412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Идеалист » Текст книги (страница 11)
Идеалист
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:47

Текст книги "Идеалист"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Макар уловил недовольство Первого. И хотя по житейскому своему опыту, скопленному в прежние годы, понимал и разделял правоту Фёдора Митрофановича, тот, другой человек, что поселился в нём, в этом видном со всех улиц, даже из-за Волги, с Семигорской горы, всегда тёплом, уютном, сытном здании, насторожился, заставил опасливо подумать, что открытость и доверчивость, к чему с Фёдором Митрофановичем они расположились, не для этого кабинета.

Первый из-под руки смотрел вопросительно, и Макар, угадав настроение Первого, извернул свои мысли, сказал не то, что было на уме. Обращаясь к Обухову, в то же время не сводя глаз с Первого, проговорил вроде бы даже с назиданием:

− Понимаешь, Фёдор Митрофанович, людьми не сразу улавливается даже полезное для них. Возможно ли до бесконечности ждать того, что должно быть?.. Увидел, как Первый одарил его похвальным взглядом, а на Фёдора Митрофановича смотрел долго в каком-то неясном раздумье, потом уж заговорил:

− Погодить советуешь, Фёдор Митрофанович?.. А я такую историю тебе расскажу. Как-то, годочков этак пять тому назад, – не в том суть, был я в Москве. Приятель затащил к писателям, какое-то совещание по деревне у них было. Народу – густо, на лестнице, на хорах. Известные, как положено, внизу, в Президиуме. Под клубом у них старинное здание с высоким потолком, узкими окнами, камином, – раньше, говорят, масонская ложа была. Это так, к слову. О другом сказать хочу. Выступал там известный всем нам Валентин Овечкин. Он в правительстве на слуху, и в народе принят, как правдолюбец. Сам знаешь, как писал о нашем райкомовском брате. Так вот, этот самый Валентин Владимирович в возбуждённой своей речи, сказал такие слова: «Если колхозник не понимает всех выгод открывающейся перед ним жизни, тащить его туда надо силой!..» Силой! Понимаешь, Фёдор Митрофанович? Своими ушами речь его слышал. И запомнил из всего прочего. Вот как сталкиваются жизнь и политика. Политика толкает жизнь. Никак не наоборот. Иди, подумай Фёдор Митрофанович. Без единомыслия нам не сработать…

Поныне помнил Макар, как отяжелела совестливая половина его души, когда прикрылась тяжёлая кабинетная дверь за как-то сразу ссутулившимся Фёдором Митрофановичем.

Долго молчал Первый, вглядывался в прихмуренное лицо Макара, не то спросил, не то сказал:

− Как должно понимать подобные настроения да ещё в районном руководстве? Не один же он думает так! Готовь бюро, Макар Константинович…

Ох, как ёкнуло у Макара сердце, перед боем такого не бывало! Перед самым бюро нарочно забрался в дальний, бездорожный угол района, вроде бы сам отрезал себя распутицей от участия в неминуемой расправе. От Бюро укрылся, от себя – не мог. Как никогда прежде сознал, что не рождён ни для какой должности. А тут ещё Васёнка ткнула его в Якова Фомина. Беду чуял Макар, с обеих сторон чуял. Да разве остановишь телегу, коли лошадь под гору понесла?..

3

… Утром, оказавшись у себя в кабинете, Макар, впервые не схватился за телефонную трубку. Сидел в недвижности, обдумывая, что предпринять по Фомину, – поехать, глянуть ли на всё своими глазами, то ли отстраниться, будто не ведая, покуда всё само образуется.

Решил не влезать в паскудное дело. И тут же, здравой мыслью ознобило: «Ну, смолчу. Да утаишь ли шильце, в карман засунутое? У Первого весь район под глазом. Ох, и лихо будет Фомину, ежели прознает Первый…»

Как в воду глядел! Не успел определиться, позвали к Первому. Серафим Агапович, не вставая из-за стола, молча протянул руку, тиснул легонько слабыми пальчиками, сказал в озабоченности:

− Фомин в «Пахаре» в вольницу играть задумал. На обман пошёл. Езжай. Разберись. К вечеру доложишь.

И пошло, закрутило. В который раз понесло Макара по бурливой реке чуждых ему дел. Как ни старался выбиться из потока, задержаться, поразмыслить, чужая сила тащила, волокла по промытому руслу, проволокла до устья-разлива, до райкомовского бюро, где, перед нахмуренными очами семерых несменяемых партийных судей, предстал молчаливый и одинокий Фомин. Среди семерых был и Макар. И тоже сидел за длинным столом, хмурый, как все прочие, только хмурость его была от боли, что душу насквозь прокалывает и зовётся в народе совестью.

Ничего преступного в земледельческих деяниях Якова Васильевича Фомина Макар не увидел, кроме вынужденной скрытности от постоянного начальственного пригляда. Но внушишь ли всем шестерым то, что слышать им не положено?

В который раз раздвоилась Макарова душа: с одной стороны карающая воля Первого, с другой – Фомин, да вставшая горой за него Васёна Гавриловна.

После убийственных слов Первого, после общего, послушновозмущённого осуждения председательских вольностей, Первый предложил короткое, жёсткое постановление.

И Макар, до того молчавший, поднялся тяжело, сказал трудно давшиеся ему слова:

− Я не согласен…

Лица всех шестерых повернулись к нему, глаза изумлённо расширились, тут же сощурились, будто заслепило всех светом.

Макар выдержал отчурающиеся взгляды, с медлительным спокойствием пояснил, что негоже наказывать человека за то, что сделал он больше и лучше других. В перенапряжённости чувств успел заметить удивлённый и благодарный взгляд Якова Васильевича, одиноко стоявшего в торце стола, сел на шатко скрипнувший под ним стул, накрепко сцепил на груди руки, сготовился слушать грозную отповедь Первого.

Нет, плохо, плохо, знал Макар Серафима Агаповича, сложные извилины всё просчитывающего его ума. Ждал молнии-грома, услышал раздумчивый, вроде бы даже одобряющий голос.

− Что ж, – Первый говорил, легонько постукивая карандашом по столу. – различные точки зрения на любой обсуждаемый вопрос, – дело полезное, можно сказать, даже похвальное. Но … при свободном обсуждении того или иного вопроса, решения, как это ни печально для некоторых, принимаются большинством…

Большинство, Первый это знал твёрдо, было на его стороне.

На чашку чая в конце рабочего дня Первый уже не приглашал Макара. Райкомовские дела шли своим чередом, обязанности свои и поручения, не всегда приятные, Макар продолжал исполнять, стараясь не замечать подчёркнутую вежливость Серафима Агаповича. Тянул свою лямку до предстоящей в эту зиму партконференции.

Так бы и дотянул, не громыхни гром с другой стороны.

Васёна, узнав, что Фомина исключили из партии и сняли с председательства, указала Макару на дверь.

Навек запомнил Макар тот, оплеснувший его обидой день. Сидел за столом усталый, в ожидании ужина, когда вошла, как всегда припозднившаяся, Васёнка. Скинула с головы заснеженный платок, стряхнула, – с полудня хмарь затянула небо, метелица гулять пошла по полям и дорогам, видать, надолго. В народе давно приметили: утренний гость до полден – на семь дён. От того снежного светопреставления и в доме мглисто, похоже, в долгую зиму погода пошла!

Макар терпеливо ждал, когда Васёнка сбросит пальтушку, приберёт мокрые волосы, спросит участливо:

− Заголодал? – добавит озабоченно: – Я сейчас… – и посветлеет в доме от её слов.

Пальтушку Васёнка скинула, волосы пригладила, – да не как всегда, как-то задумчиво. Глянула из-под руки не добрым, каким-то зачужавшим взглядом, слова не сказав, прошла в горницу.

Макар закаменел, как каменел на фронте за минуту перед тем, как рвануть танк в открытое поле, под гибельную пушечную пальбу. Не обманулся.

Васёнка вышла из горницы, встала у стола, боком к нему, сказала, вроде бы в пустоту:

− Мне с ребятишками уйти? Или сам другое место отыщешь?

Макар упёрся взглядом в чистую столешницу, молчал, с трудом сознавая, за что пришла к нему непомерная расплата.

Поднял глаза, глянул из-под лохматившихся по лбу волос на Васёнку, понял: объяснения не будет. Поднялся, взял с вешалки старый полушубок, шапчонку, молча вышел, без стука притворил за собой дверь.

Приютился Макар у Грибанихи, Авдотьи Ильиничны Губанковой. Мудрая, не погнутая одинокой жизнью, по родственному привечаемая почти в каждом Семигорском доме, баба Дуня с довоенных ещё лет приголубившая девицу-Васёнушку, любящая и Макара, едва ли не как сына родного, ни о чём не спросила, будто про всё ведала.

Только и сказала:

− Мой дом для тебя, Макарушка, завсегда родной. Живи, печалуйся, покуда сердце не образумится.

4

В ещё неугасших зимних сумерках возвращался Макар из райкома, в дом к бабе Дуне. Перед самым Семигорьем, на распутье дорог, что надвое расходились расчищенные бульдозерными ножами, по неясному для себя побуждению свернул направо, пошёл давненько нехоженой дорогой к ферме. Доярочки, молоденькие, вчерашние десятиклашки, вразумлённые на доярочный подвиг Васёной Гавриловной, будто ждали его, со слезами в голосе запричитали. Тревожную суть их слёзных жалоб Макар уяснил сразу, благо во всех колхозах горькая эта суть была на одно лицо: Мишка Гущин, тракторист, что приписан был к ферме, запил, гудит не просыхает. Ещё позавчера должен был, паразит, подвести из-под Колгоры сена. А вот, и трактор бросил у телятника, еле до дому на своих кривых дошатался. Кормить коров нечем. Последние объеди под морды суём!

Глянул Макар на трактор, подцепленный уже к пену, широкому стальному листу, на котором, в одноразье притаскивали целиковый стог, почувствовал знакомый зов к сиротно стоявшей машине. Загорелся былым азартом, сказал:

− Не печальтесь, девки, будет вам сено… – дёрнул пускач, пулемётно затарахтевший. Когда двигатель утробно заговорил, выбросив в стылое небо чёрное облачко дыма, поставил привычно ногу на гусеницу, рывком втянул себя в кабину, приложил руки к рычагам. Ровно шёл трактор, плыли назад сумеречные снега с зыбкими кустарниками, с сутулившимися чёрными перелесками, и, бог знает от чего светлела душа. Покачивался взад-вперёд на продавленном сиденье, вслушивался в рокоток сильного двигателя, чуть даже не запел, когда-то запавшую в душу песню: «Ой, вы, кони, вы, кони, стальные…» Под мерное полязгивание гусениц растворились в снегах и горести нынешней поры, вроде бы дышаться стало свободнее.

Стога под Колгорой разглядел ещё с дороги, богатырскими шлемами стояли по заснеженной луговине, в том же порядке, как всегда ставили их в покосную страду. По незабытому опыту словчился, длинными капроновыми вожжами, что припасены были в кабине, затащил трактором на стальной лист стог, льдисто отблёскивающей снеговой шапкой в свете всплывшей над лесом луны. Развернулся, набросил трос на крюк, сдвинул, потянул ношу по проложенному следу, радуясь, что через часок с небольшим представит фермерским девчатам долгожданное сено. В радости не помыслил, что машина-то чужая, не своими руками обихоженная – при спуске в овражек трактор накренило, застукотал не своим голосом двигатель, враз оборвал Макарову радость. Рука сработала прежде мысли, заглушила движок. Потом уж прикинул Макар какой нелёгкой работкой обойдётся небрежность лихого выпивохи. Чуткое ухо определило: полетел, расплавился подшипник в шатуне, – не удосужился Мишка-разгильдяй долить масла в картер!

Подосадовал Макар, повздыхал, нашарил в кабине нужный инструмент, затиснулся меж гусениц, под не совсем ещё остывшее днище. Не так ловко, как прежде, но снял, осторожно опустил на снег поддон с остатками масла, подёргал шатуны. Точно: задний шатун болтался на коленвалу, ровно пестик в ступе.

Долго, на ощупь, по памяти, расшплинтовывал, откручивал стягивающие шатун болты, всё чаще дул-обогревал замасленные, коченеющие пальцы, сучил-постукивал ногами в цивильных, согласно должности, ботинках.

Выполз из-под трактора с застывшими на щеках потёками выжатых морозом слёз, придерживая бесчувственными руками высвобожденные железяки. Шатун в руках, да толку что: в поле, среди застылых сугробов бабит на вкладыши не наплавишь! Хотя, на фронте бывало: у костров наплавляли, на морозе шабрили. Но там – фронт, там – в шестеро рук. А тут – один. Да и костра не развести, и наплавить нечем!

Прикинул Макар: до Семигорья пяток километров, не так уж велика ходка. Пошёл. Скорым шагом пошёл, зябко ворочая под полушубком плечами, даже подпрыгивал порой – подгонял к ногам ещё сохранённое внутри тепло. Помаленьку расшевелил кровь, порастёр прихваченные морозом нос, щёки, ровнее пошёл по прикатанной скрипящей под нажимом каблуков дороге.

Завгара, Серёжу Шитикова, застал дома, за ужином. С холода не отказался от приглашения, пообмыл под тёплым умывальником руки, сел за стол, благодарно похлебал горячего. Ел, поглядывал с завистливо щемившим сердцем на жену его, Катюшку, мягко, с утиной тяжеловатостью ходившей по горнице, – Катюшка готовилась вот-вот одарить мир ребёночком. Расслабиться в чужом уюте Макар себе не позволил, вздохнул сдержанно, легонько прихлопнул по столу тяжёлой рукой, сказал, как бывало в прежние времена:

− Ну, что, Сергей Ильич, дойдём до гаража? Маленько покумекаем?

Сергей руками замахал:

− Да, вы что, Макар Константинович! Ступайте домой, отдыхайте! Сам всё сделаю, и трактор пригоню!..

У Макара в глазах защипало, – отвык от доброго к себе отношения таких вот трудяг, как Серёжка. А ведь бывало с отцом его бок о бок, да ещё как дружно ладили в МТС!.. Скрыл растроганность, сказал как-то даже не по нужному жёстко:

− Полдела никому не передавал, Сергей. Пошли. Ключи от мастерской не забудь…

Катюшка тревожно смотревшая на них, вдруг охнула, опустилась на стоявшую в углу кровать.

− Ты чего? – стеснительно забеспокоился Сергей, подошёл, неумело погладил жену по голове. Катюшка смотрела на него снизу виновато улыбаясь, положила ладонь на тугой выпуклый живот.

− Видать, ножкой толкнул! Ничего, ничего, Серёженька. Ступай с Макаром Константиновичем. Срок ещё не дошёл…

В мастерской быстро сделали привычное обоим дело. Вкладыши залили, Макар уже шабрил, прикидывая опытным глазом их толщину, когда всполошно ворвалась в мастерскую соседка Шитиковых, с порога, будто пожаром напуганная, закричала:

− Серёжка! Стервец! Домой. Скорей. Катюха рожает!..

Сергея будто примагнитило к полу, стоял, молоток из руки не выпуская, глядел на Макара, недоумевая. Только когда сказал Макар:

− Беги, Сергей, до больницы, остальное сам сделаю… – сорвался с места, как-то смешно скособоча плечи, заспешил за соседкой.

Шабрил Макар вкладыш, качал головой, думал: – Вот, она жизнь-то! У кого-то тревоги-радости. У кого-то печаль-тоска. Кто-то не по нужде детишек сиротит, – перекинулся мыслью он к Васёнке. – На ферме коровы без корма. Мишка Гущин у себя на печи пьяный валяется. Трактор его где-то в поле, среди снегов, застыло стоит! За Волгой, в светлом своём кабинете Первый строгим звонком кого-то к себе призывает. А Фомин в домишке своём несправедливость переживает. И всё зараз. Всё – жизнь. А мы, с командного нашего верху, всю эту из множеств сплетённую жизнь тужимся в одну линию протянуть!..

Луна на другую сторону неба перешла, когда Макар вернулся к сиротно стоящему трактору. Долго возился, срывая кожу с пальцев, липнущих к захолодевшему металлу. Кряхтя, чертыхаясь, довершил необходимое, долил в картер масло, с собой принесённое. Крутанул пускач, прослушал заработавший двигатель.

Усталый, обмёрзший, кочегарно-измазанный, и всё-таки удовлетворённый, стронул трактор вместе с тяжёлым возом, покатил к родимому Семигорью.

5

С войны и по нынешнее время Макар знал себя солдатом, по-солдатски исправно исполнял волю командиров и начальников. А тут, в ночном морозном одиночестве, словно сорвал вместе с кожей, прилипшей к стылому металлу, и робость с солдатской своей души. На другой день, притулившись за столом, в тёплом, но зачужавшем уже кабинете, долго вымучивал своё заявление. В конце концов, отбросил мудрёные придумки, написал:

«Прошу освободить меня с должности, в связи с неспособностью к управленческим обязанностям. Есть потребность возвратиться на прежнюю работу механика в колхоз.» – «Всё, – сказал себе Макар. – Отступления не будет». Встал, одёрнул пиджак, поправил ворот рубашки, зачем-то переложил из правого кармана в левый носовой платок, когда-то ещё стиранный, глаженый Васёнкой, взял со стола заявление. В хмурой сосредоточенности прошёл через комнату секретарши, удивлённо на него взглянувшей, медленными шагами направился в главный райкомовский кабинет.

Первый долго молча рассматривал заявление, как будто изучал циркуляр, только что поступивший с самых высоких верхов. Видел Макар, как на выпуклых висках Серафима Агаповича напряглись жилки, запульсировали, зачастили над ударами уязвлённого сердца, руки осветлённые рыжеватым волосом медленно опустили Макарову бумагу на стол.

− Так, – сказал Первый, кольнул из-под суженных век острым пытливым взглядом. – Уж не Васёна ли Гавриловна подвигла на эту бумажку?

Макар не дал подняться обиде, сказал сдержанно:

− Своим умом дошёл…

− Значит, как у Фомина – свой ум выше власти?

− Власть – от должности. Я же с должности, к земле ухожу…

Вроде бы с любопытством вглядывался в Макара Первый, карандашом привычно постукивал по столу, сначала легонько, редко, потом чаще, с нажимом, наконец, отбросил карандаш на стекло, прикрывавшее полированную столешницу, откинулся на жёсткую спинку полукресла, сказал, прищуривая глаза:

− А ты знаешь, что по своей воле от нас не уходят?!.

С силой сжал Макар свои обмороженные пальцы, почувствовал, как лопнули вспухлости пузырей, горячей сукровицей омыло ладони. Вытянул из кармана платок, обмотал ладонь, чтоб по случаю не замарать паркетный пол, поднял своё тяжеловатое тело, впервые с удивлением сознав, что смотрит на Первого не снизу как бывало всегда. Сказал ровно, как говорят капризничающему ребёнку:

− Поступай, как знаешь, Серафим Агапович. Только билет я тебе не отдам, потому как с партией у меня расхождения нет.

К тому же давно хотел сказать тебе: – Не каждый партийный начальник – партия. Умы-то складываться да слаживаться должны…

… В Семигорье Макар шёл с таким чувством, будто на земле был год 1945, и возвращался он в родное село с долгой победной войны. Шёл той же дорогой от Волги в гору, только тогда был июль, и берёзы, саженные рядами вдоль мощённого Вологодского тракта, сказывали, ещё при Екатерине Великой, дружно лопотали на ветру зелёным шумом. Здесь вот и с Васёнкой сошлись тогда после пережитой разлуки. Ныне в снегах и дорога и поля. На зябких берёзах зависли ветви белыми волосами. А на душе, всё одно, июль и победная песня, что через Варшавы и Берлины довела обратно к дому!

К Авдотье Ильинишне не стал заходить. Знал, что баба Дуня не единожды за то время, пока гостевал-горевал он у неё в доме, корила Васёнку, строжила по-матерински за пустую гордую заносчивость. Знал, но молчал, упёршись в обиду, ждал, когда Васёна сама заявится с повинным словом. Но сегодня вроде бы и не было обиды, пошёл дальше, в другой конец села, где стоял его родовой дом, где скоплено было всё семейное его богатство. Взошёл на крыльцо, морозно заскрипевшее, не шибко чистое, видно размётанное Борькиными торопливыми руками, поднялся на мост, и с всё-таки ёкнувшим сердцем, но по-хозяйски уверенно отворил дверь. Перешагнул за высокий порог. Увидел: Враз обернулись к нему лица родных девчонок, в полукруг сидевших за столом. Борька с торжествующим воплем рванулся к нему из горницы, повис на груди. Увидел Васёну, остановившуюся у печи, с полотенцем через плечо. Глянул в глаза, взглядом спросил, взглядом ответила Васёна: понял – дом его ждёт. Сбросил полушубок, навесил в угол, к печи, шапку туда же пристроил, зябко потирая ладони, проговорил ,будто только утром из дома вышел:

− Проголодался я. Не найдётся ли чего горяченького?

Девчонки все враз выпорхнули из-за стола, толкаясь, крича в радости, понеслись в кухонку за тарелками.

Васёнка с места не сдвинулась, стояла, замерев, охватив рукой высокую свою шею, неотрывно глядела на Макара затуманенными глазами. Сказала тихо:

− Ждала тебя, Макарушка. Прости, что не всё вызнала. Сгорячилась. Своё же счастье чуть не порушила!

У Макара молву перехватило. Подойти хотел, обнять, да Борька опять вцепился, закинул голову, оборотил к нему скуластенькую свою мордочку, возопил требовательно:

− Ты, папка, больше никуда не уйдёшь!

Васёнка улыбнулась стеснительно, как бывало в девичестве, одобряя Борьку, радостно потрепала его по волосам.


ОДИНОЧЕСТВО ВДВОЁМ

1

− Всё, Зоинька! Всё! Последняя тягостная неделя. Обрываем швартовы и вырываемся в просторы вселенной. Где – никого! Только мы с тобой, наша лодочка, вода да небо! Возвращаемся в благословенный шалаш, что был когда-то для нас раем!..

Так говорил, почти кричал в возбуждении, Алексей Иванович, скидывая пропотевшие одежды, наклоняясь над ванной и подставляя разгорячённое тело под охлаждающие струи душа. И Зоя в готовности разделить его возбуждение, стояла улыбаясь рядом, держа на руке приготовленное полотенце.

На служебные заботы до отпуска Алексей Иванович положил неделю. Однако, не выбрался из забот и к концу второго срока. Существовала какаято коварная предотпускная закономерность: люди, с которыми связан был он должностными и общественными обязанностями, узнав о предстоящем его отпуске, дружно и цепко охватывали его неотложными делами и, как бы ни хотелось Алексею Ивановичу оставить их всех в полнейшей удовлетворённости, приходилось всё-таки в дрожи нервотрёпки срывать с себя и недозавершённые заботы.

«Теперь, кажется, всё!..» – мысленно умиротворял ещё напряжённые последней береговой суетой свои чувства Алексей Иванович, выводя послушную «Казанку» на сверкающую предвечерним солнцем открытость Волги. Назад он не оглядывался, смотреть на то, что оставляли они на весь долгий отпуск с вдвойне милой ему сейчас Зойченькой не хотелось.

С жадной устремлённостью смотрел он вперёд, туда, где будто приподнятая с левого края слепящая голубень Волги сливалась с береговой кромкой и небом. Где-то там был поворот в многокилометровые водные разливы, образованные подпором сооружённой ниже по течению плотины, те самые разливы, прозванные «морем», где можно было затеряться в совершенном безлюдье.

Лодка пласталась над водой, мотор работал сильно, чисто, как того всегда в упорстве добивался Алексей Иванович.

Зоя, только что проводившая маленького Алёшку в пионерский лагерь и остывая от замотанности последних предотпускных дней, сидела впереди, среди рюкзаков, постельных принадлежностей, брезента, запасной канистры с бензином, и прочих дорожных необходимостей, и тоже вся была в нетерпеливом устремлении вперёд, – с давних памятных пор до восторга любила она этот несущий её над водой полёт.

Трепетало её простенькое, синее, в белый горошек платье, взлохмаченные напором встречного ветра густые волосы волновались над маленькими солнечно-яркими ушами.

Всё было хорошо. Алексей Иванович своей зрячей памятью уже видел совершенно безлюдное озерко, затаённое среди подтопленных лесов, случайно открытое им в одну из своих охот, и не терпелось ему поскорее уйти от слитного стона многих других моторов на встречных и параллельно с ним идущих лодках, от гудения дизелей самоходок и теплоходов, перекрывающих приглушённое ровное гудение его «Нептуна».

Стон моторов постепенно затих. Они вырвались в широту разливов, и через какое-то время вошли в узкое петляющее русло реки. Слева, по высокому берегу купами зеленели дубы, справа открывались заливные луга с рощицами осин, краснеющими островками тальников, валками свежескошенной травы.

Запах подсыхающей кошенины наплывал из лугов, и так сладостно было вдыхать этот извечно томящий запах уходящего лета, что Алексей Иванович, переводя размягчённый взгляд восторженных глаз от Зойки на упругую, идущую от бортов лодки к берегам волну, в совершенном упоении шептал: «О, краткий миг, остановись! Остановись мгновение!..»

Потом, когда луга остались позади и русло с обоих берегов плотно сдавили леса, Алексей Иванович, с сожалением, подумал, что мог бы одним поворотом рукояти мотора остановить движение лодки, они могли бы остаться в том счастливом мгновении, могли бы провести в том, с детства пьянящем сенокосном аромате лугов и ночь, и день, и ещё не одну ночь и день.

Рука не повернула рукоять, не остановила лодку, наверное, из-за увиденных шалашей под вётлами, людей с конными косилками и граблями, из-за двух вызывающе ярких рыбацких костров поодаль. Они стремились в совершенное одиночество, их одиночество мог бы разрушить даже чей-то близкий человеческий голос!..

Сожаление явилось, тут же унеслось упруго бьющим в лицо ветром. И всё-таки, мимолётно скользнувшее сожаление явило тень, какое-то облачко сомнения в самом стремлении к одиночеству.

Озеро, в которое долго они проталкивались по заросшей протоке, царапая дюралевыми боками лодки о тугие сплетения разросшегося вдоль протоки ивняка, встретило их чёрной от отражённого в нём леса неподвижной водой и безмолвием.

Своя прелесть и жуть была в таинственности уходящей под тёмный сумрак деревьев воды, слабо колыхаемой медленным движением лодки, в гулком стуке железных уключин, в бледнеющем закатном небе с проступившей одинокой звездой.

Зоя как-то вся ужалась, настороженно вглядывалась в черноту озера, в сумрак берегов, Алексей Иванович чувствовал её недоверие к тому, что именно здесь можно найти тот счастливый уют одиночества, мыслью о котором оба они последнее время жили: Зоя не любила таких вот закрытых мест, где берега темны и небо с холстинку. Но знал он и другое, знал что вот сейчас, как только пристанут они к сухой дубовой гривке, на которой он уже бывал, он сумеет одомашнить этот пугающий её лесной берег, и молча погребал к месту, мысленно облюбованному прежде.

И действительно, когда свет и живое тепло костра уютно обозначило круг вечернего их пребывания, и подвешенный на перекладине чайник зафыркал, выкидывая кипяток на охваченные огнём сучья, и Зоя привычно приняла на себя заботу накормить проголодавшегося за дорогу своего Алёшечку, стала быстро и умело заваривать в кружки чай, вытаскивать из рюкзака и раскладывать на расстеленную поверх брезента газету помидоры, огурцы, сыр, кусочки отварного мяса – всё, что могло порадовать в вечерней вольной трапезе, Алексей Иванович с лукавым успокоением принял перемену в настроении жены. Он видел, что Зоя тоже проголодалась, но мужественно сдерживает себя, больше хрустит огурцами (в последний год она стала полнеть, и тревожилась и сердилась на свою полноту ), и Алексей Иванович, жалея её и зная, что она ждёт, чтобы он уговорил её не поститься, сказал с подчёркнутой укоризной:

− Ну, Зоинька, мучай себя сколько хочешь в городе. Но здесь-то, на воле, на природе, ты можешь забыть о мученической своей диете!..

− Нет, нет! Ты кушай, кушай… Я знаю, что мне надо.

Алексей Иванович про себя улыбнулся, – это было её, Зойкино, с сохранением достоинства отступление.

− Конечно, смотри сама, как лучше, – сказал он как можно серьёзнее. – Но вот этот кусочек тебе надо проглотить обязательно! – он протянул на кончике ножа пластинку отварного мяса, – даже в санатории мясо дают на разгрузку!..

− Нет-нет! – Но мясо взяла, ровными зубками откусила маленький кусочек, быстренько, как мышка, сжевала, потянулась к своим любимым сладким пирожкам, которые сама же напекла.

Алексей Иванович откинулся на брезент, захохотал с присущим ему детским торжеством, так открыто и громко, что молчаливое тёмное нутро леса отозвалось многоголосым оханьем.

Зоя смущённо отложила пирожок, рукой охватила шею, как любила когда-то делать Васёнка, будто бы в оскорблённых чувствах замерла, глядя в костёр.

Освещённое пламенем круглое её лицо с надутой нижней губкой, с распущенными по лбу волосами было необычайно привлекательным. Да и вся она, родная ему женщина, гляделась сейчас как-то по-новому. Выхваченная из ночной тьмы светом горящего костра она была живым порождением огня и ночи, и Алексей Иванович очарованно смотрел, будто видел Зойку впервые. Он придвинулся, обнял обнажённые её плечи, привлёк к себе, ласково и благородно стал целовать всегда отзывчивые её губы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю