Текст книги "Гаршин"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
ОДНА НОЧЬ В ЖИЗНИ ЛЬВА НИКОЛАЕВИЧА ТОЛСТОГО
Это случилось в шестом часу вечера. В Ясной Поляне обедали. Подавая третье блюдо, лакей доложил, что Льва Николаевича дожидается внизу какой-то мужчина.
– Что ему надо?
– Ничего не сказал. Хочет вас видеть.
– Хорошо, я сейчас приду.
Лев Николаевич встал из-за стола. Дети тоже повскакали со своих мест.
Бедно одетый молодой человек ждал в передней. По всему видно было, что пришел он издалека.
– Что вам угодно? – спросил Толстой.
– Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, – ответил незнакомец, глядя прямо в глаза Толстому смелым лучистым взглядом.
Лев Николаевич опешил, внимательно всмотрелся в лицо пришельца – и улыбнулся. Человек тоже улыбнулся. Доброй, открытой улыбкой.
…Это были изнурявшие ум и тело недели скитаний. В Москве Гаршин решил преподать урок добра и правды обер-полицмейстеру Козлову. Он явился в публичный дом, щедро угостил подруг своей Надежды Николаевны и отказался платить. В участке он потребовал свидания с обер-полицмейстером, так же как Лорис-Меликова, уговаривал его «бросить меч».
Потом отправился из Москвы в Рыбинск, где стоял Волховский полк, получил там сто рублей подъемных, которые ему причитались, купил себе новый костюм, а старый подарил коридорному в гостинице. Из Рыбинска Гаршин возвратился в Москву, затосковал, собрался ехать в Болгарию – за материалом для романа, обдумывал планы издания своих рассказов под общим названием «Страдания человечества», в конце концов решил ехать в Харьков – лечиться, продал обручальное кольцо, взял билет, но доехал до Тулы.
И вдруг все стало на свое место. Появилось только одно огромное желание – работать. Гаршин засел за эпопею «Люди и война». Он быстро закончил первый отрывок – о денщике Никите и тут же принялся писать дальше. Он писал и писал.
«Я никогда за 20 лет не чувствовал себя так хорошо, как теперь.
Работа кипит свободно, легко, без напряжения, без утомления. Я могу всегда начать, всегда остановиться. Это для меня просто новость… Вы увидите по первому отрывку в ½ печатных листа, что это только начало. Написано у меня (вполне) их уже 6–7, а заготовлено на клочках всего с написанным до 15, и книга все еще не кончена…» [8]8
Все, что написал Гаршин во время болезни, пропало.
[Закрыть]
Гаршин вспоминал ужасный петербургский февраль, крушение надежд, московские метания. Его никто не захотел понять.
Он бросился остановить убийство – это сочли безумным порывом.
Он тяжело переживал обман – в этом увидели болезненную впечатлительность. Он думал в Москве добиться того, чего не смог в Петербурге, – и это расценили как поступок сумасшедшего. Ему нужен материал для эпопеи; он съездил в полк, собирался в Болгарию – к этому также отнеслись подозрительно.
Он не желал иметь лишнего, он отдал лишнее– тому, кто был беднее его. Как! Отдать старый костюм коридорному! Такое было выше понимания! Такое только безумец мог сделать!
А он вовсе не чувствовал, что сходит с ума!
«Господи! Да поймут ли, наконец, люди, что всеболезни происходят от одной и той же причины, которая будет существовать всегда, пока существует невежество! Причина эта – неудовлетворенная потребность. Потребность умственной работы, потребность чувства, физической любви, потребность претерпеть, потребность спать, пить, есть и так далее. Все болезни…решительно все, и «социализм» в том числе, и гнет в том числе, и кровавый бунт вроде пугачевщины в том числе».
Лорис-Меликов не просто обманул Гаршина, не просто разрушил надежду. Гаршин понял, что его потребность – потребность в гармонично устроенном мире добра и правды – неудовлетворима.
И, страдая от этого, он писал свою эпопею – книгу, разоблачающую войну и военщину, книгу о людях труда, о несчастьях и бедах мужика, сеятеля и хранителя родной земли, в этом скверно устроенном мире. «Люди и война» должны были стать его «Войной и миром».
А неподалеку от Тулы жил создатель «Войны и мира», любимый писатель, властитель дум, который тоже страдал, тоже искал пути ко всеобщей правде, добру, справедливости, который тоже переживал в то время нелегкий душевный кризис.
– …Прежде всего мне угодно рюмку водки и хвост селедки, – сказал незнакомец.
Лев Николаевич внимательно посмотрел на него – и улыбнулся. Неизвестный человек тоже улыбнулся. Доброй, открытой улыбкой.
Толстой пригласил гостя в кабинет.
– Вы, верно, озябли и голодны, – ласково сказал он. – Я попрошу подать водки и какой-нибудь закуски..
Человек пожал плечами, снова улыбнулся (словно заходящее солнце на мгновение озарило лицо):
– Я, кажется, и вправду озяб немножко. Добирался долго.
Он выпил рюмку водки, закусил. Толстой спросил его имя.
– Гаршин.
– Чем вы занимаетесь?
Гаршин замялся.
– Пишу немножко.
– А что вы написали?
– «Четыре дня». Этот рассказ был напечатан в «Отечественных записках». Вы, верно, не обратили на него внимания.
– Как же, помню, помню! Так это вы написали? Прекрасный рассказ! Как же, я даже очень обратил на него внимание. Там психология человека, отражающего ужас войны. Война – ужасное дело среди людей, и в рассказе чувствуется этот ужас. Вы, стало быть, были на войне?
– Да, на Балканах.
– Воображаю, сколько вы видели интересного! Ну, расскажите, расскажите!..
Толстой сидел рядом с Гаршиным на кожаном диване. Вокруг расположились дети. И недавний странный незнакомец, ставший вдруг близким и своим, горячо, вдохновенно рассказывал. О тяжелом, сквозь зной и дожди, походе. О Федорове Степане, убитом на Аясларских высотах. О страшных четырех днях рядового Арсеньева в кустарнике под Есерджи. О неизвестном солдате, что принес «барину Михайлычу» котелок с супом. О неубранном хлебе и горящих болгарских селениях. О пьяных генералах, отплясывавших канкан на фоне пылающих деревень. О том, какие чувства и мысли рождала в нем, вольноопределяющемся Гаршине, война…
А потом настала ночь. Детей увели спать. Толстой и Гаршин остались вдвоем. Гаршин заговорил о главном. Он говорил о том, как трудно жить, когда вся жизнь построена на насилии и несправедливости, когда один человек попирает и топчет другого, когда закон охраняет угнетение и ложь, когда самое ужасное – война и казни – признано естественным и необходимым делом. Он говорил о том, что нужно противопоставить насилию любовь, лжи – правду, войнам – всеобщее примирение, казням – всепрощение. Каждый должен сам выбросить насилие из своей жизни. И тогда станет возможным всеобщее счастье.
– Это была вода на мою мельницу, – сказал впоследствии Толстой, вспоминая ночную беседу с Гаршиным.
Для Толстого то был период напряженной душевной работы, поисков новых путей. Рядом с ним на кожаном диване сидел писатель, автор «Труса», который бесстрашно требовал милосердия, светлый и грустный юноша, страдавший оттого, что жизнь пронизана насилием, что кровь людская пропитала поля сражений и землю под эшафотами. А на рабочем столе лежали рукописные страницы «Исповеди».
«В это время случилась война в России. И русские стали во имя христианской любви убивать своих братьев. Не думать об этом нельзя было. Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам всякой веры, нельзя было. А вместе с тем в церквах молились об успехе нашего оружия, и учители веры признавали это убийство делом, вытекающим из веры. И не только эти убийства на войне, но во время тех смут, которые последовали за, войной, я видел членов церкви, учителей ее, монахов, схимников, которые одобряли убийство заблудших беспомощных юношей. И я обратил внимание на все то, что делается людьми, исповедующими христианство, и ужаснулся».
Каждый из них шел своим путем к прозрению и поискам, но оба ужаснулись, взглянув окрест себя глазами совести. И теперь казалось им, выход найден и путь открыт: любовью, нравственным усовершенствованием нужно искоренять зло.
«Простите человека, убивавшего Вас!.. Не виселицами и не каторгами, не кинжалами, револьверами и динамитом изменяются идеи… но примерами нравственного самоотречения». Толстой ничего не знал о письме Гаршина к Лорис-Меликову. Но ровно через год Толстой почти повторил это письмо, умоляя Александра III пощадить убийц его венценосного отца.
«Простите, воздайте добром за зло, – писал он. – Убивая, уничтожая их, нельзя бороться с ними… Есть только один идеал, который можно противопоставить им… – идеал любви, прощения и воздаяния добра за зло…»
…Гаршин ушел рано утром. Толстой провожал его. «Какой открытый, светлый человек!» – думал Толстой. Долго стоял на обочине, смотрел, как ночной гость уходил по грязной от весенней распутицы дороге вдаль – к пламенеющему горизонту.
УТРА НЕ БЫЛО
Это было труднопередаваемое и неприятное чувство. Словно два человека жили в нем. Один – больной – совершал странные поступки. Другой – здоровый – наблюдал их, запоминал, но не в силах был помешать первому делать то, что он делал.
Один из ближайших друзей Гаршина, профессор-зоолог В. Фаусек, сообщает: «Он помнил все, что с ним было, все свои похождения, безумные поступки, и эти воспоминания остались для него навсегда мучительными. Иногда ночью, проснувшись на несколько минут, он вспоминал что-либо из времени своего безумия, и не было у него мыслей тяжелее. Он мучился совестью; по его словам, самые тяжелые угрызения (а я, зная близко жизнь этого чистого человека, думаю, что и единственные) для его совести – это было сожаление о вещах, совершенных в безумии. Сознание невиновности, невменяемости не облегчало его души…»
Такое состояние научно обосновывает психиатр И. Сиккорский, посвятивший большую статью специальному анализу гаршинского «Красного цветка».
«В особенности рельефно представлено совместное существование двух сознаний – нормального и патологического»,– пишет он.
Два человека жили в нем – здоровый и больной, и подчас здоровый понимал, чем вызваны поступки больного, а больной по-своему странно и со стороны труднообъяснимо выполнял то, что задумал здоровый.
Здоровый Гаршин понимал, что мало самому уверовать в силу добра – идею надо пропагандировать, нести людям. Больной Гаршин выпряг лошадь у тульского извозчика, через несколько дней после первого визита вернулся в Ясную Поляну, не застав Льва Николаевича, потребовал у его детей атлас и отправился верхом по деревням Тульской и Орловской губерний проповедовать крестьянам борьбу с насилием.
Здоровый Гаршин был уверен, что, идя к цели, нельзя сворачивать с пути. Больной Гаршин, скитаясь по деревням, переплыл реку во время ледохода.
Здоровый Гаршин глубоко уважал деятелей революционной демократии. Больной Гаршин как снег на голову свалился в имение Грунец, чтобы засвидетельствовать это уважение Варваре Дмитриевне Писаревой, матери замечательного критика.
Здоровый Гаршин считал, что человек должен все делать для себя сам. Больной Гаршин, претворяя эту идею в жизнь, устроил у себя на балконе фантастическую мастерскую, где предполагал изготовлять из глины цветочные горшки.
Здоровый Гаршин всегда любил ботанику. Больной…
Весной 1880 года Виктор Андреевич Фаусек приехал в Харьков, чтобы повидаться с Гаршиным. Незадолго перед тем младший брат писателя, Евгений, нашел Гаршина около Орла и привез домой. Темная, пасмурная весенняя ночь опустилась на город. У Гаршиных было тревожно. Еще до полудня Всеволод отправился погулять и не возвращался. Вдруг резкий и быстрый стук в окно. Тут же распахнулась дверь. Гаршин, худой, загорелый, в пальто и черной шляпе с широкими полями, вбежал в комнату. Одежда на нем была мокрая. Оказывается, он весь день бродил по окрестным лугам, собирая ранние весенние цветы. Цветы лежали в папке между листами газетной бумаги. Он наткнулся на речку и перешел ее вброд: очень важно было собрать цветы. «Это для Герда гербарий, – повторял он. – Ему это очень нужно».
Характерны побудительные мотивы странных поступков Гаршина. Доктор Сиккорский писал: «Благородные черты индивидуальности не уничтожаются, а только направляются в иную сторону».
Болезнь Гаршина носила наследственный характер. Она могла усиливаться от постоянной напряженной, нередко изнурительной умственной работы. Но причины обострений болезни лежали не только в нем самом. Главная причина гаршинской беды была в тех впечатлениях, которые он получал «извне». Стремление к правде, справедливости, подлинно человеческим отношениям между людьми постоянно наталкивалось на чудовищные, жгучие факты лжи, угнетения, бесчеловечности – ими слишком богат был скверно устроенной мир, в котором жил Гаршин. Он не только нервами и кровью обличал этот мир, не только мучительно искал пути его изменения – он здоровьем и душевным состоянием расплачивался за страдания вольноопределяющегося Иванова и денщика Никиты, проститутки Евгении и художника Рябинина, гордой пальмы и рабочего-глухаря.
Каждому ясно, что непосредственным толчком для наиболее тяжелого приступа болезни Гаршина в 1880 году было жестокое крушение его надежд в связи с делом Млодецкого. Но трижды прав Глеб Иванович Успенский, когда в статье «Смерть В. М. Гаршина» говорит не об исключительности, а о типичностиэтого факта, ставит его в ряд со множеством других «обыденных» фактов, которые погубили жизнь Гаршина.
«Какие же именно и какого качества впечатления давала жизнь уму и совести В. М.? – спрашивает Г. Успенский. – Два маленьких томика рассказов Гаршина весьма точно ответят нам на эти вопросы, так как в его маленьких рассказах и сказках, иногда в несколько страничек, положительно исчерпано все содержаниенашей жизни, в условиях которой пришлось жить и Гаршину и всем его читателям.
…Соберите все эти обыкновеннейшие «сюжеты»: война, самоубийство, каторжный труд неведомому богу, невольный разврат, невольное убийство ближнего, – и вы увидите, что вся совокупность этих обыденных явлений есть именно существеннейшие язвы современного строя жизни, что за ними не видно хорошего, что времени, возможности даже нет выделить это хорошее из неотразимо действующих фактов зла.
…В двух маленьких книжках Гаршин пережил всеокружающее нас зло».
Гаршин прожил в Харькове три недели и снова исчез. Снова скитался он верхом по деревням – убеждал крестьян изменить мир насилия. Кто-то доставил его в орловскую больницу. Оттуда Гаршина забрал брат, чтобы поместить в харьковскую психиатрическую лечебницу, известную под названием «Сабурова дача».
Возрождение
«Чувства, которые вы мне описываете – именно те, которые предшествуют появлению или возобновлению творческой деятельности. – Да не пугает вас излишек мыслей, образов, сюжетов… начинайте большую ли, маленькую вещь – это все равно: дуб и цветок зарождаются одинаково».
И. Тургенев. Из письма к Гаршину
ПЕТЕРБУРГ. 1881 ГОД. МАРТ – АПРЕЛЬ
Нет надежды. Никакой. Так Сергей Петрович Боткин сказал. А он знает. Цесаревич со страхом смотрел на изуродованное, окровавленное тело.
Вот тебе и оды – «Меж русских не найдется преступная рука…»…Сыны порабощенной России упорно охотились за государем-«освободителем». Три раза в него стреляли. Два раза его пытались взорвать. И каждый раз он упрямо избегал смерти. Это было похоже на чудо.
1 марта 1881 года в него кинули бомбу. На мостовой корчились в бурой грязи два сопровождавших казака. Царь, наверное, опять уцелел бы, если бы не минутная уверенность, что он уже уцелел. Надо было гнать в Зимний, а он соскочил с саней – взглянуть на раненых. Бомб оказалось две. Вторая упала прямо под ноги царю. И чуда не произошло.
– Никакой надежды, – сказал Боткин.
Цесаревич покорно кивнул головой. Камердинер вынул из-под царской спины подушки. И государь император Александр II умер. Цесаревич проглотил слюну. Так началось царствование.
…Ночь настала глухая, тяжелая. Душная, без ветерка, навалилась, пригнула, прижала все живое к земле. Со злобным криком закружили над головами совы – ночные хищники. Зажглись в темноте их ржавые, ненавистью горящие глаза.
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла.
Победоносцев простер крыла бесшумно, неторопливо и быстро. По-совиному.
…Царский прах лежал еще непогребенный в Петропавловском соборе. Обер-прокурор синода Победоносцев писал новому царю Александру III, своему воспитаннику: «…Час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если будут вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, – о, ради бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и ваша… Злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью».
Непогребенный царский прах лежал еще в Петропавловском соборе. 8– марта заседал Совет министров. Александр III с неприязнью смотрел в умные глазки Лорис-Меликова. Михаил Тариелович докладывал о своем проекте реформ. Проект был уже утвержден покойным государем. Утром 1 марта.
Лорис-Меликову было трудно. В проекте содержались уступки. Пустые, видимые. Но теперь всякая уступка выглядела как отступление. Отложить проект в сторонку и взять другой курс Михаил Тариелович уже не мог. Надо было утверждать, что волчья пасть плюс лисий хвост лучше всего. Потому что это его, Лорис-Меликова, политика. Отказаться от нее – значило уходить. И Михаил Тариелович говорил как всегда – негромко, убедительно.
Царь смотрел на него с неприязнью: «Сирена! Не уберег отца!..»
Белый палец Победоносцева указывал на окно. Там в Петропавловском соборе лежал еще непогребенный царский прах. От речи Константина Петровича становилось холодно и страшно. «Конец России», «клеймо позора», «генеральные штаты». И еще страшное слово – «конституция». Первым, пенясь от негодования, прошипел это слово граф Строганов, престарелый и заслуженный вельможный ретроград. Потом в течение заседания министры пугали друг друга «конституцией». Обер-прокурор синода приподнял забрало. Вздрагивающий от ярости белый палец указывал на окно. Вот они, уступки, реформы, либеральные улыбочки. Хватит! Россию – спасать! Избавить от депутатов, представителей, речей – от общественного мнения избавить. Не ограничивать самодержавие – утверждать!
Государь-самодержец Александр III то и дело поддакивал дорогому своему учителю Константину Петровичу. Победоносцев простирал крыла.
В низеньких тесных комнатах было сумеречно. Двигаясь, рослый, грузный царь задевал боками мебель. Он боялся просторных палат. Сбежал сюда, в Гатчину, из ненадежного Зимнего. Победоносцев пугал, требовал, чтобы и здесь государь самолично запирал перед сном все двери, проверял звонки, заглядывал под мебель и следил за лакеями. И он запирал, заглядывал, следил.
Приезжал Лорис-Меликов и опять твердил свое об уступках и земских представителях. Никому-де от этого ни горячо, ни холодно, но кость бросить надо.
Царь сердито сопел, уставясь в широкое лорис-меликово переносье. В памяти толклись злые, мрачные Константин-Петровичевы речи («Натверженное, лживое и проклятое слово: конституция», – убеждал учитель).
Слушать Лорис-Меликова не хотелось. Царь отпускал его и, поглядев вслед, садился писать Победоносцеву: «…Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастья России это необходимо, конечно, этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убежусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде».
…3 апреля на Семеновском плацу казнили тех, кто освободил Россию от «освободителя». Царствование Александра III, как некогда царствование деда его Николая, началось пятью повешенными.
Приговоренные к смерти царю не страшны. Страшны живые. Как не дать живым голову поднять? Лучше прижать всех, чем одного упустить.
Либералы паршивые («исковерканные обезьяны», по слову учителя Константина Петровича) жужжат, пророчат: надо-де цареубийц простить.
Вон Лев Толстой прислал письмо – прямо пишет: «Простите всех…»
Сцепив до боли белые ледяные пальцы, умолял Победоносцев:
– Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни… Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет – этого быть не может…
Лорис-Меликов пообещал отложить казнь Млодецкого – и не сдержал слово, казнил. Золотым пушистым дымом хвоста заволок глаза и тотчас волчьей хваткой впился в горло. Победоносцев не обещал, не успокаивал. Победоносцев торопил с виселицами. Из фальшивого определеньица «диктатура сердца» вычеркнули за ненадобностью второе слово. Совы – ночные хищники – взмахивали крылами, словно сгущая тьму.
29 апреля был напечатан царский манифест. Царь его не писал – только подписал. Писал Победоносцев.
«Посреди великой нашей скорби глас божий повелевает нам стать бодро на дело правления, в уповании на божественный промысел, с верою в силу и истину самодержавной власти, которую мы призваны утверждать и охранять для блага народного от всяких на нее поползновений».
Власть самодержавная утверждалась. Победоносцев даже с министрами не согласовал манифест. Лорис-Меликов подал в отставку. Его отпустили. Лисий хвост больше не был нужен. Его отрубили. Осталась только волчья пасть.
3 апреля на широкой площади убили «Народную волю».
Той, грозной, «Народной воли» уже не было. Александр III читал к нему адресованное открытое письмо народовольцев. Они еще ставили условия – требовали политической амнистии и созыва народных представителей, но обещали за это отдать все – они обещали прекратить революционную борьбу.
За «Народной волей» не пошли. 1 марта оказалось концом.
«…Революционеры исчерпали себя 1-ым марта, в рабочем классе не было ни широкого движения, ни твердой организации, либеральное общество оказалось и на этот раз настолько еще политически неразвитым, что оно ограничилось и после убийства Александра II одними ходатайствами» [9]9
В. И. Ленин.Сочинения, т. 5, стр 40.
[Закрыть].
Волна революционного прибоя была отбита. Наступила реакция.
…Ночь навалилась тяжелая, душная. Пригнула все живое к земле.
Бывают времена постыдного разврата,
Победы дерзкой зла над правдой и добром;
Все честное молчит, как будто бы объято
Тупым, тяжелым сном…
Так писали доживающие свой блестящий и мятежный век «Отечественные записки». Стихи кончались пророчеством:
Такие времена позорные не вечны.
Проходит ночь… Встает заря на небесах…
«Ночь» – «день», «мрак» – «свет», пророческие строчки о «рассвете», «заре», «пробуждении ото сна» – незамысловатые, из стихотворения в стихотворение переходившие поэтические символы того времени. Порой они звучали печально, порой были проникнуты верой в завтра, порой прямо звали к борьбе.
День враждует с ночью. Сам увидишь:
Не вмешаться в бой их вряд ли станет в мочь;
Будешь ночью – день возненавидишь,
Будешь днем – возненавидишь ночь.
…В девяностые годы Репин писал «Дуэль». Юноша-офицер умирает на руках секундантов. Убийца, отвернувшись от жертвы, закуривает папироску. У него вытаращенные глаза, ужасная гримаса на сведенном судорогой лице. Голова маячит над круглым черным галстуком, словно покоится на блюде. Небольшая картина кричит. Репин выразил главное: тупую дикость, вопиющую нелепость и ненужность узаконенного убийства.
Правила о поединках были введены незадолго до смерти Александра III. Он царствовал тринадцать лет. Тринадцать лет не по прихоти, а из страха бродил, толкая боками мебель, по тесным и сумеречным комнатам, «…содержащийся в Гатчине военнопленный революции» – так саркастически метко назвали Александра III К. Маркс и Ф. Энгельс [10]10
К. Маркс и Ф. Энгельс.Сочинения. Издание второе, т. 19, стр. 305.
[Закрыть]. Тринадцать лет волею и именем его вводились законы, с помощью которых хотели согнуть в бараний рог, придавить жизнь. Убийственные законы достойно увенчались узаконенным убийством.
Итоги тринадцатилетнего царствования подвел Лев Толстой. Он составил горестный и уничтожающий, как обвинительный акт, список «деяний» правительства: «изменило, ограничило суд присяжных, уничтожило мировой суд, уничтожило университетские права, изменило всю систему преподавания в гимназиях, возобновило кадетские корпуса, даже казенную продажу вина, установило земских начальников, узаконило розги, уничтожило почти земство, дало бесконтрольную власть губернаторам, поощряло экзекуции, усилило административные ссылки и заключения в тюрьмах и казни политических, ввело новые гонения за веру, довело одурачение народа дикими суевериями православия до последней степени, узаконило убийство на дуэлях, установило беззаконие в виде охраны с смертной казнью, как нормальный порядок вещей».
Совы широко простерли крыла и заслонили солнце. Но яркие лучи прорывались, вспарывали тьму, напоминали о пламенных рассветных зорях. Последним всплеском героизма «Народной воли» было смело задуманное покушение на царя 1 марта 1887 года – новое «первое марта», но неудачное. И снова пятеро поднялись на эшафот, и среди них чудесный юноша, мудрый и храбрый беззаветно, – Александр Ульянов. В Женеве плехановская группа «Освобождение труда» открывала для России марксизм, и сам Энгельс писал членам группы: «…Я горжусь тем, что среди русской молодежи существует партия, которая искренне и без оговорок приняла великие экономические и исторические теории Маркса…» [11]11
К. Маркс и Ф. Энгельс.Сочинения, т. XXVII, стр. 461.
[Закрыть]А в Орехово-Зуеве на «Саввы Морозова сына и К 0» Никольской мануфактуре ткач Петр Моисеенко, сподвижник Плеханова и Халтурина, поднял против хозяев восемь тысяч рабочих – и правительство дрогнуло, уступило. В 1886 году появился новый закон о штрафах. За первое пятилетие после 1881 года восемьдесят тысяч рабочих участвовали в стачках. Рабочие стачки были пророчеством более грозным и верным, чем стихотворные строчки.
«…Мы, революционеры, далеки от мысли отрицать революционную роль реакционных периодов. Мы знаем, что форма общественного движения меняется, что периоды непосредственного политического творчества народных масс сменяются в истории периодами, когда царит внешнее спокойствие, когда молчат или спят (повидимому, спят) забитые и задавленные каторжной работой и нуждой массы, когда революционизируются особенно быстро способы производства, когда мысль передовых представителей человеческого разума подводит итоги прошлому, строит новые системы и новые методы исследования».
Так писал Ленин [12]12
В. И. Ленин.Сочинения, т. 10, стр. 230.
[Закрыть].
Темной ночью нужно уметь видеть алый размах и золотые россыпи рассвета.