, которую уже покорил Император Менелик. В начале января 1910 года поэт наконец достиг города Харара. Своими впечатлениями он поделился с другом Михаилом Кузминым.
Поскольку от этой экспедиции не сохранилось никаких дневников, кроме путевых записок «Африканская охота», можно считать письма друзьям своеобразными дневниковыми записями поэта. Таким письмом было и январское послание Гумилёва Кузмину: «Дорогой Миша, пишу уже из Харара. Вчера сделал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще 8 часов (50 километров), чтобы найти леопардов. Так как княжество Харар находится на горе, здесь не так жарко, как было в Дир-Абауа [13]13
Ныне город Дыре-Дауа.
[Закрыть], откуда я приехал. Здесь только один отель и цены, конечно, страшные. Но сегодня ночью мне предстоит спать на воздухе, если вообще придется спать, потому что леопарды показываются ночью. Здесь есть и львы и слоны, но они редки, как у нас лоси, и надо надеяться на свое счастье, чтобы найти их. Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспален от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом. Но я махнул рукой на все. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз…»
И снова, несмотря на все трудности, дорога, стертые ноги. Можно представить, как страдал Гумилёв, ведь у него было плоскостопие. Упоминание о страдании тела в письме к другу – это не жалоба, это надежда, что тебя поймут и оценят.
5 января 1910 года Гумилёв снова в Джибути. Отсюда он отправляет письмо мэтру, Вячеславу Иванову: «До последней минуты я надеялся получить Вашу телеграмму или хоть письмо, но, увы, нет ни того, ни другого. Я прекрасно доехал до Джибути и завтра еду дальше. Постараюсь попасть в Аддис-Абебу, устраивая по дороге эскапады. Здесь уже настоящая Африка. Жара, голые негры, ручные обезьяны. Я совсем утешен и чувствую себя прекрасно. Приветствую отсюда Академию Стиха. Сейчас пойду купаться, благо акулы здесь редки…»
7 января 1910 года поэт-путешественник выезжает из Джибути. Теперь его маршрут пролегает в обратном направлении. Первое краткое свидание с Африкой закончено. За время путешествия Гумилёв успел познакомиться с территорией французского Сомали и с частью восточной Абиссинии. Но он доволен. Он спешит назад, он несколько месяцев был оторван от мира. Письма и открытки не могли восполнить отсутствие общения с друзьями и главное – с Аней. Именно к ней первым делом отправляется он из своего путешествия, когда прибывает в Одессу. Снова поезд, и 2 и 3 февраля он в Киеве. Отчего же поэт так торопился в Киев? Его состояние можно понять, слишком уж непостоянная невеста досталась ему. Один раз в 1907 году она уже согласилась стать его женой, дала слово и потом взяла его назад. А что как и теперь возьмет?
Аня в отсутствие жениха отнюдь не испытывала чувства окончательной решенности своей судьбы. Она все еще сомневается, впадает в меланхолию. В декабре 1909 года пишет стихотворение, открывающее те чувства, которые она тогда переживала:
Хорони, хорони меня, ветер!
Родные мои не пришли,
Надо мною блуждающий вечер
И дыханье тихой земли.
Я была, как и ты, свободной,
Но я слишком хотела жить.
Видишь, ветер, мой труп холодный,
И некому руки сложить…
В январе она несколько успокаивается, о чем можно судить по написанному стихотворению «Жарко веет ветер душный…» (1910). Она вновь ощущает себя свободной. Возможно, тогда она в очередной раз передумала выходить замуж.
Пруд лениво серебрится,
Жизнь по-новому легка…
Кто сегодня мне приснится
В пестрой сетке гамака?
Анна Горенко в гамаке мечтает о новых ощущениях. Но легкость легко переходит в чувство неосознанной тревоги. Теперь она волнуется о своем женихе. Об этом стихи от 25 января 1910 года:
I
Пришли и сказали: «Умер твой брат»…
Не знаю, что это значит.
Как долго сегодня холодный закат
Над крестами лаврскими плачет.
И новое что-то в такой тишине
И недоброе проступает,
А то, что прежде пело во мне,
Томительно рыдает.
Брата из странствий вернуть могу.
Любимого брата найду я,
Я прошлое в доме моем берегу,
Над прошлым тайно колдуя.
…………………………………………….
II
«Брат! Дождалась я светлого дня.
В каких ты скитался странах?»
«Сестра, отвернись, не смотри на меня,
Эта грудь в кровавых ранах».
(«Пришли и сказали: „Умер твой брат“…», 1910)
Стихотворение было посвящено Гумилёву. Эпиграфом стали строчки Бодлера:
Я не заслужу той высшей чести
Даровать мое имя той бездне,
Которая послужит мне могилой.
В Киеве Гумилёв скрывает чувство охватившей его тревоги. Анна встречает его, загоревшим и возмужавшим, и ей снова начинает казаться, что он – ее судьба, что все ее страхи и сомнения напрасны. Она читает ему свое новое стихотворение, и поэт говорит, что оно ему понравилось! Но почему в этих стихах Анна писала о нем как о мертвом?! Разве она не знала, что пророчить смерть в стихах – равносильно вынесению смертного приговора?! Позднее Анна Андреевна признается в своих воспоминаниях, что это было не первое ее пророчество. Уже в тринадцать-четырнадцать лет она написала пятнадцать стихотворений, посвященных Гумилёву, и все как умершему.
Но Гумилёв счастлив. Они расстались, умиротворенные друг другом. Теперь он мог отправляться домой, чтобы обрадовать родителей и начинать готовиться к свадьбе.
В Царское Село он прибыл 5 февраля. Отец был совсем плох, ревматизм замучил. Несколько раз вызывали врачей, а 6 февраля его не стало. Хоронили Степана Яковлевича в Царском Селе на Кузьминском кладбище. (Увы, до наших дней могила не сохранилась.)
Смерть отца сильно расстроила планы Николая Степановича. О какой свадьбе можно говорить в семье, где траур? Опять счастье, такое близкое, начинало отдаляться. Казалось, какой-то злой рок довлеет над молодыми. О той атмосфере, которая царила в доме Гумилёвых, вспоминала жена брата Дмитрия – А. Гумилёва: «…С. Я. скончался. После его смерти жизнь в семье Гумилёвых сильно изменилась даже внешне. Отцовский кабинет перешел к Коле, и он в нем все переставил по-своему. Как часто добрые по существу люди бывают подчас неделикатны и даже эгоистичны! Помню, не прошло и семи дней, как пришла ко мне в комнату расстроенная Анна Ивановна и жаловалась на Колину нечуткость: „Не успели отца похоронить, – говорила она, – как Коля стал устраиваться в его кабинете. Я его прошу подождать хоть две недели, мне же это слишком тяжело! А он мне отвечает: ‘Я тебя, мамочка, понимаю, но не могу же я постоянно работать в гостиной, где мне мешают. Дмитрий и Аня так часто и надолго приезжают, что мне всегда приходится уступать им свой кабинет’“. Без ведома А. И. я сейчас же пошла убеждать Колю повременить, но мои доводы на него не подействовали. Он только посмеялся над моей сентиментальностью». Возможно, так, за маской равнодушия, он пытался скрыть свои переживаниям Николай Степанович ищет выход из создавшегося положения. Он вновь погружается в литературные дела. Ему хочется поскорее дождаться выхода его «Жемчугов» и получить отклики мэтров. Он пишет В. Брюсову: «Многоуважаемый и дорогой Валерий Яковлевич, скоро должна выйти моя книга стихов, посвященная Вам, как моему учителю, и я был бы Вам очень благодарен, если бы Вы согласились написать о ней в „Аполлоне“. Но по моим соображениям необходимо, чтобы отзыв о моей книге появился в апрельском номере, и для этого надо, чтобы рукопись его была в распоряжении редакции никак не позже первого апреля. Так что если Вы согласны писать обо мне, мне придется просить взять корректуры у М. Ф. Ликиардопуло и написать Ваш отзыв по ним. Они уже все готовы и часть книги отпечатана. Рукопись лучше всего прислать в „Аполлон“ на имя секретаря Зноско-Боровского. Я тоже вынужден силой обстоятельств просить Вас известить меня открыткой о Вашем согласии или несогласии, чтобы в последнем случае я мог просить рецензию другого. Я послал Вам три письма из Египта и Абиссинии. Дошли ли они? Искренне преданный Вам Н. Гумилёв. Царское Село, Бульварная, дом Георгиевского».
Брюсов ответил своему ученику не сразу. Только 28 марта 1910 года он отправляет ему письмо с отказом: «К сожалению, я не могу взять на себя приятный труд написать о Вашей книге в „Аполлоне“. Я обещал „Русской мысли“ давать ей рецензии о всех стоящих внимания сборниках стихов. Писать же об одной книге в двух изданиях я считаю решительно неуместным (хотя Н. Лернер и писал иногда по 18 рецензий об одной и той же). Благодарю Вас за вести из Абиссинии…»
Конечно, Гумилёв сообщил о трауре в семье своей невесте. На этот раз, возможно, снова отложили бы свадьбу, ведь не могла же Анна Андреевна не понять этого. Но, по всей видимости, жених убеждал ее, что медлить не надо, что их поймут и простят. Вопрос оставался открытым до 22 февраля, пока Анна Горенко не приехала к своему отцу за советом. Советуется она и со своей лучшей подругой Валерией Тюльпановой. Близкие люди понимают ее и, наверное, не советуют отвергать сватовство Гумилёва. Отец желает счастья дочери и считает, что девушке, которой уже двадцать, пора думать о замужестве.
Все складывается в пользу Гумилёва. И вот теперь осталось узнать отношение матери поэта. 26 февраля Анна Андреевна впервые отправилась в Царское Село как невеста Николая Степановича. Волей случая она ехала в одном вагоне с друзьями Гумилёва: Алексеем Толстым, Мейерхольдом, Кузминым и Зноско-Боровским, которые также направлялись в гости к поэту. На вокзале Царского Села Гумилёв встретил их и представил Анну Андреевну друзьям как старую знакомую, но не упомянул, что она приехала в качестве невесты. Наверное, боялся сглазить: а вдруг опять расстроится все? Можно себе представить, как старался Николай Степанович убедить мать в том, что откладывать свадьбу нельзя. Анна Ивановна из любви к сыну смирилась с личным горем.
Добрейшая Анна Ивановна обошлась с будущей невесткой сердечно. Расстались они на том, что свадьба будет весной, но окончательную дату согласуют позже. 28 февраля Анна Андреевна уезжала в Киев, и своей подруге В. С. Тюльпановой в глубокой тоске она пишет: «Птица моя, – сейчас еду в Киев. Молитесь обо мне. Хуже не бывает. Смерти хочу. Вы всё знаете, единственная, ненаглядная, любимая, нежная. Валя моя, если бы я умела плакать. Аня».
Февральское настроение Гумилёва тоже переменчиво. Он пишет довольно грустное стихотворение, по-видимому, под впечатлением похорон и траура в семье:
У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день, другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
А наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов…
(«У меня не живут цветы…», 1910)
В февральском номере журнала «Аполлон» (№ 5) появляются рецензия Гумилёва на первую книгу рассказов Кузмина и стихотворение Николая Степановича «Сон Адама». В рецензии поэт, несмотря на дружбу с Кузминым, дает объективную оценку его творчества: «Отличительные свойства прозы М. Кузмина – это определенность фабулы, плавное ее развитие и особое, может быть, ему одному в современной литературе присущее, целомудрие мысли, не позволяющее увлекаться целями, чуждыми искусству слова… Перед вами не живописец, не актер, перед вами писатель… Язык М. Кузмина ровный, строгий и ясный, я сказал бы: стеклянный… в его книге собраны вещи разных периодов его творчества и поэтому неравной ценности…»
Невеста уехала, дома настроение грусти и печали, мать обижается на него в глубине души за то, что он так торопится и с переселением в отцовский кабинет, и с женитьбой. Он ждет письма от Ани, но его все нет, он ждет вестей из издательства «Скорпион», но и оттуда пока молчание. Дни тянутся в ожидании томительно и уныло. Чтобы как-то разрядить гнетущую обстановку и развеяться, Гумилёв принимает давнее приглашение Сергея Ауслендера побывать у него в имении Парахино, которое располагалось на станции Окуловка Новгородской губернии. И вот Гумилёв с запасом папирос отправляется в Великий пост (до 20 марта) в Окуловку. Здесь, в фабричном поселке, поэт попадает в среду служащих и местной интеллигенции. Он словно белая ворона вышагивает в белых перчатках и черном цилиндре, а вечерами ходит играть в винт. Ему нравится деревенская жизнь, где можно забыть обо всех бедах и несчастьях, свалившихся на их семью. Он пишет 20 марта из Парахино Евгению Зноско-Боровскому: «Дорогой Женичка, я уже в Окуловке и шлю тебе отсюда мой лучший привет. Здесь хорошо: солнце светит, птички поют и т. д. Вернусь, наверно, во вторник; в понедельник пойду на тетеревиный ток…»
Он гуляет в цилиндре допоздна по грязи без калош «журавлиным шагом». Он всей грудью вдыхает деревенскую свободу. Вместе с Ауслендером он катается в санях по ухабистой дороге, естественно, в цилиндре и лишь придерживает его, когда сани накреняются. Ауслендер закрывает глаза на чудачества друга. Они проводят время вдвоем и живут в преддверии больших перемен в их личной жизни – и тот и другой в 1910 году собираются жениться. Ауслендер потом напишет об этих весенних днях: «…В первый раз в те дни он говорил о своей личной жизни, говорил, что хочет жениться, ждет писем. Мы просиживали с ним за разговорами до рассвета в моей комнатке с голубыми обоями. За окном блестела вода. Я тоже собирался тогда жениться, и это нас объединяло… В эти весенние дни мы с Гумилёвым подружились особенно нежно. Я почувствовал его тоску… Накануне женитьбы нас объединяла какая-то тревога…»
Сергей Ауслендер тонко уловил душевное состояние друга.
Настроение грусти сменяется ожиданием, весна берет свое, и Гумилёв неожиданно пишет по мотивам сказки Шарля Перро «Кот в сапогах» стихотворение «Маркиз де Карабас» (1910):
Весенний лес певуч и светел,
Черны и радостны поля.
Сегодня я впервые встретил
За старой ригой журавля.
Смотрю на тающую глыбу,
На отблеск розовых зарниц,
А умный кот мой ловит рыбу
И в сеть заманивает птиц…
Ауслендер поражен красотой и красками стихотворения. Николай Степанович тут же посвящает ему это произведение. Но не только он один был поражен «Маркизом де Карабасом». Мэтр символизма Вячеслав Иванов, когда поэт прочтет ему эти стихи, назовет их в рецензии «бесподобной идиллией» [14]14
Рецензия появилась в журнале «Аполлон» (1910. № 7).
[Закрыть]. Поэт и сам чувствует удачу и посылает стихотворение в издательство с просьбой вставить в готовящуюся книгу «Жемчуга». Просьба была выполнена, хотя до выхода книги оставались уже недели. После «Жемчугов» стихотворение будет опубликовано в 1912 году в сборнике стихов для отрочества «Утренняя звезда».
22 марта друзья отправляются на тетеревиный ток. Весна, просыпающийся, хотя еще и нераспустившийся лес, все готово петь, поэт снова ждет вестей от своей далекой киевской колдуньи. И на сей раз она оправдывает его ожидания. 23 марта он получает письмо от Анны Андреевны. Видимо, она сообщает, что больше нет препятствий к их венчанию, дома вопрос решен. Гумилёв безмерно счастлив, он прощается с другом и уезжает в Санкт-Петербург улаживать дела в университете, писать прошение о разрешении на брак.
Именно в эти дни Гумилёв присутствует на очень важном докладе Вячеслава Иванова, который, по сути, стал отправным в их дальнейшем расхождении и привел к созданию Гумилёвым нового литературного течения. Первое чтение доклада состоялось в марте этого же года в московском Обществе свободной эстетики. А 26 марта мэтр читал доклад в Обществе ревнителей художественного слова в Санкт-Петербурге. Назывался он «Заветы символизма». Мэтр провозглашал: «Мысль изреченная есть ложь. Этим парадоксом-при-знанием Тютчев, ненароком обличая символическую природу своей лирики, обнажает и самый корень нового символизма: болезненно пережитое современною душою противоречие – потребности и невозможности „высказать себя“… живой наш язык есть зеркало внешнего эмпирического познания, и его культура выражается усилением логической его стихии, в ущерб энергии чисто символической, или мифологической, соткавшей некогда его нежнейшие природные ткани и ныне единственно могущей восстановить правду „изреченной мысли“. В поэзии Тютчева русский символизм впервые творится, как последовательно применяемый метод, и внутренне определяется, как двойное зрение и потому – потребность другого поэтического языка. В сознании и творчестве одинаково поэт переживает некий дуализм – раздвоение, или, скорее, удвоение, своего духовного лица… Творчество также поделено между миром „внешним“, „дневным“, охватывающим нас в полном блеске своих проявлений, и неразгаданным, ночным миром, пугающим нас, но и влекущим, потому что он – наша собственная сокровенная сущность и, родовое наследье, – миром бестелесным, слышным и незримым. Сотканным, быть может, из дум, освобожденных сном… В поэзии они оба вместе. Мы зовем их ныне Аполлоном и Дионисом, знаем их неслиянность и не-разделенность и ощущаем в каждом истинном творении искусства их осуществленное двуединство… самое ценное мгновение в переживании и самое вещее в творчестве есть погружение в тот созерцательный экстаз, когда нет преграды между нами и, „обнаженною бездной“, открывающейся – в Молчании… Среди темной „неизмеримости“ открывается в поэте двойное зрение. Как демоны глухонемые, перемигиваются между собою светами Макрокосм и Микрокосм, „Что вверху, то и внизу“…»
Гумилёв слушал Иванова с чувством некоторой растерянности. Он был не согласен с тем, что мистика определяет чувства поэта и лежит в основе всех его творческих полетов. А Иванов, развивая свои идеи, все больше впадал в мистику: «Итак, поэзия должна давать „всезрящий сон“ и „полную славу“ мира, отражая его „двойною бездной“ – внешнего, феноменального, и внутреннего, ноуменального, постижения. Поэт хотел бы иметь другой, особенный язык, чтобы изъяснить это последнее… Слово-символ делается магическим внушением, приобщающимслушателя к мистериям поэзии… Символизм в новой поэзии кажется первым и смутным воспоминанием о священном языке жрецов и волхвов, усвоивших некогда словам всенародного языка особенное, таинственное значение, им одним открытое, в силу ведомых им одним соответствий между миром сокровенного и пределами общедоступного опыта… Новое осознание поэзии самими поэтами, как „символизма“, было воспоминанием о стародавнем „языке богов“… Символизм кажется воспоминанием поэзии о ее первоначальных, исконных задачах и средствах. В стихотворении „Поэт и Чернь“ Пушкин изображает Поэта посредником между богами и людьми… Толпа, требующая от Поэта языка земного, утратила или забыла религию и осталась с одною утилитарною моралью. Поэт – всегда религиозен, потому что – всегда поэт… Задачею поэзии была заклинательная магия речи, посредствующей между миром божественных сущностей и человеком…»
Иванов говорил долго, давал историческое обоснование и определение символизма, оценку русского символизма и снова цитировал Федора Тютчева, которого Гумилёв любил, но понимал совсем не так, как Иванов. Упоминал мэтр в своей речи и имена русских символистов Зинаиды Гиппиус, Андрея Белого, Федора Сологуба, Александра Блока, приводил в пример Александра Добролюбова и Дмитрия Мережковского как поэтов, устремившихся к религиозному действию. Обрушился Вячеслав Иванов на поэтов, близких по духу Гумилёву: «„Парнасизм“ имел бы, впрочем, полное, право на существование, если бы не извращал – слишком часто – природных свойств поэзии. В особенности – лирической: слишком склонен он забывать, что лирика, по природе своей, – вовсе не изобразительное художество, как пластика и живопись. Но – подобно музыке – искусство двигательное, – не созерцательное, а действенное, – и, в конечном счете, не иконотворчество, а жизнетворчество…» В заключение своего доклада мэтр обратился к молодежи напрямую: «…несколько слов к молодым поэтам. В поэзии хорошо все, в чем есть поэтическая душевность. Не нужно желать быть „символистом“; можно только наедине с собой открыть в себе символиста…»
Доклад Вячеслава Иванова «Заветы символизма», прочитанный в Москве и Санкт-Петербурге, лег в основу его статьи с тем же названием и был опубликован в восьмом номере (май-июнь) журнала «Аполлон» за 1910 год. Александр Блок опубликовал в этом же номере журнала свою статью «О современном состоянии русского символизма».
Настоящее обсуждение доклада Вяч. Иванова началось 1 апреля на заседании Общества ревнителей художественного слова. Гумилёв выступил против основных положений доклада. А вообще все выступившие в тот день (Ю. Верховский, С. Городецкий, В. Жирмунский, Н. Недоброво, К. Сюнненберг, В. Гиппиус, А. Кондратьев, А. Терк и сам Маковский) разделились на два лагеря. Против Вячеслава Иванова выступили и живший у него на «башне» Михаил Кузмин, и другой мэтр символизма Валерий Брюсов.
Михаил Кузмин открыто выразил несогласие с «туманными и потусторонними» доводами Вячеслава Иванова: «Есть художники, несущие людям хаос, недоумевающий ужас и расщепление своего духа, а есть другие, – дающие миру свою стройность. Нет особенной надобности говорить, насколько вторые, при равенстве таланта, выше и целительнее первых. По-моему, тут речь идет не о каком-то двойном зрении, не о непостижимых вещах, а об ненужном тумане и акробатском синтаксисе. Все это можно назвать безвкусием». Молодые поэты, в том числе и Гумилёв, поддержали Кузмина, что оскорбило самолюбивого Вячеслава Иванова. Тем не менее он был человеком благородным и не выпроводил своего квартиранта Кузмина из «башни». Он у него прожил до поездки Иванова в 1912 году за границу.
Гумилёв еще не сформулировал основные принципы будущего течения, но от старых принципов, высказанных Вячеславом Ивановым и Александром Блоком, он отказался. Михаил Кузмин уже в апрельском номере «Аполлона» публикует ставшую знаменитой статью «О прекрасной ясности», где четко формулирует свои разногласия с символизмом. Суть их станет ясна, если прочитать заключительные строки статьи: «…пишите логично, соблюдая чистоту речи, имея свой слог, ясно чувствуйте соответствие данной формы с известным содержанием и приличествующим ей языком, будьте искусным зодчим как в мелочах, так и в целом, будьте понятны в ваших выражениях… в рассказе пусть рассказывается, в драме пусть действуют, лирику сохраните для стихов, любите слово, как Флобер, будьте экономны в средствах и скупы в словах, точны и подлинны, – и вы найдете секрет дивной вещи – прекрасной ясности– которую назвал бы я „кларизмом“».
Еще более яростную статью (иначе не назовешь) опубликовал в девятом номере (июль-август) журнала «Аполлон» Валерий Брюсов. Озаглавил он ее вызывающе: «О „речи рабской“. В защиту поэзии». Хотя московский мэтр символизма на докладе Иванова и Блока не был, но публикация их деклараций в восьмом номере «Аполлона» вывела его из равновесия. Валерий Яковлевич писал: «Как большинству людей, и мне кажется полезным, чтобы каждая вещь служила определенной цели. Молотком следует вбивать гвозди, а не писать картины. Из ружья лучше стрелять, чем пить ликеры. Книга поваренная должна учить приготовлению разных снедий. Книга поэзии… Что должна давать нам книга поэзии? Дедушка Крылов предостерегает от таких певцов, главное достоинство которых в том, что они „в рот хмельного не берут“. Вместе с Крыловым, и я от певцов требую прежде всего, чтобы они были хорошими певцами. Как относятся они к хмельным напиткам, право, дело второстепенное. Подобно этому, и от поэтов я прежде всего жду, чтобы они были поэтами. Гг. Вячеслав Иванов и Александр Блок, в своих, взаимно дополняющих одна другую статьях… не разделяют этих моих (сознаюсь, довольно банальных) мнений. Оба они стремятся доказать, что поэт должен быть не поэтом и книга поэзии – книгой не поэзии. Правда, они говорят: „книгой не поэзии, а чего-то высшего, чем поэзия“, „не поэтов, а кем-то высшим, чем поэтов“. Но, вероятно, и Крыловский герой, имевший похвальное нерасположение ко хмельному, уверен был, что его певцы „выше“, чем просто певцы… Изумительно было бы, если бы Вл. Соловьев, при известном его отношении к поэзии, язык „поэтов“, т. е. язык поэзии, назвал „речью рабскою“. Но для А. Блока (и для Вячеслава Иванова?) – это так. Поэзия – „речь рабская“, „обман“, „балаган“. <…> Утешает только то соображение, что теории Вячеслава Иванова и А. Блока не мешали им до сих пор быть истинными художниками. И А. Блок клевещет на себя, когда называет свои позднейшие стихи „рабскими речами“. На наше счастье, на счастье всех, кому искусство дорого, это настоящая, порою прекрасная поэзия…»
Доклад Александра Блока «О современном состоянии русского символизма», который был позже опубликован в «Аполлоне» и на который обрушился Валерий Брюсов, Николай Гумилёв слушал 8 апреля 1910 года на заседании Общества ревнителей художественного слова.