355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Гаршин » Текст книги (страница 3)
Гаршин
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:06

Текст книги "Гаршин"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)

ГИМНАЗИЯ. ВЕЧЕР НА РЕКЕ АЙДАР

Большой сверкающий ворон сидел на берегу в старой гимназической фуражке с выломанной кокардой и терпеливо ждал хозяина. Смуглый худощавый юноша вылез из воды, не вытираясь, быстро оделся, осторожно вытащил ворона из фуражки, посадил себе на плечо.

Уходить не хотелось. Всеволод, задумавшись, стоял над рекой. Вечерело. В небе над степью разлилось золото. Айдар плескался у ног, стремился куда-то, нес мимо яркие осколки солнца.

 
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел… —
 

вслух проговорил Всеволод и засмеялся. Сам-то он кто? Петр? Увы, скорее бедный Евгений.

Солнце спряталось за горизонт. Кончился еще один день, теплый, радостный. Скоро в Петербург, в гимназию.

 
Пред ним широко
Река неслася…
 

Серая, холодная Нева… Всеволод вдруг увидел себя со стороны: дождливым осенним утром одинокий гимназист в потрепанной шинельке уныло плетется по прямым линиям Васильевского острова. Всеволод не любил гимназию. Он мечтал: литератор Гаршин – стол, заваленный исписанными листами бумаги, стройные полки с книгами, взметнувшиеся вдоль стен; литератор Гаршин застыл в кресле, прикрыл глаза ладонью, чувствует: миг настал, сейчас он скажет что-то очень нужное людям. Всеволод мечтал: естествоиспытатель Гаршин – микроскоп, звонкие шеренги пробирок, гербарии, энтомологические коллекции; глаз прижат к окуляру – вот сейчас… сейчас свершится…

Унылый гимназист вспоминает о невыученной алгебре, о придирках попа на уроках закона божьего, ему становится тоскливо. Сейчас он возьмется за массивную отполированную ладонями ручку, медленно без охоты, потянет на себя тяжелую, словно каменную, гимназическую дверь… Свернуть за угол? Сбежать?.. Нельзя… Он должен кем-нибудь стать. Нет не литератором, не ученым – пристроиться бы в Инженерное училище или Институт путей сообщения, да на казенный счет. Окончить. Получить жалованье. Выбраться из этой проклятой бедности.

«О рубле, который вы ко мне прислали, я писал, благодарил вас…». «…Приплатил 1½ рубля и ехал от Москвы в спальном вагоне. Простите, мамаша, за этот лишний расход». «…Пришлите, если можно, разумеется, 6 рублей на штаны: совсем износились». «Если у меня не хватит сапогов, вы, я думаю, позволите мне задолжать рубля три за головки…» – это из его писем к матери.

Он думает о матери. Переводы, частные уроки, шитье на машинке. Унылому гимназисту становится стыдно – он ускоряет шаги. Юркие дождевые капли сбегают за шиворот.

 
На берегу пустынных волн…
 

Думы у нас сегодня не очень-то великие. А, Ворка?

Ворон изумленно покосился на Всеволода круглым рыжим глазом.

Уходить не хотелось. Вдали, над степью, в красном расплавленном металле заката плавали длинные серые облака. Айдар потемнел, стал холодным, настороженным, чужим.

 
…Так он мечтал. И грустно было
Ему в ту ночь…
 

У каждого человека должен быть, наверное, свой уголок, куда человек всегда мог бы прийти. Это очень нужно – иметь, куда прийти. Три года Всеволод жил в Петербурге с матерью и братьями. В квартире на Литейном был у него свой письменный стол и кровать, отгороженная ширмой. Были любимые книги, рисунки, собранные им коллекции растений и жуков.

У матери часто собирались гости – литераторы, известные в интеллигентных кругах лица, поборницы женской эмансипации. Гостям нравился Всеволод. Славный мальчик сидел в сторонке, внимательно прислушивался к разговорам. На вопросы отвечал умно, толково. О естественных науках говорил интересно. Растения называл по-латыни. Книг прочитал множество – и все помнил. Однажды славный мальчик не на шутку удивил гостей. Очень образованная дама вдруг спросила: «Почему якорь можно легко поднять из воды; ведь во время бури он так крепко держится на дне, что скорее лопнет цепь, чем сдвинется с места корабль?» Литераторы, известные в интеллигентных кругах лица, и поборницы женской эмансипации не знали. Гимназист второго класса подошел к очень образованной даме, просто и наглядно объяснил ей способ подъема якоря.

…Всеволод улыбнулся – хорошее было время. Он убегал от гостей к себе, раскладывал на столе аккуратно высушенные цветы и травы (гербарий пополнился летом, когда они ездили к Завадскому – в Петрозаводск), подолгу смотрел в аквариум, где возились тритоны… Да, Ворка, хорошо иметь свой уголок!..

Всеволод жил с отцом, жил с матерью; когда Екатерина Степановна уехала из Петербурга обратно в Харьков, жил год со старшими братьями; потом остался один. Его поселили у знакомых – у Афанасьевых. С Васей Афанасьевым он учился в гимназии.

Всеволод посылал письма домой. Дома было два: иногда ему казалось, что не было ни одного. Приходилось оправдываться перед отцом в своей любви к матери, убеждать мать, что равнодушен к отцу. Он ненавидел ложь, чувствовал себя предателем – и лгал. Он еще не умел всегда говорить правду.

Отец вдруг приезжал в Петербург, привозил какие-то проекты, изобретения, показывал кому-то, уничтожал, осердясь, и снова исчезал. «Мишель странный» становился все более странным. Всеволод огорчался: Афанасьевым нередко приходилось туго (когда Вася заболел, у них не нашлось пятидесяти рублей, чтобы отправить его на юг), а отец задерживал, не присылал денег. Всеволод чувствовал себя нахлебником. Отец умер – Всеволод забыл о его странностях. Он говорил о «папаше» холодно; вспоминал же натопленную комнату в деревенском доме, красный ковер на стене, красное пламя свечи. Всеволоду казалось – он в долгу перед отцом за эти зимние вечера…

Потом, через десять лет, писатель Гаршин отдал долг: он написал рассказ «Ночь» и в нем помянул отца добрым словом. Даже через десять лет мать не простила ему этого.

…Ворон осторожно клюнул Всеволода в шею. Степь таяла в сумерках. Туманный Айдар плескался внизу.

 
…И грустно было
Ему в ту ночь…
 

Еще один день ушел навсегда – ясный летний день. В большие клеенчатые сумки уложены ботанические коллекции. Связаны в пачку книги – Пушкин, Лермонтов, «Очерки из истории и народных сказаний» Грубе, «Московская флора» Кауфмана. Скоро в Петербург, в гимназию. Он не будет больше жить у Афанасьевых – его определили в пансион при гимназии. Хорошо, если начальство разрешит увольнения; мука – просидеть неделю в четырех стенах. Старобельск не бог весть какое счастье, а уезжать жаль. Всеволод снова представил себе унылого гимназиста, плетущегося по Васильевскому ост-, рову. Тройки в тетрадях. Скучные объяснения с матерью по поводу низких баллов. Что она думает о нем, читая в письмах вечное: «из тригонометрии – три, из алгебры – три…» Сперва Всеволод огорчался – право, он добросовестно выучивал, что положено. «Учусь я хорошо, но баллы жалкие». Потом понял: «Я могу работать долго и сильно, но только над тем, что я люблю, на что, быть может, уйдет вся моя жизнь». Так и решил. Еще жаднее набросился на книги, серьезно занимался ботаникой, ходил в театр – иногда на последние деньги: «…1 р. 75 к. взято на починку сапог, а 1 р. 4 к. на всякую мелочь и на билет в театр (простите, мамаша). Видел «На всякого мудреца довольно простоты».

Унылый гимназист исчез. Перед глазами Всеволода – притихший зал петербургской оперы. Светится в темноте золотая лепка, из хрустальных подвесок люстры вырываются тонкими иглами красные и зеленые лучики. Но вот воздух словно вздрогнул, и уже раздольная увертюра «Руслана» заполняет зал.

Всеволоду вдруг захотелось в Петербург. Что здесь, в Старобельске – раз в месяц книжка журнала, еда и сон. Всеволод вспомнил разговоры у Маркеловой, приятельницы матери, в прошлом обитательницы Слепцовской коммуны. Спорили о народе, о социализме, об «Исторических письмах» Лаврова. Говорили о Чернышевском, о необходимости переустройства общества. Приходила Екатерина Александровна Макулова, подруга Маркеловой по коммуне, – убежденная демократка, страстный агитатор, азартная спорщица. Гимназисты знали ее – она пропагандировала среди них. Когда Всеволод слушал ее, ему тоже хотелось убеждать, полемизировать, выступать, писать. Возвращаясь домой, он с усмешкой думал о своих фельетонах (с претенциозной подписью «Агасфер») в рукописной гимназической «Вечерней газете», о поэме – гекзаметром в духе «Илиады», – в которой описывался быт гимназии, преимущественно драки. Все это было смешное, ненастоящее. Хотелось написать что-то важное, большое, свое. Но что?.. Высокий гимназист быстро и решительно шагал по прямым линиям Васильевского острова…

 
…Ночная мгла
На город трепетный сошла..
 

Ворон задремал на плече у Всеволода. В ночной прохладе поднимались над землей щемящие степные запахи. Черный Айдар поблескивал в темноте. Голубые звезды качались на волнах, тонули и выплывали снова. Далеко-далеко мерцали окна старобельских домов. Всеволод пошел на огоньки.

«ДОЛГО ЛИ ВСЕ ЭТО БУДЕТ?»

…Раскрытые книги валялись на полу. Корректный офицер раскланялся: «Прошу прощения, мадам». Хлопнула дверь. На книге остался след жандармского сапога.

…Екатерина Степановна вздрогнула. Когда это было? Лет пять назад – после выстрела Каракозова.

Письмо Всеволода дрожало в ее руке. «Принялся я за серьезное чтение; прочитал Лассаля. Сначала было трудновато, но потом обвыкся. Книгами меня Маркелова снабжает, спасибо ей…» Екатерина Степановна в эту минуту ненавидела добрейшую Александру Григорьевну. Лассаль, Лавров, социализм. Хоть бы детей-то оставили в покое. То-то Всеволод на одни тройки учится. Попадет в какое-нибудь общество, вышвырнут из гимназии – и все. Почаще бы вспоминал Завадского – загубленную жизнь.

Екатерина Степановна ответила Всеволоду резко и несправедливо: Лассаля он не поймет; Маркелова, Макулова и К 0до добра не доведут; выкинул бы из головы «мысль о перестрое современного общества» да занялся учением. В раздражении сослалась на пример старших братьев: Жорж ходит по трактирным заведениям, Виктор влюбился в девицу легкого поведения – и все от «псевдолиберальных тенденций».

Всеволоду было обидно. Несправедливость матери била больнее гнева. «Заговор», «Маркелова и К 0», «шершавый нигилизм», «совращение с пути». Всеволод подружился в гимназии с Володей Латкиным. Старший брат Володи – Василий – уже пять лет живет вместе с девушкой, которую любит. Они работают сообща – составляют минералогические коллекции, сообща все решают, помогают друг другу. Ни у кого ни копейки не берут, живут самостоятельно и к тому же «себя блюдут». Вот вам, мамаша, «шершавый нигилизм». Видно, не либеральные тенденции с пути-то оэвращают. Решил больше о «таком» чтении матери не писать. Но не выдержал – проговорился снова: «…Читаю «Азбуку социальных наук» Флеровского, прелесть что такое!..»

Гимназический поп провоцировал Всеволода. На уроке, когда проходили «О первом обществе христианском», вдруг спросил: «А что, господин Гарщин, скажите мне, очень это на социализм похоже?» Всеволод вспыхнул, сдержался с трудом, отговорился неведением. Домой писал пренебрежительно: «Теперь нас каждый день два раза таскают в церковь. Весьма печально и тягостно. Я себе все ноги отстоял».

Всеволод увлекался словесностью. Василий Петрович Геннинг был один из трех любимых учителей. Всеволод радовался – сочинения задавали большие, темы Василий Петрович выбирал интересные, предупреждал: желающие могут пользоваться не только литературным материалом, но и собственными наблюдениями «в житейском море». Всеволод пользовался собственными наблюдениями.

…В пансионе стояла тишина: все разбрелись кто куда. Только откуда-то издали доносились грустные звуки фортепьяно. Ефимов, лучший в гимназии пианист, играл Шуберта.

Как же умирает русский человек?..

Всеволод надолго задумался над чистым листом бумаги. Можно было просто рассказать о смерти тургеневских героев – сочинение было по Тургеневу. Но разве главное во внешнем описании смерти или в том, чтобы сказать привычное: «Русский человек умирает мужественно»? Тургенев написал: русский человек умирает удивительно. Другого слова и не подберешь. Удивительно!.. Но чем же удивляет он нас, умирая?

…Это случилось давно – на даче под Петербургом. Умирал молодой ученый-филолог, с которым очень подружился маленький Всеволод. Мальчик впервые увидел тогда смерть.

Всеволод закрыл глаза и вдруг, очутился в небольшой комнате. Две неяркие лампы освещают подушку, липкий зеленоватый лоб, пряди густых волос. Маленький Всеволод дрожал как в лихорадке. Он не столько знал, сколько чувствовал: свершается таинственное, страшное. Позвали священника. Тот пришел – высокий, худощавый, со строгим греческим профилем. Умирающий отрицательно покачал головой: «Не надо». Он рассказывал сидевшему у постели товарищу о своей диссертации. «Жаль, что не кончу», – прошептал он. Священник снова подступил к умирающему. «Уйдите, батюшка, пожалуйста. Лева, попроси батюшку уйти». Ученый жил атеистом и хотел умереть так, как жил. И он умер.

Всеволод встрепенулся – вот оно главное, удивительное. Человек, умирая, – умирая! – думает о деле своем, о своих убеждениях. Всеволод писал:

«…Так же умерли и тургеневские Максим, мельник, Авенир, старушка помещица. Ни бравурства, ни горести, ни страха не увидите вы на лице умирающего русского человека: в последнюю минуту жизни он будет заботиться о своих делах, о какой-нибудь корове, о том, чтобы заплатить священнику за свою отходную. Верующий был человек – он точно обряд над собой совершит; неверующий умрет в большинстве случаев без сознательного раскаяния, не отступив от того, за что он стоял перед самим собой всю жизнь, что досталось ему после тяжелой борьбы».

Василий Петрович поставил за сочинение высший в классе балл – «4½». Кое-кто из гимназических друзей всерьез заговорил, что Гаршину, пожалуй, быть писателем.

Через несколько месяцев (после каникул) Всеволод, доведенный до исступленного отчаяния, кричал в письме: «Поп явно враждебно относится ко мне, но я с него собью враждебность. Вызывает он меня и спрашивает в продолжение целого урока,т. е. час,не урок, а невозможнейшие вопросы со страшными придирками, наприм. Я говорю, что «крещение очищает нас от греха», а он: «От какого?» – «От первородного». – «От какого первородного греха?» Я начал излагать историю прегрешения Адама, он перебивает: «Да нет! Вы ничего не понимаете! Как вы смотрите на первородный грех?» и пр. и пр. И это ровно час. Он так придирался, что у меня от злобы уже нижняя губа затряслась… Он (поп) знает, что у меня нервы расстроены, и с целью начинает раздражать человека, чтобы вывести его из себя. Как я был зол! Если бы не звонок, то я бы сделал скандал на все училище. Поп спрашивает целый час!..»

Он думал: отчего это – несправедливость, ложь? Географ Обломков ставит всем тройки, а своему неучу-родственнику – пятерки. Математик Гришин до помешательства доводит учеников бранью, остротами, шуточками. Пансион гораздо больше похож на тюрьму, чем старобельская «высидка».

Несправедливость, ложь. В гимназии. В пансионе. Везде. Гимназистов водили на церемонию, устроенную в память о Петре. Празднество оскорбило Всеволода.

«Мне было ужасно грустно в этот день. Мы (гимназисты, чиновники, купцы, вообще «чистый» народ) сидим на 5-рублевых местах, а позади народ толпится, ему ничего не видно, ему, которому и принадлежит право смотреть на праздник; его городовые колотят. Долго ли все это будет?

Праздник был совершенно поповско-солдатский и царский тоже, разумеется».

Надо было сбежать куда-то!.. Хорошо, что есть на свете друзья. С Володей Латкиным они читали книги. В книгах этих говорилось, что мир устроен несправедливо. Они спорили, как сделать людей счастливыми. Миша Малышев, товарищ еще с первого класса, нашел свою дорогу – поступил в Академию художеств. С Мишей размышляли о живописи: живопись должна кричать о несправедливости, о страданиях, а не ласкать глаз розовыми закатами. Интереснее всех был Александр Яковлевич Герд – естественник, дарвинист, педагог. Герд организовал земледельческую колонию для малолетних преступников. Несчастные воришки учились пахать землю. А за стенами колонии землю пахали мужики, те самые, которых во время церемонии городовые не пускали на скамейки для «зрителей», – мужики тоже не были счастливы.

Надо было сбежать куда-то!.. В Петербурге жил в это время брат Виктор. В его комнате Всеволод устроил лабораторию. Может быть, посредством химических опытов удастся добыть людям счастье! Он не понимал: почему окружающие не придают значения его опытам? Ведь это же так важно для всех!.. А тут еще эти несносные доктора твердят свое: «Надо лечиться!»

…Летом 1873 года Всеволода выпустили из больницы, он приехал в Старобельск. Полгода он жил вне жизни. И жизнь за эти полгода ничуть не изменилась. Гимназию преобразовали в Первое реальное училище; реалистов лишили права поступать в университеты – прощай, ботаника! Математик Гришин затравил до безумия пятиклассника Вукотича. Из старобельской тюрьмы бежало трое арестантов; за ними вдогонку послали тридцать трех солдат; они били беглецов с таким непонятным и диким озлоблением, что двое умерли в тот же день. Еще зимой застрелился брат Виктор; говорили – от несчастной любви. Можно было снова сойти с ума…

«УВИДЕЛ СМЕРТЬ»

Жизнь, как живописец, накладывает на наружность человека свои мазки. У Верещагина был орлиный взор, выправка строевого офицера, резкий металлический голос человека, привыкшего командовать. Картины Верещагина рождались не в тиши мастерской, а в шумном кипении, суровых тяготах походов и кампаний. Картины Верещагина, как «Севастопольские рассказы» Толстого, дышали правдой.

В России первая большая выставка Верещагина открылась весной 1874 года, за три года до русско-турецкой войны.

Она стала общественным событием. В двери ломились те, кого не привыкли видеть в залах художественных выставок, те, кого называли простым народом.

Народ признал Верещагина своим. Его картины не походили на привычную батальную живопись. Не было бутафорских битв, где «смешались в кучу кони, люди». Перед глазами зрителей не сверкали мечи, не блестели потные лошадиные ляжки. Не было и парадной холодности огромных академических холстов, на которых согласно некоей «табели о рангах» застыли сотни невыразительных фигурок.

Была война. Суровые военные будни. Тяжкие испытания. Был главный герой войны всегда самоотверженный и простой солдат русский – мужик в мундире, гимнастерке или шинели.

Сраженный воин – покинутый всеми, забытый на поле боя.

Смертельно раненный – усатое мужицкое лицо, пальцы, сжимающие кровавую рану на груди; он еще бежит по инерции навстречу неприятелю.

Окруженный русский отряд – горстка истекающих кровью людей, мужественно отбивающих атаки врага.

Была правда о войне. Эта правда кричала войне «Нет!».

У других баталистов битвы да победы – романтично и красиво.

У Верещагина изнеможенные и раненые, окруженные и убитые. А в довершение всего «Апофеоз войны» – груда черепов в пустыне и на раме многозначительная надпись – словно гневная усмешка: «Посвящается всем великим завоевателям: прошедшим, настоящим и будущим».

Газета «Голос» заметила: «Вряд ли найдется юноша, который, увидев эти дышащие правдою сюжеты, будет… воображать войну чем-то вроде одних букетов славы, отличий и тому подобного…»

Юноша тревожной, печальной красоты ходил и ходил по выставке. В окнах синели мартовские сумерки, день угасал, а Гаршин все не мог расстаться с жизнью, открывшейся ему в четырехугольных рамах картин.

Картины Верещагина потрясали. Они властвовали над мыслями и чувствами. Они вызывали скорбь, горечь, гнев. Переворачивали привычные представления. Понятия «война», «патриотизм», «народ» воспринимались по-новому, требовали пересмотра.

Было больно и горько. Где-то далеко, в жаркой безводной пустыне, совершают подвиги и умирают обыкновенные русские мужики – народ. И вороны кружат над трупами. А где-то совсем рядом, в какой-нибудь Орловской или Курской губернии, прядет в мерцающем свете лучины солдатская жена или мать. Вспомнит о «своем», сбросит пальцем застрявшую в нежной морщинке слезу и вдруг затянет простую и страшную русскую песню – ту самую, которую вырезал художник на раме картины о забытом солдате:

 
Ты скажи моей молодой вдове,
Что женился я на другой жене,
Нас сосватала сабля острая,
Положила спать мать сыра земля…
 

Кипели слезы в библейских черных глазах.

Жизнь с картин остро и открыто смотрела в парадные залы.

Было стыдно. Хотелось кричать. Почему они там, эти простые герои – «солдатики», как их любят называть в прессе и в обществе? Кому нужны их страдания, их смерть и нужны ли? И какое право имеем мы быть здесь, когда где-то творится такое непоправимо страшное – война?

Благопристойные господа и нарядные дамы поеизгивали у картин, умиленно любовались тонко выписанными коврами, халатами, орнаментами.

Широким, легким шагом Гаршин устремился к выходу. Гладкий, как лед, паркет искрился под ногами. В висках бились лермонтовские строки:

 
Как часто, пестрою толпою окружен,
Когда передо мной, как будто бы сквозь сон,
При шуме музыки и пляски,
При диком шепоте затверженных речей,
Мелькают образы бездушные людей,
Приличьем стянутые маски…
 

Вокруг творчества Верещагина разгорелся жаркий бой.

«У нашего художника всего громче звучит нота негодования и протеста против варварства, бессердечия и холодного зверства, где бы и кем бы эти качества ни пускались в ход…» – гремели с газетных страниц стасовские слова.

«Верещагин – явление, высоко поднимающее дух русского человека», – восторженно писал Крамской.

Мусоргский сочинил музыкальную балладу «Забытый» и посвятил ее автору картины.

Царь Александр II, осмотрев полотна Верещагина, отказался их купить.

Намек был ясный. Художника начали травить.

Низкопоклонники и дельцы называли Верещагина изменником. Холуи и клеветники обвиняли в клевете на русскую армию. Иноземцы, состоящие на царской службе, упрекали в антипатриотизме. Цензура запретила воспроизводить в печати картину «Забытый», потребовала снять посвящение художнику с нот баллады Мусоргского. Первое издание – с посвящением – уничтожила полиция.

Взбешенный Верещагин сжег три замечательные картины туркестанского цикла – «Забытый», «У крепостной стены. Вошли!» и «Окружили, преследуют».

Это не был жест отчаяния. Это был протест. «Я дал плюху этим господам», – сказал художник Стасову.

Лермонтовские строки бились в висках:

 
О, как мне хочется смутить веселость их
И дерзко бросить им в лицо железный стих,
Облитый горечью и злостью!..
 

Впечатления от выставки заполняли Гаршина, рвались наружу. Он привык писать матери. То, что потрясло его, не укладывалось в письмо. Мысли о выставке жгли, как раскаленные угли. Гаршин сел за стихи.

…Их осталось мало – русских солдат в чужой пустыне. Но они сражались. Валились с ног от ран, от изнеможения – и сражались.

…Толпы господ и дам нарядных бродили по выставке, подносили лорнеты к глазам, восхищались: «Какая техника!»

Комариным писком звенела в ушах пустая светская болтовня. Банальные реплики казались еще /икчемнее здесь – перед лицом глядевшей с картин неизмеримо глубокой правды. Пошлость, лицемерие, ложь. Он был обязан бросить им в лицо облитый горечью и злостью стих. Гаршин писал:

 
«Ах, милая, постой!
Regarde, Lili,
Comme c'est joli! [1]1
  Смотри, Лили, как это красиво!


[Закрыть]

Как это мило и реально,
Как нарисованы халаты натурально».
«Какая техника!» – толкует господин
С очками на носу и с знанием во взоре…
 

И сразу в гневном противопоставлении вырвалось из сердца наболевшее, мучившее:

 
…Не то
Увидел я, смотря на эту степь, на эти лица:
Я не увидел в них эффектного эскизца,
Увидел смерть, услышал вопль людей,
Измученных убийством, тьмой лишений…
 

Смерть, вопль, убийство, лишения – так вырастает тема войны. Войны ненужной, несущей народу страдания неисчислимые.

А они – русские люди, солдаты? Они, как всегда, мужественны и просты.

Гаршин кончил стихотворение пророческой угрозой:

 
…Стенания детей,
Погибших за тебя среди глухих степей,
Вспомянутся чрез много лет,
В день грозных бед!
 

В этом раннем стихотворении юноша Гаршин определил свое отношение к войне. Он не касался характера войны, но он знал: война – это страдания, убийство, смерть. Гаршин не верил баталистам, писавшим «красивую войну». Он поверил Верещагину. Он был против войны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю