412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Гаршин » Текст книги (страница 16)
Гаршин
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:06

Текст книги "Гаршин"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)

«ПЕТЕРБУРГСКИЕ ПИСЬМА»

«Я не был в Петербурге почти три года. Странное волнение охватило меня, когда поезд, перейдя Обводный канал, стал идти тише и тише, когда замелькали красные и зеленые фонари, когда под сводом дебаркадера гулко заревел свисток. Я не петербуржец по рождению, но жил в Петербурге с раннего детства, свыкся с ним, узнал его; южанин родом, я полюбил бедную петербургскую природу… полюбил беспрерывную сутолоку на улицах, бесконечные ряды домов-дворцов, чистоту города, прекрасные городские сады, Неву… Полюбил я петербургскую жизнь, ту самую, о которой собираюсь писать теперь на родину физическую с родины духовной. Вот это-то последнее, что Петербург есть духовная родина моя… заставляет, когда подъезжаешь к городу, волноваться…»

Фельетон назывался «Петербургские письма». В харьковской газете «Южный край» Всеволод Гаршин объяснился в любви к Петербургу.

…Поезд стал идти тише, тише, дохнул густым белым паром и, лязгнув напоследок буферами, замер у тупика. Сотни ног шаркали по доскам перрона. Люди деловито и сосредоточенно торопились к выходу, словно там, за воротами вокзала, решались их судьбы.

Будущее было неясно. Гаршин смотрел в сгрудившиеся у выхода чужие спины. Он не спешил. Хотел даже остановиться, пропустить людской поток. Но толпа подхватила его, вышвырнула на шумную площадь.

Промытый ночным дождем Невский поблескивал и сушился, потягиваясь, в янтарных лучах утреннего майского солнца. Петербург!.. Гаршин остановился и как-то сразу вобрал в себя и это неяркое небо, и строгие ряды сросшихся плечами зданий, и людей, – от весны, что ли? – показавшихся веселее и наряднее.

Он двинулся вперед – неторопливо, неуверенно, как бы пробуя и свои силы и прочность лежащей под ногами, скованной камнем земли. А Невский все разворачивал и разворачивал перед ним широкое серое полотно. Гаршин шел быстрее, легче. Потом, радостно ощутив вдруг, как уверенностью наливается тело, зашагал по-гаршински стремительно. Красавцы дома один за другим, отразившись на мгновение, тонули в глубоких его глазах. Гаршин прибавлял ходу. И не остановись он вовремя – так, наверное, и взбежал бы по крутому адмиралтейскому шпилю и исчез в зацепившемся за иглу золотистом облачке.

– …Лестницу, лестницу ставьте! – командовала из окна молодая женщина. – Вот так! Да не взбирайтесь втроем, здесь и двоих довольно. Теперь подавайте воду!..

Внушительный брандмейстер в отливающей золотом каске злился:

– Сударыня, на пожаре я распоряжаюсь!..

Получилось удивительно нелепо: квартира пострадала от огня, вещи пришлось перетащить в соседнюю, а разобрать их даже времени не нашлось – утром надо было бежать на экзамен.

Надежда Михайловна волновалась: все-таки полночи не спала, командовала пожарными, спасала имущество – было от чего позабыть все, что учила. Но, несмотря на происшествие, экзамен сдала благополучно. А когда сдала, почувствовала себя такой усталой, что не захотела возвращаться в неубранную, заставленную прокопченными, подмокшими вещами комнату. Махнула на все рукой и отправилась ночевать к родным.

Домой приехала лишь на следующий день. Отворила тихо дверь. На краешке незастеленной, стоявшей посреди комнаты постели примостился какой-то человек. Уткнулся в поднятую, видно, с пола, растрепанную книгу без переплета. Надежда Михайловна пригляделась – перехватило дыхание. Уйти?

– Всеволод Михайлович!

– Надя, голубчик!

Взялись за руки. И словно не было этих долгих безнадежных месяцев.

– Почему ты не писал?

– Я не мог. Я хотел тебя видеть…

Она вспомнила, как примчалась из Петербурга в Харьков, вспомнила бесконечные глухие стены Сабуровой дачи, за которые ей так и не удалось проникнуть, – Всеволоду было тогда совсем плохо.

– Я хотел тебя видеть…

Они виделись позже, когда его перевели в петербургскую лечебницу доктора Фрея. Она смотрела на него и говорила ему о любви, а он грустил и плакал, точно не замечая ее. Она думала: «Не утешает его моя любовь. Значит, не любит».

– Я хотел тебя видеть…

Лил дождь. Его увозили домой. У двери вагона она сказала: «Не мучь себя никакими обязательствами. Если захочешь, напиши мне». Он кивнул.

– Почему ты не писал? Я ждала…

Он вспомнил, как боялся положить перед собой лист бумаги, взять в руки перо.

– Я ждала…

Его вопросы о ней окружающие топили в холодных вестях: говорят-де, что он ей не нужен, что даже упоминать о нем она запретила.

– Я ждала…

Ну конечно, ждала! Он смотрит ей в глаза. Ее глазам он верит во сто крат больше, чем обдуманным фразам других людей.

– Как все хорошо! Вот я и нашел тебя!

– Я уезжаю. Вот только экзамены сдам. Поеду на Волгу, в маленькую больничку – попрактиковать, поработать около больных.

– Ты останешься!

– Я поеду. Ненадолго, всего на четыре месяца.

– А я?

– Ты будешь ждать…

…Он ждал. Писал ей о своей любви. Она отвечала сдержанно: настрадалась от сомнений за время его молчания и боялась снова отдаться большому чувству.

Он ждал.

«Милая моя голубка, чем больше я о тебе думаю, тем больше чувствую себя виноватым перед тобою и тем больше люблю тебя».

«Вспомни, что я в этом большом Питере совсем, совсем один».

«…Все острее и острее делается во мне чувство скуки и пустоты без тебя».

«Голубушка моя, пожалей меня, пришли несколько слов!»

…Они обвенчались в начале следующего, 1883 года. Гаршин с любовью отмечал каждый месяц своего счастья.

«Послезавтра минет полгода, как мы обвенчались, и эти полгода – самые счастливые дни моей жизни…»

«Вот одиннадцатый месяц, как мы обвенчались Всегда буду помнить этот год с благодарностью богу и судьбе».

И еще через два месяца: «…Теперь, как никогда, вижу, как хорошо я сделал, женившись на Наде».

Гаршин был счастлив с Надеждой Михайловной пять лет. Всю жизнь.

«Я не был в Петербурге почти три года. Странное волнение охватило меня, когда поезд…»

Первый фельетон из цикла «Петербургские письма» появился в харьковской газете «Южный край» 2 июня 1882 года.

Писатель Гаршин, видно, и в самом деле сильно соскучился по Петербургу. Иначе зачем бы ему предпосылать занимательному рассказу о дачном сезоне и о «приятеле своем», вездесущем чиновнике Иване Ивановиче, нечто вроде «слова» о граде Петровом. Сделав подобное заключение, харьковский «проницательный читатель» пропускал скучное предисловие и переходил непосредственно к описанию петербургских дач и многочисленных знакомств Ивана Ивановича. И зря! В предисловии этом – вся суть!

Петербург не чопорный, равнодушный город, как это принято считать, утверждает Гаршин, а настоящая столица России. Почему? Аргумент приводится веский и своеобразный: да потому, что «удары, по всему лицу русской земли наносимые человеческому достоинству, отзываются, и больно отзываются, здесь». Сюда, в столицу, сходятся все нити «реальной и могучей связи» народа с лучшими людьми его – с теми, у кого «есть глаза, чтобы видеть, и уши, чтобы слышать», с теми, о ком Гаршин, по его словам, «говорить не будет». Все же он отмечает, что проживающие в Петербурге люди, слышащие и видящие,принимают в равной степени близко к сердцу интересы старобельские (столь знакомые харьковскому «проницательному читателю») и вилюйские (хорошо известные тем самым «всяким людям», о которых Гаршин «не будет говорить»). И тут же многозначительное замечание, определяющее место и точку зрения самого автора: «…Для фельетониста, пишущего петербургские письма, нелегко ограничиться чисто местными интересами… чего доброго, поинтересуешься познакомиться и с «более отдаленными местами» востока и «тундрами» севера». Так, почти в открытую, ведется разговор о Петербурга как духовном центре, связывающем тех людей, сердцу которых близки интересы всего народа, за что и уготованы им отдаленные места востока и северные тундры.

Тяжкое время. Безвременье. Совиные крыла неподвижно распростерты над головой. Только поначалу показалось, что солнечно в Петербурге, а на самом деле – зной и духота. Болтуны играют в героев. Героев не видно. «Иных уж нет, а те далече». О тех, кто «далече», Гаршин напомнил в первом фельетоне. Во втором напомнил о тех, кого уж нет. Второй фельетон из цикла «Петербургские письма» тоже состоит из двух трудносовместимых кусков. Рассказу о петергофском гулянии предшествует описание Волкова кладбища. Начинается оно сжатой до трех слов экспозицией сказки «То, чего не было»: «Лето, жара и тоска».

Сказочник Гаршин отыскал в душный и сонный полдень «компанию неспавших господ». Гаршин-фельетонист бежит от этой компании прочь: «Пойду на кладбище. Если скучно среди живых, то куда же деваться, как не к мертвым?»

Но не просто к мертвым ведет за собой читателя Гаршин. Он выбрал для прогулки именно тот уголок кладбища, где спят вечным сном Белинский, Добролюбов, Писарев. Этот и без того маленький уголок все плотнее сжимают со всех сторон камни с выбитыми на них «темными именами». «Толпа, которую они любили и учили и которая задушила их, не оставила их и после смерти, стеснила и сдавила их маленький уголок так, что новому другу уже негде будет лечь…»

И как горький упрек: «Мы умели только брать от них, ничего не давая взамен».

Лишь немногие надписи сохранились на памятниках павших борцов, и не лежат больше венки у подножия их. Звучит скорбное «Забыли…»

На могилу Белинского наступают могилы купцов второй гильдии и надворных советников, ордена святого Владимира кавалеров.

Мельком, как бы случайно, упоминание о «большом скандале» на похоронах студента Чернышова – упоминание о минувшем недавнем времени. Петербург теперь не хоронит героев. И некому отнести цветы на их могилы. На кладбище, как и всюду, безвременье. «Иных уж нет, а те далече…»

Тяжкое время…

…Были не только мертвые. Остались и живые. Гаршин отправился в Ораниенбаум, на дачу к Салтыкову-Щедрину.

Михаил Евграфович сидел в саду с каким-то молодым поэтом, красным и взмокшим от волнения. Перелистывая толстую новенькую тетрадь, ворчал: – И что вы так много пишете? Ужель покороче нельзя? Ну вот, к примеру. Разве это стих, голубчик? Это не стих. Это шест – голубей гонять.

Увидел Гаршина. Поздоровался приветливо. Кивнул на гамак: «Отдыхайте, я сейчас».

Гаршин прилег. Зажмурился. Солнце ласкало – не жгло. Гамак покачивался едва-едва.

Открыл глаза – Салтыков-Щедрин стоял над ним задумчиво.

Михаил Евграфович спрашивал о том, о сем. И вдруг прямо, без обиняков:

– Писать-то теперь будете?

– Буду.

– Жду.

«ТОМОВ ПРЕМНОГИХ ТЯЖЕЛЕЙ»

Небольшая книжка не залеживалась на магазинных полках. За два года были распроданы два издания. Ее покупали, тотчас прочитывали и передавали друг другу. Ее горячо хвалили, от нее морщились, о ней спорили. Мало кто, перевернув последнюю страницу, оставался равнодушным. Книжка называлась: «Всеволод Гаршин. Рассказы. С.-Петербург. 1882 г.».

Первая книга гаршинских рассказов вышла через два месяца после его возвращения из Ефимовки. Гаршин мечтал о ней еще там, в деревне, когда хватала за горло тоска, рожденная одной упрямой и страшной мыслью: «Я не могу писать». Он подсчитывал количество страниц в своих немногих (и десятка не наберешь!) рассказах, он оценивал их: «Если в них нет большого уменья и блеска, то все-таки есть одно достоинство: писал я их искренно, не сочиняя, а выкладывал на бумагу то, чем действительно душа мучилась». И тут же сообщал с напускным практицизмом: «Хочу продать рассказы кому-нибудь», «сколько… может быть, за рассказы», «думаю продать рассказы». От этих слов веет рябининским ужасом!

…Гаршин нетерпеливо читал корректуры, торопил типографию, злился из-за цензурных задержек – он хотел поскорее взять в руки эту первую свою небольшую книжицу. Когда будущего не было, издание рассказов казалось необходимым итогом, памятником некоему писателю Гаршину. Но получилось не так. Книжка стала одновременно итогом и началом, не крышей – этажной площадкой: выше еще вел путь. Через несколько дней после выхода «Рассказов» Гаршин писал:

«С книжкой я все дела покончил… Послезавтра засяду писать, просто руки у меня чешутся, так хочется что-нибудь новое выдумать».

Будущее начиналось снова.

…Журналы и газеты публиковали на книгу рецензии. Называли: «молодым талантливым писателем», «талантом», «симпатичным талантом». Признавали: «лиризм», «искренность и задушевность», «оригинальность, сжатость, отчетливость». И тут же иные осуждали сурово: Гаршин – «певец уныния… полного разложения веры в грядущее и в самих себя»; «его воззрения в высшей степени скептичны и неопределенны», он скептически относится «к нашей борьбе», он оставляет в стороне «общественные интересы и всякого рода злобы дня».

На первый взгляд куда как прогрессивно! Вроде бы «критика Гаршина слева». И примеры как будто убедительные (они почти во всех статьях одни и те же) Герой «Ночи» умирает, не начав борьбы? Умирает. Пальма говорит: «Только-то?» Говорит…

Но ведь вот что интересно: вся эта вроде бы «критика слева» велась совсем не слева. Не стояли на левом, самом прогрессивном фланге русской печати авторы статей, упрекавшие Гаршина за «ироническое» отношение «к общественным идеалам и задачам», объявлявшие, что талант его силен «субъективными свойствами», наконец утверждавшие, что Гаршин «вообще не является выразителем умственных и нравственных стремлений какой-либо части современного нам общества…»

И наоборот. От всей этой «критики слева» защищали писателя именно те, кто должен был бы в первую очередь обрушиться на Гаршина за антиобщественные настроения в его творчестве, если бы таковые настроения только были. Общественную значимость и силу гаршинских рассказов подчеркнул и анонимный рецензент «Отечественных записок», и революционер-народоволец П. Якубович, выступивший со статьей в «Русском богатстве».

Зачем же понадобилось благонамеренным господам при оценке гаршинского творчества вооружаться левыми лозунгами? Да потому что заявить, что Гаршин далек от злободневных общественных интересов, что общественные идеалы чужды ему, значит попытаться изолировать писателя от общества, от времени, сгладить острую критику действительности, которая заполняла его рассказы. Гаршин «не является выразителем… стремлений какой-либо части общества», он «не с явлениями жизни знакомит вас, а с чувствами, которые возбуждаются ими», он силен «субъективными свойствами». Но коли так, то, следовательно, и протест Гаршина не был протестом общественным, и «проклятые вопросы», над которыми бился писатель, интересовали лишь его самого, и жгучие чувства, мучительные думы гаршинских героев тоже их личное дело.

Благонамеренные критики твердили о пессимизме Гаршина, о мрачном взгляде на жизнь, которая-де «представляется ему в ужасающих формах». Они словно бы не замечали, что, отрицая пытку «чистым обществом», на которую обречена Надежда Николаевна, Гаршин требует чистоты и справедливости человеческих отношений; что, отрицая торгашеское искусство Дедова, Гаршин борется за идейную убежденность искусства Рябинина; что, отрицая эгоизм Алексея Петровича, Гаршин говорит о необходимости слияния с общей жизнью народа. Эти критики не пожелали увидеть за гаршинским отрицанием го, что он утверждал, за отчаянием – разглядеть протест, за мучительной болью, которой жгли сердце «проклятые вопросы», – страстное желание их решить. «Левой» фразой благонамеренные господа хотели приглушить социальное звучание гаршинских рассказов, под «левым» выкриком таились либеральные «умеренность и аккуратность».

«Гаршин сильнее всех молодых писателей будит мысль читателя; он волнует и терзает нас так же, как терзаются его герои, как, очевидно, сам он терзается. И эти терзания… знакомы всей лучшей части нашей интеллигенции…

Общественный смысл и общественное значение имеет эта маленькая книжка, рассказы Всеволода Гаршина».

Вот как характеризует Гаршина и его книгу народоволец Петр Якубович.

В его характеристике чувствуется желание ясно определить место Гаршина в обществе и своем времени. Причем писатель и его творчество рассматриваются с подлинных позиций левого фланга, которые ничего общего не имели с фразерством тех, что играли в героев. Якубович связывает Гаршина с русским революционным движением. «Некоторые важные, специально-русские черты жизни» (имеется в виду революционное движение) сыграли огромную роль в формировании Гаршина как личности и как писателя. Они, с одной стороны, затормозили развитие «его отчаяния и скептицизма» (то есть вселили в него надежды), с другой – «увеличили его муки», «разредив окружающий мрак, сделали его, быть может, более зловещим, более способным леденить кровь и наводить трепет» (в лучах революционного подъема еще страшнее, еще неприемлемее показались «ужасающие формы» действительности).

Герой Гаршина не может «жить, как единицы» (читай: борцы-революционеры), но он и не может «жить, как все». От гаршинского пессимизма путь не к отчаянию забившегося в нору обывателя, а к протесту. Такой протест еще не выливается в революционное действие, но это беспощадный протест (недаром Якубович говорит о ненавистиГаршина) десятков и сотен, которых разбудила революционная волна, которые больше уже не смогут спать.

Пробуждающегося человека, ощупью, но уже настойчиво ищущего света и выхода из бездны мрака и лжи, увидел в произведениях Гаршина и анонимный рецензент из «Отечественных записок».

Гаршин пишет и о «представителях щучьих идеалов, носителях девиза «гррабь!», но подлинный его герой – это «человек, задумавшийся над самим собой, над окружающим миром с его горем и страданиями, человек неудовлетворенный». Такая неудовлетворенность вовсе не ведет к отчаянию и безысходности. Гаршин утверждает: «Исход есть!», – говорит рецензент и приводит как доказательство слова из «Ночи» о необходимости жить интересами человеческой массы. «Нужно выбирать одно из двух: или жить во имя щучьих идеалов, или силою любви и страдания искупить несправедливость и зло одряхлевшего и развращенного мира».

В «Отечественных записках» была напечатана также статья Н. Николадзе «Борцы поневоле». Она существенно отличается от анонимной рецензии. Герои Гаршина не «гиганты современности», доказывает автор. Это «смирные и добродушные» натуры, которые поставлены обстоятельствами перед необходимостью как-то участвовать в общей борьбе. Они не могут ни втянуться в нее активно, ни убежать от нее. «Судьба навязала им борьбу, требующую несравненно более пламенных чувств и сил во сто крат могущественнее тех, какими располагают эти натуры».

Но и со своей точки зрения Николадзе защищает Гаршина от обвинений в том, что он-де проповедует мрачное отчаяние и самоубийство, подрывает веру в полезность борьбы. Критик защищает Гаршина за счет его героев. У Гаршина свой герой, считает Николадзе. Писатель не касается тех, кто умеет любить и ненавидеть всеми фибрами души, да таких пока еще и мало.

Интересен финал статьи Николадзе: здесь утверждается сила и пафос «Attalea princeps» – произведения, из которого иные критики как раз и тщились вывести мрачный и антиобщественный гаршинский пессимизм. (Между прочим, сказку о гордой пальме одобрительно оценил и Якубович, увидевший в ней своеобразное отражение «общего подъема духа в нашем молодом поколении».)

Любопытное явление! Те, что совсем недавно скептически и настороженно относились к борьбе, теперь смаковали реплику пальмы – знаменитое «Только-то?», укоряли Гаршина («лучше умереть в этой борьбе, чем постыдно изнывать в рабстве»), закрывали глаза, не желали видеть героизма несмирившегося дерева, его «неудержимой жажды свободы» (слова Якубовича). А. «Отечественные записки», которые из-за этого самого «Только-то?» три года назад отвергли сказку, теперь, будто не замечая пресловутой реплики, читали в образе героини пальмы воплощение призыва к борьбе.

В чем дело? Есть ли логика и последовательность в этой странной переоценке ценностей? Есть! Логика Времени. Когда трещали решетки темницы, когда герои ходили по улицам, «Только-то?» исхода (пусть даже имевшее свой смысл) мешало борьбе. Но настало иное Время. Разорванные прутья клетки заменили новыми, прочными, ночь упала на оранжерею, растения спали, и болтуны играли в героев. О, как нужен был призывный крик боевой трубы! Зов к свободе, к свету читался теперь в сказке Гаршина, а не страшное «Только-то?», ставшее в годы безвременья обыденной жизнью.

«Если так томятся и страждут создания, которым сам бог велел расти в оранжереях, – писал Николадзе, – если и они вынуждены вступать в борьбу… если и они одолевают, не нуждаясь в победе и не ища ее благ, то судите сами – что должны чувствовать дубы могучие, задыхающиеся в оранжерее и вполне способные выдержать невзгоды родной природы».

…Небольшая книжечка. Восемь маленьких рассказов. Спорили читатели. Не о сюжетах и метафорах – о своей жизни. Спорили критики. Не о литературных делах – о борьбе. Равнодушных не было. За два года – два издания. Книжку покупали, читали, передавали друг другу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю