412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Идеалист » Текст книги (страница 1)
Идеалист
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:47

Текст книги "Идеалист"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)

Идеалист
Роман


Идеалист – человек

стремящийся к идеалу

Романтикам XX и XXI веков
посвящается

Корнилов Владимир Григорьевич родился 22 марта 1923 года в Ленинграде. Участник Великой Отечественной войны. В Белоруссии под Витебском, получил тяжёлое ранение, лишился обеих ног. Вернулся к жизни.

Окончил Литературный институт им. Горького в Москве.

Автор романов «Семигорье», «Годины», повестей «Лесной хозяин», «Искра», рассказов, очерков. Лауреат Государственной премии России.

С 1952 по 1959 год возглавлял Куйбышевскую, и с 1961 по 1987 – Костромскую писательские организации.

Роман «Идеалист», созданный долголетним трудом, затрагивает нравственную жизнь России второй половины ХХ века. Роман завершает судьбы героев «Семигорья» и «Годин».

Автор живёт и работает в Костроме.те сюда краткую аннотацию


ПОСЛАНЕЦ АНТИЧНОГО МИРА

 
− Что есть Кентавр?!.
− О, в этом образе великом
Сокрыта Тайна бытия,
и Человека тоже!..
 
1

Кентавр осторожно, как-то даже деликатно переступил всеми четырьмя своими копытами. И все-таки шаткие доски пола обычной городской квартирки заскрипели под тяжестью его тела. Смущенно он покачал головой, с той же осторожностью оперся рукой на стоящее у стены пианино. Закурчавленные темные волосы спадали ему на плечи, закрывали до бровей лоб. Несколько суженное к низу лицо, окаймленное такой же закурчавленной бородой, выражало раздумье, как будто явившись без зова в чужой дом, он еще не решил, как поступить: начать ли разговор с хозяином квартиры, удивленно на него взирающим из дверей соседней комнаты, или молча отбыть в свое внеземное обиталище, предоставив человеку самому разбираться в хитросплетениях бытия. Кентавр как будто знал, что человек, изумленно его разглядывающий, явно запутался в сложностях своей семейной жизни, хотя не был юнцом по возрасту, достаточно пожил, многое испытал.

Рядом с домашним пианино Кентавр казался огромным, чужим в скромном интерьере комнаты, и Алексей Иванович Полянин, пораженный столь неожиданным явлением, не мог взять в толк, как и зачем явился к нему посланец из далекого античного мира. Правда, последнее время много думал он о загадочном образе самого Кентавра, но чтобы вот так, в яви увидеть его, да еще у себя дома, и помыслить не мог!.. Раздумье на плоском, как будто даже вогнутом лице Кентавра сменилось сочувствием, какой-то даже живостью от определившегося намерения. Он вздохнул, с чисто человеческим участием сказал негромко:

− Не удивляйтесь, немолодой уже человек. Мы несколько отличаемся по форме, − он рукой огладил свой конский круп. – Но опыт долгой моей жизни убеждает, что суть моя и ваша – едина. От юности до нынешней вашей зрелости я был рядом с вами, даже больше, − я был вами, и вы были мной. С грустью наблюдал я, как мечется общий наш дух между разумом и страстями, заложенными по воле Богов вот в этом трудно управляемом теле.

– На этот раз Кентавр провел рукой по выпуклому, лоснящемуся шерстью боку.

− Должен признаться, что мои попытки, растянутые по времени в двадцати веках, не принесли, при данном мне разуме, победы над дикостью моего тела. При всем старании, даже с помощью мудрой Афины Паллады, я не сумел вытянуть себя из этой вот конской шкуры.

Я теряю веру в возможность полного очеловечивания человека.

Мне кажется, и вы слишком обольщаетесь возможностями людских сообществ, в том числе, и такой малой составной их, коей является семья. Семейное благополучие! Семейное счастье! Неосуществленная мечта сотен поколений! Вы жестоко обманываетесь, немолодой уже человек, уповая на прозорливость и силу разума в неподвластной стихии семейных отношений. Любая из женщин – это стихия чувств, неутолимая жажда ласк, беспричинность обид, своевольные порывы в никуда. Как все это уложите вы в разумный порядок своей жизни, отвечающий вашим мужским, житейским и творческим потребностям? Как? Сила здесь бессильна. Логика смешна. Мольбы, уговоры – напрасны! Обиды и злость – это бумеранг, ответно бьющий по вашему достоинству. Как сотворите вы гармонию там, где властвует чувственный хаос женщины? Немыслимо! Нет, мыслимо, но не осуществимо.

Есть одна, только одна сила, способная помочь одолеть еще никем неодоленное. Сила эта – любовь. Не страсть, а любовь. Всепонимающая, возвышающая – очеловеченная любовь!

Увы. Говорю «увы», потому что в прошлые века подобная любовь рождалась только в воображении поэтов. Допускаю, в нынешние времена в несколько возросшей силе разума, любовь возможна. Но если где-то среди миллиардов людских существ она и сотворена усилиями двух умных человеческих сердец, она столь же редка, как золотая жемчужина в незримых глубинах океана.

Допустим, вас одарили Боги, из миллионов возможностей, случавшихся в вашей жизни, вы, наконец, извлекли из глубин бытия ту, единственную Женщину, которая может одарить вас самоотреченной любовью. Но и тогда вряд ли удастся вам вкусить из чаши человеческого счастья. Из Женщины вам еще надо сотворить свою Галатею, очеловечить ее, к тому же очеловечить свои чувства к ней. Вы удивлены? Ваш ум недоверчив, даже насмешлив? Напрасно. При подобном состоянии ума вы можете потерять еще не обретенное. – Кентавр, переступая четырьмя своими ногами, осторожно прошелся по комнате, скрипя усохшими половицам, остановился перед пианино, изящным движением руки, как делают это искушенные в музыке маэстро, поднял крышку.

− Я не могу убедить вас логикой ума. Попробую сказать о сложностях, ожидающих вас в семейной жизни, языком музыки, выразительницей чувств. В вашу жизнь избранная вами женщина входит, как этот вот, полный таинств инструмент, – голос Кентавра неожиданно потеплел от трепетного ожидания музыкальных аккордов. – Инструмент к вам явился, занял в вашем доме отведенное ему место. Он весь в покорном ожидании. Вы подходите. Перед вами семь октав, в каждой из октав семь нот, у каждой ноты, как вы знаете, два полутона. Целый мир, великий и до поры – безгласный! Мир этот может музыкой возвысить вашу жизнь. Но может остаться безмолвным.

Может случится и так, что в упоении властью над обретенным инструментом, вы бездумно ударите по девственно чистым клавишам. В этом случае, звук, извлеченный грубой рукой, не отзовется радостью. И если вы, будете упрямо, своевольно истязать эти чуткие, эти, пока еще покорные вам клавиши, вы не услышите даже отзвука тех мелодий, которые сокрыты в глубинах этого тонкого инструмента. Он начнет фальшивить, в конце концов, заглохнет, станет вещью, чуждой вашему дому. Музыка человеческой любви не войдет в вашу жизнь.

Но и в том случае, если вам знаком язык музыки, если не лишены вы слуха, и пальцы ваши умны и бережливы, то и в этом обнадеживающем случае, живая душа инструмента может откликнуться на ваше старание поразному.

Кентавр поднял переднюю правую ногу, бережно приложил копыто к педали. Руки его с длинными подвижными пальцами музыканта пробежали по глянцу клавиш, не надавливая, будто лаская их. Не оборачиваясь, как бы слившись с еще не рожденной, но уже звучавшей в нем музыкой, он сказал:

− Думаю, вы уже поняли, что душа вашей жены, и душа, вложенная в этот таинственный инструмент едины в своих возможностях. Семейная жизнь многозвучна. Зазвучать она может так… Пальцы Кентавра ударили в клавиши, которые таили голоса стихий. Дом содрогнулся от бурлящих водопадных звуков. Как будто тяжелые потоки низвергались со скал, с гулом накатывались морские валы. Грохот, дьявольская пляска бури рвала ночную тишину, и вдруг все оборвалось, – с небес, как будто спустилась стылость серединной зимы, в подлунных заснеженных полях услышался унылый, какой-то волчий вой, безнадежный, тоскливый вой одиночества…

Кентавр обернул печальное, сейчас несколько возбуждённое лицо, сочувственно взглянул на оглушенного, растерянного Алексея Ивановича.

− Не огорчайтесь, – сказал он – это лишь одна из возможностей семейной жизни, если вам и спутнице-жене вашей, особенно вам, не достанет разума подняться над хаосом заложенных в каждом из нас страстей.

Есть возможность другая…

Пальцы Кентавра прикоснулись к тем же клавишам, но услышались иные звуки. – нежные, тёплые, как дуновение ветра среди цветущих лугов. Волнами наплывала мелодия ясного летнего утра, взывая к успокоению, и, вот, уже, казалось, нет иного счастья, как просто быть, бездумно раствориться в этом тихом, в неге пребывающем мире.

Кентавр приподнял над клавишами руки, испытующе наблюдал за выражением лица Алексея Ивановича. Деликатно, как делал всё, качнул конским своим хвостом, вывел хозяина из мечтательной забывчивости.

− Позволю приоткрыть вам в музыкальном звучании, ещё одну возможность семейной жизни. Нечто идеальное. И, как всё идеальное, вряд ли достижимое. И всё-таки вслушайтесь!..

Руки Кентавра упали на те же самые клавиши. И напряжённые струны тут же отозвались напористым басовым рокотом, поддержанным тонким сопрановым звучанием. Сплетённая из двух голосов страстная мелодия нарастала в звучании, завладевала, увлекала яростной, какой-то огненной энергией, вызывала дрожь дерзновенного нетерпения и разум светлел, и душа рвалась к великим деяниям. В такое состояние Алексей Иванович впадал слушая шопеновский этюд, названный революционным.

Голос музыки оборвался. Кентавр ладонью смахнул с лица испарину. От разгорячённого его тела пахнуло конским потом. С каким-то трогательным ожиданием утвердительного ответа, он спросил :

− Уловили ли вы в этой дерзновенной мелодии слитность двух начал, считайте их мужским и женским началом, и единую их устремлённость к далёкой, но зримой цели? Именно в единой устремлённости заложена возможность возвысить страсть до любви, в любви возвысить себя до Человека. К моему огорчению подобное созвучие двух противоположных

начал достигнуто за всю историю человечества только в музыке. Только в музыке, и в мечтах поэтов, – повторил Кентавр опечаленно.

− Почему вам я открываю неосуществлённую человечеством возможность? Если бы удалось мне увидеть хотя бы единичную победу над властью телесных страстей, я обрёл бы надежду вырваться из этой вот конской шкуры, которая заставляет большую половину моей жизни отдаваться изнуряющим инстинктам, а не творениям одухотворяющего разума!

Где, как не в семейной жизни определяется высота человечности в человеке. Мне ведома сила вашего характера, выстоявшего, в казалось бы неодолимых страданиях тела и духа. Она позволяет надеяться, что вы продерётесь сквозь тернии будничной мелодичности к звёздному миру человечности. Я буду рядом. Я буду ждать… – Кентавр опустил крышку пианино, повернулся к Алексею Ивановичу всей тяжестью огромного своего тела, посмотрел внимательно из-под косматящихся густых бровей, проговорил, прощаясь : – Я сказал всё. Вам – быть. И помните: женщине важна не причина : для женщины важно следствие !..

Туманным облаком заволокло комнату. Кентавр бесшумно растворился в нём.

2

…Алексей Иванович открыл глаза, сердце учащённо билось.

− Что за наваждение? Сон или явь? – думал он, озирая комнату чуть осветлённую слабым зимним рассветом. – Но половицы скрипели! И была музыка. И Кентавр говорил со мной!..

Высвободившись из обнимающей его Зойкиной руки, он сполз с постели, нацепил специально сшитый наколенник на единственную оставшуюся после войны коленку, сунул под мышки короткие костылики, пропрыгал в большую комнату. Всё было на месте, на крышке пианино, правда, вчера старательно обтёртой от пыли, не видно было прикосновений чьих-то рук.

− Но музыка была! – упрямо думал Алексей Иванович. Он заглянул в свою комнату – кабинет, где на ночь укладывали на кушетке маленького Алёшку. Алёшка беспробудно спал, полуоткрыв губастый рот.

Алексей Иванович всмотрелся в старый тёмный линолеум, покрывающий пространство пола. На хрупкой его поверхности разглядел подковообразные вмятины, которых прежде не замечал, сердце настороженно дрогнуло : – Значит, всё-таки был! Был и кентавр. И разговор с ним!..

Убеждённый в действительности случившегося, он вернулся в постель, лёг рядом с так и не проснувшейся Зойкой.

Заснуть Алексей Иванович уже не мог. Мысли потекли нескончаемо, как будто Кентавр, явивший ему свои сомнения и ожидания, не отбыл в свои вековечные дали, остался при нём, в его беспокойном разуме, остался надолго, до какого-то неведомого срока…

«Художественная память человечества, вся, или почти вся, – о таинствах отношений Мужчины и Женщины, – размышлял он несколько успокоенный наступившей в доме тишиной. – Поименованные любовью, ревностью, страстью, страданиями отношения их полнят художественную память человечества. И как ни объёмна эта память, каждая женщина и каждый мужчина начинают семейную жизнь с чистого листа, как будто не было опыта веков, трагических ошибок поколений, как будто разум человеческий в своём мучительном познании мира не осмыслял саму суть взаимоотношений полов, воссоединяющихся ради продолжения рода человеческого.

Только ли ради продолжения рода? Не желание ли удовлетворить свою страсть бросает женщину в объятия мужчины? О продолжении ли рода думает мужчина, выбирая из тысяч окружающих его женщин ту, которая в конце-концов остаётся с ним, образуя редко счастливую, и, всё-таки, необходимую для жизни природную пару?

Гений Пушкина прозрел это парадокс, родил полные горькой иронии строки : «Дар случайный, дар напрасный, жизнь, зачем ты мне дана?..»

Дар случайный! Осознанной ли заботой Сергея Львовича и супруги его Надежды Осиповны было подарить миру именно его, Александра Пушкина, ставшего бессмертным поэтическим гением человечества? Не от воспламеняющего ли взгляда, не от почувствованного ли взаимного влечения случилось всё? Значит, просто – случай? И нет постигаемых разумом закономерностей в воссоединении Мужчины и Женщины? Одна лишь природная страсть, обрекающая человека быть вечно страдающим Кентавром?..

Вот и Зойка в его жизни – неужто случайность? Могла быть, могла не быть?.. Но что-то соединило их? Только ли страсть?..

Горький опыт неудачной семейной жизни уже был у него. Не повторяет ли он безрассудство, которое привело его к Наденьке?

Мысль показалась кощунственной. Алексей Иванович высвободил изпод одеяла руку, осторожно огладил упругие колечки волос Зойки, приткнувшейся к его плечу. Зойка вздохнула каким-то двойным, напряжённым вздохом, как будто перевернула страничку нелёгких сновидений, плотнее прижалась к нему щекой.

«Нет, с Зойкой ошибиться я не мог», – думал Алексей Иванович.

− Мы долго шли друг к другу, даже если случай соединил нас. Вот с Наденькой, действительно все случайность, глупый случай, вырвавший из жизни самые деятельные, самые чистые годы!

Что привело его к Наденьке? Мартовские ли оттепели с набухшими до томящей синевы небесами? Взъерошенные ли воробьи, осатанело чирикающие среди бульварных липовых аллей, в яростных поединках отвоевывающие себе рыжих воробьих? Хитроумные ли старания кузины Ольки, сознавшей за собой право осчастливить сразу и давнюю подругу и до смешного робкого в житейских делах брата?..

Нет, всё было много проще. Наденька заканчивала консерваторию, была в нетерпеливом ожидании замужества, и он, студент Литературного ВУЗа, пусть будущий, но писатель, привиделся ей подходящей парой для её артистической карьеры.

Как теперь он понимал, беду изначально заложили он и в своё супружество: не Наденька вошла в его мир, а он, в наивных представлениях о семейной жизни, слепо затиснул себя в узенький мирок Наденьки, любимым занятием которой было просиживать свободное время на старом продавленном диване, уютно поджав под себя ноги, прижавшись полным плечом к послушному, «жёлтенькому», как называла она его, мальчикумужу. Муж был для неё домашней необходимостью дополнял её жизнь артистки до семейной полноты. То, что Алексей Иванович был «в сраженьях изувечен», – даже как – то импонировало Наденьке, ей нравилось создавать вокруг себя, особенно в театральном мире, ореол благородства и жертвенности.

На пороге замужества, сама Наденька умело развязала сложный узел, который в представлении Алексея Ивановича мог помешать окончательному их сближению.

Он набрался мужества уточнить действительное отношение Наденьки к необычному своему положению. И, однажды. Провожая её от консерватории к дому, постукал палочкой по своим деревянным ногам, в выжидающем молчании глядя на неё. Ни секунды не колеблясь Наденька ответила:

− Хуже, когда у человека вместо головы протез!..

Ответ был неотразим, он по достоинству оценил его, не догадался по наивности и доверчивости, что эта благородная фраза была продумана и предусмотрительно заготовлена. Из Москвы они выехали, предложение поступило Наденьке только из провинциального театра. Жили они теперь на Волге, хотя в большом, но неуютном городе, в крохотной комнатке театрального общежития.

Первое их жильё, расположенное над магазином «Рыба», запомнилось Алексею Ивановичу густым, даже ночью не исчезающим запахом несвежей рыбы и тучами гудящих мух, от которых в летнюю пору не было спасения. Алексей Иванович обедал в столовой, Наденька предпочитала театральный буфет. Ужин готовил Алексей Иванович: жарил на растрескавшейся электрической плитке картошку или наминал в кастрюле пюре, подавал с аккуратно нарезанными ломтиками колбасы. Наденька благосклонно относилась к его стараниям, с любопытством и не без аппетита поглощала приготовленную им еду. Ужин завершали чаем с конфетами или шоколадом. Ощущение сладости она любила, длила удовольствие, отламывая от плитки квадратики, засасывая их в рот через сжатые губы.

Наденька не была расположена ни к чему другому, кроме сцены, спектаклей и аплодисментов. Подняться со старого пружинного матраца, который стоял в углу комнаты прямо на полу и заменял им кровать, она могла только ради развлекательного фильма в ближайшем кинозале или ради бездумного вечера с семейными подругами по театру, с неизбежным «подкидным дурачком», бутылочкой вина и возбуждающими разговорами о театральных интимах. Алексею Ивановичу приходилось выезжать в командировки по предоставленной ему после окончания ВУЗа заметной в области должности. Когда он, возвращался, всегда в пустую комнату, он находил на подоконнике куски зачерствелых булок, смятые обёртки от шоколадных плиток и конфет на постели, под подушками, на маленьком шатком своём столике с книгами и прямо на полу. Неприбранность, неуют, небрежность, которыми встречала его комната, были ему, как нож под сердце.

− А что? – отговаривалась своим густым контральто Наденька, – по твоему, я не должна есть? Я питалась шоколадом!..

Алексей Иванович всё отчётливее сознавал. Что поступился неизмеримо большим ради права на сомнительные радости супружества. Вероятно, можно было что-то поправить в семейных их отношениях. Но Наденька была столь уверена в артистическом своём предназначении и в покорности бывшего при ней мужа, что не желала даже пальчиком шевельнуть, чтобы изменить что-либо к лучшему.

Пять лет верный своей порядочности он по-бурлацки терпеливо тянул на себе безрадостный воз с чуждым ему Наденькиным мирком. Таков уж был он в то время. Он шёл через превратности семейной жизни, как будто наказывая себя доставшимся ему по собственной неразумности унижением. Но где-то уже близок был предел, за которым рождался другой, ничем и никем неудержимый Алексей Иванович, тот Алёшка, который потеряв на войне половину своего тела, мог броситься в Волгу, чтобы или вернуть себе отнятое, или погибнуть.

В один из дней он вдруг остановился, выронил тяжёлые оглобли, сбросил удушающий хомут. Наденька не поверила, удивилась, даже возмутилась, но скоро поняла, что покорный, «жёлтенький» её муж вовсе не жёлтенький. В некоторой даже растерянности она почувствовала неподвластную ей волю и, как это бывает с людьми, умеющими жить интересами только своей стороны, разозлилась.

− Вот, что, милый муженёк, – сказала она с запоздалой мстительностью. – Развод ты получишь только в том случае, если переведёшь меня в Москву. Пропишешь и устроишь на работу в Большой театр и добавила насмешливо: – Вот так, «жёлтенький»!..

Неожиданная встреча с Зойкой на берегу Волги, в страшенную, от Жигулёвских гор налетевшую бурю, разметала выстраданную осторожность и готовность к иной, умудрённой горьким опытом жизни. Зойка вскочила в его лодку, словно занесённая бешеным порывом ветра, упала перед ним на колени, охватила радостными руками, тыкаясь пуговкой носа ему в грудь, захлёбываясь в словах, лепетала:

− Алёша, Алёша, где ж так долго ты был? Столько тоскливых годочков и все без тебя! А вот верила, верила! Верила, что увижу, вот так, прижмусь!.. – Зойка смотрела снизу вверх на оглушённого невероятной встречей, растерянно улыбающегося Алексея Ивановича.

Её тёмные, как речные камушки-окатыши, глаза, сейчас распахнутые возбуждением, казались огромными на её озарённом восторгом лице.

Теперь уже сам Алексей Иванович сжал её прохладные плечи, молча привлёк к себе, радуясь, что растрёпанные ветром Зойкины волосы с ласковой мстительностью хлещут его по щекам.

Все лодки в тот час стояли в укрытиях или были далеко вытянуты на берег от бурлящих накатов волн. Одни они вышли в бушующую стихию. Алексей Иванович и прежде, и теперь не знал страха перед Волгой, представить не мог, что когда-то одолённые им её просторы способны погрузить его в свои пучины. Зойка же вообще готова была умереть в тот счастливый свой час.

Радость и жуть вела их встречь бури. Лодка, едва не опрокидываясь, птицей взлетала на крутую пенную волну, на мгновенье замирала и тут же падала в разверзшуюся пропасть. Обдав лица хлёсткой россыпью брызг, снова устремлялась в небо, и снова проваливалась в зыбкое колышущееся ущелье между подступившими водными холмами. Настороженно прислушиваясь к стукотку мотора, Алексей Иванович умудрялся вести лодку среди вздыбленного пенного пространства, пускал её по шипящим пологим накатам, снова разворачивал навстречу угрюмо-тяжёлым валам. И от того, что буря отъединила их от всех благоразумных людей, укрывшихся в домах и улицах где-то там, на берегу, от того, что одни они дерзостно пытали себя бурей, восторг одоления стихии охватил их. Перекрикивая вой ветра, шум бурлящих у бортов волн, они обнимались, целовались, ударяясь мокрыми лбами в переваливающейся с боку на бок лодке и, может быть, именно в тот час, среди бушующей стихии, сознал Алексей Иванович одухотворяющую силу женской доверчивости и самоотречённости.

С Зойкой они уже не разлучались. После многих тайных свиданий на Волге, в безлюдье, среди промытых чистых её песков, Алексей Иванович презрев безрадостную пошлость ещё теплящейся семейной жизни, оставил всё, что только мог оставить в неприглядном для него городе с тоскливой неуютной комнаткой, где продолжала вкушать жалкие тщеславные радости Наденька. Для жизни и работы нашлось ему место в другом городе, на Верхней Волге, ближе к родному Семигорью. И как только место нашлось и определился дом, где он мог жить, он позвал к себе Зойку.

Зойку удержать в прежней жизни уже ничто не могло. Она ушла от дурного, ревнивого мужа, который подстерёг её в дни отчаянья, когда узнала она от Васёнки, что её Алёша женился и остался в Москве. Всё отринув, забрав с собой четырёхлетнего сына, она явилась из долгой десятилетней разлуки к своему Алёше, оба они верили – навсегда.

С простодушием деревенской девчонки, призналась:

– Вот, Алёша, пять лет была под другим. А думала о тебе!.. Даже сыночка именем твоим назвала!..

Когда-то, ещё в пылкой юности, Алексей Иванович мечтал о необыкновенной женщине, которая безоглядно, бездумно, самоотречённо бросилась бы ему в объятия. Перед такой женщиной, как свято верилось ему, он преклонил бы голову, стал бы благодарным её рабом. Он и в мирок Наденьки вступил в смутной надежде познать Женщину и Ласку. И не познал. С первого и до последнего дня супружества Наденька оставалась для него бесчувственной «вещью в себе», умеющей думать только о своём благополучии и покое.

Зойка же, как будто прямо из отрочества ворвавшаяся в уже взрослую его жизнь, распахнулась перед ним вся, до самой последней своей клеточки, озарила мечту его юности, опалила безудержной чувственной радостью. Девчоночной верой в любовь, и только в любовь, она смела все укрепы его души, взывающей к порядку. И забывая порой про дела, он с радостью, с каким-то даже безрассудством, сам бросился в мир чувственных стихий.

Чисто по-женски Зойка старалась привязать обретённого своего

Алёшечку к себе, и всегда самой быть при нём, чтобы он послушно принимал все её заботы, знал, что обойтись без неё он не сможет.

Бывало он взрывался, высвобождался от излишней, как казалось ему, опеки. Зойка сникала, уходила в тоскливое молчание. Но едва заметив, что взгляд Алёши подобрел, снова с укоряющей улыбкой приникала к нему, незаметненько, помаленечку, опять начинала приучать его к необходимости своих забот. И всевластно блаженствовала, когда случалось Алексею Ивановичу заболеть! Тут уж он поступал в полное её распоряжение. Лежал в постели обессиленный болезнью, глядел на неё опечаленными глазами, тихий, послушный, каким хотела она видеть его всегда. Слабым голосом говорил добрые слова, покорно принимал её хлопоты, смирялся даже тогда, когда растягивая удовольствие, она поила его с ложечки чаем с малиновым вареньем. Вся сияя от возможности быть заботливой мамочкой при своём дитятке, она подцепляла ложечкой густое, из летних запасов варенье, подносила к вялому его рту, давала запить глотком чая. И тут же, не в силах сдержать себя, целовала сладкие его губы, убеждала страстным шёпотом: «Когда ты будешь совсем-совсем стареньким и таким же вот послушным, буду усаживать тебя в кресло-качалку, закутывать в клетчатый плед и, так же вот, поить тебя чаем. И ты будешь добрым, будешь говорить мне ласковые слова. И мы будем такие счастливые!..»

Алексей Иванович не принимал всерьёз её девчоночий лепет. Но через какое-то время в доме появлялось и кресло-качалка и клетчатый (именно клетчатый! – где-то вычитала она про подобную аристократическую сентиментальность!) плед. И, когда он уже выздоровел и сидел в удобной качалке, читая и поёживаясь от задувающей в оконные щели февральской метели, Зойка торжествующе кутала его в тёплый плед, и, прижавшись, долго сидела рядом, удовлетворённая исполненной мечтой.

Сама Зойка обычно переносила болезни на ногах, излечивала себя одной ей известными способами. Когда же болезнь всё-таки одолевала, и она буквально падала в постель в бьющем её ознобе, встревожено начинал хлопотать вокруг неё уже Алексей Иванович. Но и в болезни она оставалась всё той же девчонистой Зойкой. Он в докторской озабоченности ставил горчишники, растирал скипидаром ей спину, грудь, а Зойка, повлажневшими от жара глазами смотрела на него сквозь спутанные на лбу волосы, говорила, едва шевеля губами: «Ты, вот, трёшь меня, а я волнуюсь! И тебе всё равно!» – добавляла она страдальчески, стараясь улыбнуться. И просила:

− Ты лучше поцелуй меня… Я и выздоровлю!..

Как ни живительно приникла милая ему Зойченька к истосковавшейся чувственной стороне его натуры, как ни услаждала их почти бездумная, им казалось первозданная пора семейной их жизни, Алексея Ивановича всё чаще охватывало тревожное ощущение зыбкости сложившегося благополучия. Он не был уже пылким юношей, рабом любви стать не мог, ему уже приоткрывался иной смысл бытия. Он уже слышал зов иных человеческих высот, зов к труду долгому, упорному, немыслимому среди жизни неупорядоченной. Всё чаще мрачнел он от мысли: не начинает ли повторять он трагическую ошибку прежнего своего супружества?

Теперь он совершенно точно знал, что если они с Зойкой и вышли живыми из дерзостного поединка с разбушевавшейся Волгой, то только потому что рука его не выпустила руль, и разум, предугадывающий все близкие опасности, в каждую из минут выбирал единственно спасительную ниточку курса, по которой только и могло идти крохотное среди разверзшихся громов и вод, их судёнышко.

«Вот и семейная жизнь, – размышлял Алексей Иванович, вглядываясь в растревоженную память – такое же одоление стихий. В большом, и в малом. Даже в самом малом. В будто бы малом! Потому что в самых ничтожных проявлениях семейных отношений отражается либо радость согласия, либо горечь подступающего отчуждения…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю