Текст книги "Николай Гумилев: жизнь расстрелянного поэта"
Автор книги: Владимир Полушин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 55 страниц)
26 августа 1926 года: «…Мы встречались каждый день и ездили вместе в бывшее Царское… Гумилёв читать лекции в Институте Живого Слова, проводившем там летние каникулы, я проведать мать. С ней и Гумилёв подружился. Ей написал он свой последний экспромт (о Царском Селе). Этот экспромт в одном из зарубежных журналов был моей матерью опубликован». Экспромт тоже был вызовом новой власти:
Не Царское Село – к несчастью,
А Детское Село – ей-ей!
Что ж лучше: жить царей под властью
Иль быть забавой злых детей?
(1919)
Летом Николай Степанович все еще преподавал в студии пролеткульта и в 1-й культурно-просветительской коммуне милиционеров. На Невском проспекте открылся поэтический кружок «Звучащая раковина», и Гумилёва пригласили молодые поэты его возглавить. Вечный романтик любил молодежь и отдавал ей очень много времени в последние годы своей жизни. Один из молодых поэтов Лев Лунц в статье, подготовленной для второго номера газеты «Ирида» (так и не вышедшего), писал о Гумилёве: «Этот большой поэт и замечательный учитель оказал громадное влияние на всю петербургскую молодежь. Он не был узким фанатиком, каким его любили выставлять представители других поэтических течений. Он, как никто, вытравлял из ученика все пошлое, но никогда не навязывал ему свою волю». Критик Андрей Левинсон тоже отмечал заслуги Гумилёва-учителя: «…В Красном Петрограде стал он наставником целого поколения…» После гибели поэта один из молодых кружковцев Соломон Познер писал в парижских «Последних новостях»
9 сентября 1921 года о Гумилёве: «Он большевиком никогда не был; отрицал коммунизм и горевал об участи родины, попавшей в обезьяньи лапы кремлевских правителей. Но нигде и никогда публично против них не выступал. Не потому, что боялся рисковать собой – это выходило за круг его интересов. Это была бы политика, а политика и он, поэт Гумилёв, – две полярности… Он жил литературой, поэзией. Жил сам и старался приобщить к ним других. Он был инициатором и главным руководителем. В жестокой, звериной обстановке советского быта это был светлый оазис, где молодежь, не погрязшая еще в безделье и спекуляции, находила отклики на эстетические запросы… он умел внушить молодежи любовь к поэзии, развивать в ней вкус и понимание художественных красот. И молодежь его уважала, ценила его советы, и не один из молодых поэтов развился, благодаря его указаниям…» У Гумилёва была своя «политика». Подарив Блоку «Костер», поэт нашел 34-ю страницу с «Канцоной третьей» («Как тихо стало в природе…») и сказал ему: «Тут вся моя политика». В чем же эта политика? Да все в том же, что поэты-друиды должны учить народы, как им жить:
Земля забудет обиды
Всех воинов, всех купцов,
И будут, как встарь, друиды
Учить с зеленых холмов.
И будут, как встарь, поэты
Вести сердца к высоте,
Как ангел водит кометы
К неведомой им мете.
(1917– весна 1918)
Лето 1919 года стало для Николая Степановича не только рабочим, он кроме многочисленных переводов, редактирований чужих переводных произведений снова начал писать стихи. В 1919 году поэт написал семнадцать стихотворений. Причем три можно посчитать поэтической разминкой: «Не Царское Село – к несчастью…», «Левин, Левин, ты суров…» и «Ответ» («Чуковский, ты не прав, обрушась на поленья…»). Остается четырнадцать стихотворений, причем двенадцать из них Николай Степанович написал летом до 31 августа.
Что же написал поэт после столь длительного перерыва летом 1919 года? Это стихотворения «Евангелическая церковь», «Мой час», «Канцона» («Закричал громогласно…»), «Естество», «Душа и тело», «Слово», «Лес», «Персидская миниатюра», «С тобой мы связаны одною цепью…», «Ветла чернела. На вершине…», «От всех заклятий Трисмегиста…», «Подражание персидскому…». Несомненно, «Слово» – это шедевр не только русской – мировой литературы. О нем написано много. Но каждое новое поколение будет переосмысливать его по-своему. Лев Лунц писал в «Книжном углу» (1922. № 8): «Четкость слов создает местами афоризмы, не ходульные, а настоящие благородные афоризмы». Впервые «Слово» появилось в альманахе Цеха поэтов «Дракон» в 1921 году. Потом было переведено на английский и чешский языки. Конечно, как истинное произведение искусства оно многогранно сверкает, как алмаз, многими смыслами. Кто-то усмотрел в нем борьбу дьявола и Бога, кто-то углядел развитие масонских идей. Но не нужно при всем великолепии этого стихотворения забывать, когда и где оно написано – до 31 августа 1919 года в красном Петрограде. И главное кем написано – поэтом-монархистом. Теперь прочтем его под этим углом зрения. Бог сотворил мир своим Словом. Но мир заповедей Христовых рухнул, и в нем правит красный дьявол:
В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
(«Слово», 1919)
Новое слово окрашено не Христовой любовью, а злобой и кровью сатанинской, потому:
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
Нарушена связь между Богом и Словом. А в Библии сказано: «В начале было Слово, и Слово было у Бога». Теперь жизнь, данная Богом и освещенная им, превратилась в низкую и страшную явь:
А для низкой жизни были числа,
Как домашний подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Затмение в умах не позволяет достучаться в сердца человеческие. Добро стало злом, зло представляется добром (мнимым добром, волком в овечьей шкуре), оскверняются храмы, святые отцы подвергаются гонениям, царит безбожие, называемое атеизмом, миром правит число дьявола:
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Кто же этот патриарх, который не решается обратиться к звуку, то есть Слову, иными словами, к заповедям Божьим? Да это и есть красный дьявол (для поэта это был цареубийца Ленин), который и чертил число «666». Поэт напоминает об этом, так как люди по наущению дьявола стали глухи и слепы к истинному добру:
Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангельи от Иоанна
Сказано, что слово – это Бог.
По наущению дьявола люди стали безбожниками и ограничили свою жизнь скотским существованием, опустились до уровня червя, корма для червя, совершенно забыв о бессмертной душе, завороженно слушая мертвые числа, мертвые слова, потому что предпочли Божьей жизни скотское бытие живота:
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
Поэтому поэт обращается к Божьему Слову, он пишет почти биографически точно о своем возвращении в «красный ад»:
Тот дом был красная, слепая,
Остроконечная стена.
(«Евангелическая церковь», 1919)
То есть красная страна. Тут, думается, не случайно слово «стена» рифмуется тайно со словом «страна». И вот в этот незнакомый мир красной страны:
Я дверь толкнул. Мне ясно было,
Здесь не откажут пришлецу.
Куда плывет страна – «…по бурным водам / С надежным кормчим у руля»? Поэт знает, что вопрос риторический, поэтому и читает внизу «некто строгий» не Библию, а «книгу Бытия». И это бытие страшно, оно ведет в пропасть:
Когда я вышел, увивали
Мои глаза, что мир стал нем.
Предметы мира убегали,
Их будто не было совсем.
Отчего же «Евангелической церковью» назвал поэт разор, творящийся у него в родном доме? Нужно вспомнить Достоевского. Он ведь не старушку-процентщицу убил руками Раскольникова, а западные идеи социализма. Гумилёв, глубоко верующий и православный человек, видит в происходящих событиях чужеродность и чуждую церковь (здесь церковь как миропорядок), захватившую его православную страну.
В «Канцоне» («Закричал громогласно…») поэт открыто говорит:
На дворе моем красный
И пернатый огонь.
(1919)
Одно из самых глубоких по смыслу стихотворений поэта «Душа и тело» (1919) Ахматова считала лучшим в книге стихов «Огненный столп» (1921). Оно триедино (так как и православие построено на триединстве: Бог Отец, Бог Сын, Бог Святой Дух), поэтому Гумилёв пишет три символические части: Душа, Тело и Высший суд над ними. Душа поэта скорбит:
«И если что еще меня роднит
С былым, мерцающим в планетном хоре,
То это горе, мой надежный шит.
Холодное презрительное горе».
Тело готово платить за все свои желания и грехи:
Непоправимой гибелью последней.
А сам поэт ставит свой Дух – над ними, и этот Дух из вечности оценивает и Тело, и Душу:
«…Я тот, кто спит, и кроет глубина
Его невыразимое прозванье,
А вы, вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!»
Такому суду подвластен только истинный любимец Бога – поэт, каковым Гумилёв считал и себя.
В любовном стихотворении «Лес» (1919) поэт грезит об ушедшей России:
Это было, это было в той стране,
О которой не загрезишь и во сне.
Образ леса приобретает черты ушедшей России, куда и собираются уйти после земной жизни поэт со своей возлюбленной:
Или, может быть, когда умрем,
Мы в тот лес направимся вдвоем.
Вообще стихотворениям, написанным до 31 августа 1919 года, свойственно мистическое отражение происходящих событий внешнего мира. Переосмысливая своего любимого поэта Федора Тютчева (стихотворение «День и ночь» – «…Покров наброшен златотканый / Высокой волею богов…»), Гумилёв в стихотворении «Естество» (1919) провозглашает:
Я не печалюсь, что с природы
Покров, ее скрывавший, снят,
Что древний лес, седые воды
Не кроют фавнов и наяд.
Мистику бытия способны понять только поэты, им подвластен язык таинственных и неразгаданных сфинксов:
Поэт, лишь ты единый в силе
Постичь ужасный тот язык,
Которым сфинксы говорили
В кругу драконовых владык.
О любви поэт говорит уже как большой мастер подлинно сияющими словами:
Я целовал пыланья лета —
Тень трав на розовых щеках,
Благоуханный праздник света
На бронзовых твоих кудрях.
И ты казалась мне желанной,
Как небывалая страна,
Какой-то край обетованный
Восторгов, песен и вина.
(«Ветла чернела. На вершине…», 1919)
В двух стихотворениях, написанных по персидским мотивам, Гумилёв отдает дань своему парижскому (1917 года) увлечению восточным искусством. Но и тут дух смерти прорывается в одно из стихотворений («Персидская миниатюра»):
(1919)
Судя по этому стихотворению, поэт прекрасно понимает, что уже не живет, а играет в прятки с собственной смертью.
Мотив стремительно уходящей жизни пронзительно звучит еще в одном стихотворении этого периода «Мой час» (1919):
Чужая жизнь, на что она?
Свою я выпью ли до дна?
Пойму ль всей волею моей
Единый из земных стеблей?
Вы, спящие вокруг меня,
Вы, не встречающие дня,
За то, что пощадил я вас
И одиноко сжег свой час,
Оставьте завтрашнюю тьму
Мне также встретить одному.
В конце августа Николай Степанович составил альбом новых стихотворений, куда включил «Евангелическую церковь», «Мой час», «Канцону», «Естество», «Душу и тело», «Слово», «Лес», «Персидскую миниатюру». На последней странице альбома поэт написал: «Бракуйте осторожно: помните, что бракующий выносит приговор не бракуемому, а самому себе. Однако бракуйте все сие: если вы не вынесете себе приговора, приговор мира по отношению к вам будет суров. 31 авг. 1919».
В один из последних дней лета, 26 августа, Гумилёв встретился с Александром Блоком во «Всемирной литературе», а 29 августа там же тот подарил ему свою книгу «Песня судьбы» с надписью: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилёву с искренним приветом от автора». Это была вторая книга Блока, подаренная им Гумилёву в августе. Таковы были отношения двух поэтов-соперников в жизни. Они умели с достоинством относиться друг к другу, несмотря на полное расхождение во взглядах на литературу.
В конце августа при Народном комиссариате просвещения по инициативе М. Горького была создана Секция исторических картин с целью отобразить в образах историю человечества в цикле пьес для театра и сценариев для кинематографа (их называли картинами). Н. Гумилёва включили в состав коллегии. 20 сентября Горький делает доклад о картинах для театров и кинематографа. А в октябре Гумилёв предложил свою «Гондлу» для Секции и начал писать пьесу в двух действиях «Охота на носорога». Внешне все благоприятно складывалось для поэта. 4 ноября на заседании «Всемирной литературы» обсуждался вопрос о поиске художника для оформления «Гондлы» в присутствии М. Горького. Казалось бы, «Гондла» должна была появиться в ближайшее время на сцене, но на несколько дней Гумилёв отлучился, и 11 ноября на очередном заседании Секции исторических картин недоброжелателями поэта «Гондла» была отвергнута. Гумилёв в это время находился, по всей видимости, в Бежецке. Устроители закулисных игр прекрасно знали, что самолюбие поэта не позволит ему опуститься до выяснения причин.
Перед отъездом 7 ноября Николай Степанович пригласил к себе в гости Корнея Чуковского. Корней Иванович записал в дневнике: «Был у Гумилёва. Гумилёв очень любит звать к себе на обед, на чай, но не потому, что он хочет угостить, а потому, что ему нравится торжественность трапезования: он сажает гостя на почетное место, церемонно ухаживает за его женой, все чинно и благолепно, а тарелки могут быть хоть пустые. Он любит во всем истовость, форму, порядок. Это в нем очень мило. Мы мечтали с ним о том, как бы уехать на Майорку. „Ведь от Майорки всюду близко – рукой подать, – говорил он. – И Австралия, и Южная Америка, и Испания!“»
Одоевцева в своих воспоминаниях («На берегах Невы») писала, будто бы они вместе с Гумилёвым на праздник второй годовщины Октября отправились в город, вырядившись под англичан, и шли по улице, разговаривая по-английски, чем перепугали своих друзей. И будто бы Гумилёв на упреки Лозинского в неосторожности ответил ему: «А мне необходимо vivre dange-reusemenf [79]79
Жить раскованно (фр.).
[Закрыть]. Оттого мне вчера и весело было, что все-таки чуточку опасно – в этом ты прав. Без опасности и риска для меня ни веселья, ни даже жизни нет. Но тебе этого не понять…»
И в красном Петрограде поэт, лишенный возможности зарабатывать на достаточное пропитание своей семье, мечтал о путешествиях. А как в ту пору жили петроградцы, можно понять, прочитав дневниковую запись Чуковского от 11 ноября, посвященную заседанию во «Всемирной литературе», в которой он процитировал слова М. Горького, самого пролетарского писателя: «Да, да! Нужно, черт возьми, чтобы они либо кормили, либо – отпустили за границу. Раз они так немощны, что ни согреть, ни накормить не в силах. Ведь вот сейчас – оказывается, в тюрьме лучше, чем на воле: я сейчас хлопотал о сидящих на Шпалерной, их выпустили, а они не хотят уходить: и теплее, и сытнее!..»
Гумилёв привез самые необходимые продукты из Бежецка, видимо, купил там или выменял на что-то, и пришел 17 ноября поделиться с Чуковским, так как у того была большая семья. В подарок он принес ему полфунта крупы. Пожаловался, что приходится дома рубить шкаф на дрова. Чуковский выручил Николая Степановича – дал ему взаймы тридцать шесть поленьев дров. Этим же голодным и холодным вечером Гумилёв слушал доклад В. Жирмунского о «Поэтике» В. Шкловского.
Чуковский все же помог Гумилёву добыть дров через своих знакомых. А 20 ноября поэт написал экспромт заведующему хозяйственно-техническим отделом «Всемирной литературы» Давиду Самойловичу Левину, который в ту трудную пору какими-то правдами и неправдами доставал дрова некоторым избранным сотрудникам «Всемирки»:
Левин, Левин, ты суров,
Мы без дров,
Ты ж высчитываешь триста
Мерзких ленинских рублей
С каталей
Виртуозней даже Листа…
Левин завел альбом, чтобы они записывали ему за это свои экспромты.
Поэтов в шутливом послании 22 ноября высмеял Чуковский:
Мое гражданское негодование
При чтении стихов
Ал. Блока и Н. Гумилёва,
Посвященных дровянику
Давиду Самойловичу Левину…
Но во всей этой «дровяной» эпопее поражает смелость, с которой поэт написал в экспромте «мерзких ленинских рублей…». Наверняка в ЧК узнали об этих словах поэта. Ведь все эти «дровяных дел мастера» (я не имею в виду в данном случае кого-то конкретно) приставлялись к творческой интеллигенции в виде негласных соглядатаев ЧК.
В ноябре в издательстве «Всемирная литература» шло живое обсуждение планов издания ста лучших русских писателей XIX века. 18 ноября Николай Степанович участвовал в обсуждении этого плана. 24 ноября Гумилёв, Блок и Чуковский предоставили каждый свою программу «100 лучших русских классиков». Конечно, совместить их все было просто невозможно. После заседания Чуковский, Гумилёв, Блок, Замятин и Н. Лернер отправились к машинисткам и там продолжили спор о ста лучших русских писателях. Чуковский записывает в дневнике: «Мы спорили долго, Гумилёв говорил по поводу моей: это провинциальный музей, где есть папироса, которую курил Толстой, а самого Толстого нет. Я издевался над гумилёвской, но в глубине души уважал его очень: цельный человек. Вообще все заседание носило характер гумилёвской чистоты и наивности…»
26 ноября на заседании в Доме искусств снова зашла речь об издании классиков. Чуковский заносит в дневник 27 ноября слова Блока: «Гумилёв хочет дать только хорошее, абсолютное. Тогда нужно дать Пушкина, Лермонтова, Толстого, Достоевского». И хронику спора с Гумилёвым: «Третьего дня заседание во „Всемирной“… Потом я, Блок, Гумилёв, Замятин, Лернер… начинаем обсуждать программу ста лучших писателей. Гумилёв представил импрессионистскую: включил Дениса Давыдова (потому что гусар) и нет Никитина. Замятин примкнул к Гумилёву… Мы спорили долго».
Таким «жарким» выдался холодный ноябрь 1919 года, насыщенный радужными планами, многим из которых не суждено было сбыться.
В декабре Николай Степанович отстаивал свои взгляды на поэзию в спорах с Ивановым-Разумником и Александром Блоком. 2 декабря на заседании «Всемирной литературы» читал свою программу издания русских писателей Иванов-Разумник, назвав в выступлении акмеистов бывшими. Такого Николай Степанович допустить не мог. Он тут же вскипел: «Нет, мы не бывшие, мы…» Чем бы закончился загорающийся спор, неизвестно, но вовремя вмешался Чуковский.
А еще через два дня на заседании во «Всемирной литературе» разгорелся спор Н. Гумилёва с А. Блоком о символизме и акмеизме. Чуковский, оказавшийся случайным свидетелем этого спора, записал 7 декабря в своем дневнике: «…Блок и Гумилёв в зале заседаний, сидя друг против друга, внезапно заспорили о символизме и акмеизме. Очень умно и глубоко. Я любовался обоими. Гумилёв: символисты в большинстве аферисты. Специалисты по прозрениям в нездешнее. Взяли гирю, написали 10 пудов, но выдолбили всю середину, и вот швыряют гирю и так и сяк. А она пустая. Блок осторожно: „Но ведь это делают все последователи и подражатели – во всех течениях. Но вообще – вы как-то не так: то, что вы говорите – для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор. Я – на все смотрю сквозь политику, общественность“». В последнем и было главное отличие Блока от Гумилёва в 1919 году. Гумилёв остался на позициях того, что искусство выше политики; а Блок, в теории, опустил его до уровня партийной литературы, что привело, на мой взгляд, в XX веке к трагедии всю русскую культуру.
В 1919 году Николай Степанович читал лекции не только в Институте живого слова, но и начал преподавать в студии Дома искусств – читал лекции по драматургии. Официально открытие лекций состоялось 10 декабря. 19 декабря Гумилёв вошел в совет Дома искусств по литературному отделу. В этот день Гумилёв читал свои стихи. Художник Константин Сомов записал в дневнике: «Вечером ходил в Дом искусств на первый вечер. Я избран туда членом. Пышное помещение (Елисеева). Свет и тепло. Довольно много народу, литераторы, художники. Чуковский читал стишки разных знаменитостей… Потом Гумилёв читал цикл стихов „Персидские миниатюры“…»
Читал лекции Гумилёв в 1919 году в студии Балтфлота, в студии переводов при «Всемирной литературе». Видимо, практика преподавания толкнула его на путь работы по теории поэзии.
29 декабря состоялся первый литературный вечер в Доме искусств. На вечере выступил и Н. Гумилёв, вместе с А. Блоком, М. Кузминым, Г. Ивановым, Н. Оцупом, В. Рождественским, В. Пястом. А в ночь с 29-го на 30-е после вечера Гумилёв вместе с Оцупом отправился к его другу инженеру А. В. Крестину, который не был богат, но разыгрывал мецената и, узнав о том, что Гумилёв остро нуждается в деньгах, подписал с ним бумагу, по которой тот получал тридцать тысяч рублей. Н. Оцуп вспоминает об этой ночи: «Мы веселились, пили, ночью нельзя было выходить, мы вышли уже под утро. Когда мы направлялись к мосту, неожиданно за нами, несмотря на очень ранний час, загремел трамвай. Я должен был провожать даму, Гумилёв пустился бежать: „Как я вскочил на его подножку, / Было загадкою для меня…“ <…> На следующий день Гумилёв читал мне „Заблудившийся трамвай“».
Аналогичные воспоминания оставила другая ученица Гумилёва – Ирина Одоевцева, которая утверждала, что якобы Гумилёв ей признавался: «Поздравить вы меня можете с совершенно необычайными стихами, которые я сочинил, возвращаясь домой… Я шел по мосту через Неву – заря и никого кругом. Пусто. Только вороны каркают. И вдруг мимо меня совсем близко пролетел трамвай. Искры трамвая, как огненная дорожка на розовой заре. Я остановился. Меня что-то вдруг пронзило, осенило. Ветер подул мне в лицо, и я как будто что-то вспомнил, что было давно, и в то же время как будто увидел то, что будет потом. Но все так смутно и томительно. Я оглянулся, не понимая, где я и что со мной. Я постоял на мосту, держась за перила, потом медленно двинулся дальше, домой. И тут что-то случилось. Я сразу нашел первую строфу, как будто получил ее готовой, а не сам сочинил».
Так родился еще один шедевр гумилёвской поэзии – стихотворение «Заблудившийся трамвай». О нем тоже написаны многочисленные исследования. Г. Струве в «Новом журнале» (1947 год) утверждал, что это «самое таинственное, самое визионерское, самое потустороннее и символическое стихотворение Гумилёва». Несомненно, при всей его многогранности это стихотворение о жизни и смерти самого поэта, в строках его сквозят беспредельная безысходность, ощущение приближающейся гибели:
Понял теперь я: наша свобода
Только оттуда бьющий свет.
Люди и тени стоят у входа
В зоологический сад планет.
Оттого поэт и собирается отслужить по себе панихиду. Всевышний вложил в его душу ощущение надвигающейся гибели, но он не внял предупреждению и остался в России. Замечу, что в этот период (до 5 октября) Гумилёв написал стихотворение «Если плохо мужикам…», в котором прямо обращался к народу, забывшему о труде и истребляющему себя в братоубийственной Гражданской войне. Увы, Гумилёва не услышали – стихотворение при его жизни опубликовано не было.
В самом конце декабря поэт организовал литературный вечер на фабрике изготовления государственных знаков, расположенной на Фонтанке. Почему поэту необходимо было выступать перед людьми, многие из которых его не понимали? Потому, что он надеялся, что Слово осветит помутневшие от вражды русские души, и они, отвернувшись от дьявола, обратятся снова к Богу. Но нет пророка в своем отечестве!
О том, какая обстановка царила в Питере зимой 1919/20 года, писала Ирина Одоевцева: «Очень холодная, очень голодная, очень черная зима… <…> С наступлением сумерек грабили всюду… Проходя мимо церкви, Гумилёв всегда останавливался, снимал свою оленью ушастую шапку и истово осенял себя широким крестным знамением, „на страх врагам“. Именно „осенял себя крестным знамением“, а не просто крестился… Чтобы в те дни решиться так резко подчеркивать свою приверженность к гонимому „культу“, надо было обладать гражданским мужеством. Гражданского мужества у Гумилёва было больше, чем требуется. Не меньше чем легкомыслия. Однажды на вечере поэзии у балтфлотцев, читая свои африканские стихи, он особенно громко и отчетливо проскандировал:
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего Государя.
По залу прокатился протестующий ропот. Несколько матросов вскочило. Гумилёв продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей. Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов. Гумилёв ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него. И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали. Всем стало ясно: Гумилёв победил. Так ему здесь еще никогда не аплодировали. – А была минута, мне даже страшно стало, – рассказывал он, возвращаясь со мной с вечера. – Ведь мог же какой-нибудь товарищ-матрос, „краса и гордость красного флота“, вынуть свой небельгийский пистолет и пальнуть в меня, как палил в „портрет моего Государя“. И, заметьте, без всяких для себя неприятных последствий. В революционном порыве, так сказать. – Я сидела в первом ряду между двумя балтфлотцами. И так испугалась, что у меня, несмотря на жару в зале, похолодели ноги и руки. Но я не думала, что и Гумилёву было страшно. – И даже очень страшно, – подтвердил Гумилёв. – А как же иначе? Только болван не видит опасности и не боится ее. Храбрость и бесстрашие не синонимы. Нельзя не бояться того, что страшно. Но необходимо уметь преодолеть страх, а главное, не показывать вида, что боишься. Этим я сегодня и подчинил их себе. И до чего приятно. Будто я в Африке на львов поохотился. Давно я так легко и приятно не чувствовал себя. – Да, Гумилёв был доволен. Но по городу пополз, как дым, прибитый ветром „слух“ о „контрреволюционном выступлении Гумилёва“. Встречаясь на улице, два гражданина из „недорезанных“ шептали друг другу, пугливо оглядываясь: – Слыхали? Гумилёв-то! Так и заявил матросне с эстрады: „Я монархист, верен своему Государю и ношу на сердце его портрет“. Какой молодец, хоть и поэт! Слух этот, возможно, дошел и до ушей, совсем не предназначавшихся для них. Вывод: Гумилёв монархист и активный контрреволюционер, – был, возможно, сделан задолго до ареста Гумилёва».
1920 год для поэта начался, как всегда, с работы. Если 1 января он трудился над переводами, то 2-го отправился на вечер в Дом искусств. Именно в это время Гумилёв уже открыто высказывал мысли о том, что именно поэты возглавят в будущем правительства на земле. Художник Константин Сомов в дневнике отметил 2 января 1920 года: «…работал очень удачно… Вечером с Анютой и детьми во „Дворце искусств“. Сначала доклад Н. Гумилёва на тему о том, что поэты и прочие артисты должны в будущем делать жизнь, участвовать в правительствах, об „акмеизме“. Неудачно и невероятно отвечали ему Чуковский, В. Жирмунский и нахал Шкловский…»
В январе Гумилёв по заказу «Всемирной литературы» закончил работу еще над одной пьесой. «Охота на носорога» должна была попасть в цикл пьес и сценариев «История культуры в инсценировках для театра и картинах для кинематографа».
Однако и в 1921 году пьеса числилась в неопубликованных, о чем сообщалось в первом номере «Дома искусств». Сам по себе сюжет пьесы прост: первобытное племя охотится на носорога и, окутанное суевериями, кидает на съедение зверю молодую девушку, возлюбленную главного героя, который убивает старуху, подтолкнувшую охотников к убийству девушки. Если вернуться к рассказу Гумилёва «Гибели обреченные» (где тоже встречается имяТремограст), то «Охоту на носорога» можно считать дальнейшим развитием его юношеских фантазий. Но это сходство только внешнее. Гумилёв погружается в доисторические времена, но обличает все те пороки, которые разъедали современное ему общество. Он поднимает философский вопрос: можно ли насильственно сделать человека счастливым?
«Охота на носорога» написана ясным языком, что при постановке на сцене дает возможность создавать яркие и зримые образы [80]80
Впервые была опубликована в России только в 1987 году в журнале «Русская литература» (№ 2. С. 159–163).
[Закрыть].
В январе Николай Степанович выступил с чтением своих стихов на первом вечере современной поэзии в Доме искусств, где также читали свои стихи А. Блок, М. Кузмин, Г. Иванов, В. Рождественский, Н; Оцуп. Здесь Николай Степанович встретился с бывшей женой. Нельзя сказать, чтобы он ее вообще не видел в последние годы, но встречи были случайными. Правда, весной 1919 года он водил к ней на свидание Льва, так как Анна Андреевна судьбой сына всегда интересовалась мало.
Он старался помогать молодым талантам. В начале 1920 года поэт писал Валерию Брюсову: «Я крайне рад случаю опять (как встарь) написать Вам… Помня Вашу всегдашнюю доброту ко мне, я осмеливаюсь рекомендовать Вам двух моих приятелей, Николая Авдеевича Оцупа и Михаила Леонидовича Слонимского, молодых писателей, которые принадлежат к петербургской группе…»
16 января Николай Степанович на заседании Секции исторических картин при «Всемирной литературе» прочитал еще одну свою пьесу «Жизнь Будды», написанную им совместно с С. Ольденбургом.
В январе Гумилёв случайно встретился с Ахматовой еще раз в Доме искусств. Анна Андреевна пришла получать деньги, а Гумилёв был на очередном заседании. Ахматова обратилась к нему на «вы» как к чужому. Это обидело Николая Степановича. «Отойдем…» – сказал он ей. И между бывшими супругами, которых все еще соединял общий сын, состоялся тяжелый разговор. Ахматова, тронутая таким вниманием, призналась, что была настроена по отношению к нему не очень дружелюбно.
5 февраля 1920 года открылась литературная студия при культурно-просветительском отделе Балтфлота, и Гумилёва пригласили туда читать лекции по теории поэзии. Николай Степанович не отказался.
В феврале во «Всемирной литературе» вновь вернулись к обсуждению планов издания классиков. 8 февраля Николай Степанович отправился на квартиру М. Горького, где они обсуждали вместе с хозяином, 3. Гржебиным, Е. Замятиным, Н. Лернером и К. Чуковским издательский план. На следующий день Николай Степанович участвовал в аналогичном совещании в издательстве Гржебина. А 14 февраля отправился в гости к Корнею Чуковскому, с которым у него отношения из чисто деловых все более и более перерастали в дружеские.
Вся неделя теперь у Николая Степановича была расписана по дням: в понедельник он читал лекции в студии Балтфлота, во вторник заседал во «Всемирной литературе», в среду вел лекции в Пролеткульте, в четверг занимался со студийцами Дома искусств, в пятницу присутствовал на заседаниях во «Всемирной литературе» и на Секции исторических картин, вел лекции в Доме искусств.
Весной 1920 года к заботам Николая Степановича добавилась еще одна. Он стал заниматься организацией Петроградского отделения Всероссийского Союза писателей. 1 марта Гумилёв побывал в Доме искусств на вечере Андрея Белого. А на следующий день он отправился на заседание Секции исторических картин, где состоялся доклад о деятельности секции за период с 26 августа 1919 года по 1 марта 1920 года. В отчете сказано, что Гумилёв закончил двухактную пьесу «Фальстаф» по историческим материалам Вильяма Шекспира и пьесу из ирландской жизни «Красота Морни». Николаю Степановичу заказали пьесу «Завоевание Мексики».