Текст книги "Идеалист"
Автор книги: Владимир Корнилов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 27 страниц)
ГОРЕСТИ
1
− Была я в «Пахаре» Макар. Да не знаю, сказывать ли?..
Макар только что отмыл руки, в ожидании, когда припозднившаяся Васёнка управится у печи, вытаскивал из посудной горки тарелки, ложки, резал хлеб.
Васёнка выставила на стол горячий чугун, обмахнулась полотенцем. Поймала вопросительный усталый взгляд Макара, пояснила, вроде бы шутя:
− Ты ж в начальстве! Вдруг не по нраву скажу? И поплатится человек за открытость души. Бывает так-то?
Она разлила по тарелкам зазывно пахнувший упревшим мясом суп, села, в нетерпении хлебнула горячего.
− Голодна же! Росинки за день язык не попало. Всё спёхом, спёхом. Ты-то как?
− Такой же! – скупо улыбнулся Макар. Ел он сдержанно, хотя тоже был голоден и не доволен днём, – Что ни год – переделки, перетряски, речи, обязательства. Нетерпение впереди дел бежит!.. Выхлебав тарелку, попросил добавки, ждал, когда Васёнка сама заговорит. В привычном уже недовольстве к чужим и своим делам подумал: «Чего наковыряла она там, в богом забытом Заболотье?»
Тамошний председатель Фомин был из молчунов. В кабинет входил всегда среди других, прятал своё крупное, немолодое уже тело в дальний угол, оттуда чутко, без молвы, слушал. «Себе на уме», – определил Макар и с тех пор ловил себя на невнятном чувстве настороженности к этому неохочему на слово человеку.
При нынешней своей должности он, как и Первый, с подозрением относился к тем, кто притаивал свой ум. И теперь, уловив Васёнкин интерес к Фомину, припомнил, что в не отпускающих заботах так и не выбрался обозреть безрадостное, судя по сводкам, его хозяйство. Самый дальний, утонувший в бездорожье, среди лесов-болот, колхоз Фомина был в районе чем-то вроде яловой коровы в поголовье числился, молока же от него не ждали. В пример, тем более, не ставили.
Перебрав всё это притомлённой памятью, не ожидая путного от Васёнкиного сказа, Макар попросил чаю покрепче, склонив голову, густо окинутую жёстким, седеющим волосом, сидел, помешивая сахар в чашке. Васёнка вроде бы тоже не спешила с разговором. Убрала чугун, посуду, налила себе молока, включила свет – на воле уже сумерничало. Снова присела к столу, сжатыми в кулачок пальцами подоткнула щёку, глядела на Макара, жалея, думала: «Укатали сивку чужие горки. Скулы выперли, глаза ввалились, одни брови ершатся. По лбу, ровно, плугом прошлись, хоть утюгом разглаживай! Не по тебе, Макарушка, твоя нынешняя тяга. Не по тебе. При тракторах, бывало, песни певал!..»
Разглядывала Васёнка Макара, а сама томилась: страх за Якова Васильевича Фомина удерживал. Макар-то за год новой, своей работы успел напитаться райкомовским духом. Случалось, свирепел даже. Чего допреж не бывало. С людей взыскивал за то, во что, казалось, сам не верил. Мог и теперь трактором загудеть.
Не думала Васёнка, что случайная поездка к Фомину обернётся для неё ещё большей смутой. На очередном занудном совещании один человек, её жалеючи – знал, как переживала она за все несуразицы, что творило начальство с землёй! – шепнул ей на ушко:
− Не поленись, Гавриловна, езжай к Фомину. Душеньку не успокоишь, голову прояснишь.
Не долго собиралась, поехала. И впрямь – душу не успокоила, а вот голову вконец замутила! Сказал ей Яков Васильевич, её принимая: – я ведь тебя, Васёна Гавриловна, ещё Васёнушкой знавал. Через Ивана Митрофановича, друга моего сердешного. Единожды видел, на всю жизнь по-отцовски полюбил!
Всё показал ей яков Васильевич. Многое поведал. И себя пораскрыл в неспешном с ней разговоре:
− Скажу тебе так, Васёна Гавриловна: простые вещи понимать разучились. Когда крестьянину плохо, всем плохо, – стране, государству. Вот и пришлось соображать, чтоб до полной беды не доползти. И ничего-то не изобретали. Просто, к прежде испытанному приноровились, исходя из возможного. В чём-то притаиться пришлось, – своё разумение ныне не жалуют. Чем-то, понятно, поступились. Для успокоения власти видное поле под кукурузу отдать пришлось. Приметила, небось, когда в колхоз въезжала?.. С кукурузой, разумею, лишку шумят.
А я так скажу: культура сама по себе не плохая. Понемногу, в хорошие лета, можно и у нас пользовать. Плохо то, что сделали её культурой политической. Партийность стали мерить по кукурузе, чуть ли не преданность Родине. А это уже беда для земли, беда. Для человека беда!
В таком вот странном положении оказались мы, Васёнушка, Васёна Гавриловна! И ничего-то не остаётся нам, как в крестьянскую хитрость да смётку уйти…
− И как же вы решились на такое, Яков Васильевич? – пытала Васёнка, несколько смущённая, даже расстроенная увиденным и узнанным.
− Да вот так, Васёнушка. Без ружья вкруг берлоги пробираюсь. Вдруг да зачует Хозяин, рыкнет, лапы разведёт. Что за когти у него, сама знаешь. Сухариков, бельишко уж припас, под рукой держу. Приготовился, ежели что. Но противу совести, противу того, чему жизнь у земли научила, не могу, Васёна Гавриловна!
− Но как же так, Яков Васильевич?! Пошто умный да знающий от власти должен себя прятать? Пошто так-то? Ведь народная власть у нас!
− Народная-то народная, да от народа ли? Что-то там, в самой верхней голове разладилось. Бывает, сам вроде бы в силе, а в голове от слабости мозговой такой ли ералаш, думка думку топит, ясности умственной никакой! В таком разладе наработаешь ли, сотворишь ли что путное? Ты уж, Васёна Гавриловна, не выдавай меня, коли доверился. Знаю, уж больно ты пряма да открыта. Не ко времени благо…
Такой вот разговор был у них с Яковом Васильевичем Фоминым. Вспоминала– раздумывала, Васёнка, глядела на Макара, и такая вдруг обида, даже злость на себя взяла: «Дожили, называется! С Макарушкой своим совет держать страшусь!» – спросила в упор: – Ну, так, сказывать? Или отдыхать пойдёшь?
Макар, удерживая в охвате всё ещё широких, наработавшихся за жизнь, ладоней кружку с недопитым чаем, глянул из-под сведённых бровей:
− Чего томишься?.. Говори…
− И впрямь! – расслабилась Васёнка.
− Так вот Макарушка. О многом мы с тобой вместе горевали. А такого, чтоб зараз всё собрать и друг дружке высказать, не случалось. А сказать, ох, как надобно!
Искала я ходы-выходы из того умиранья, какое уготовилось нашему Семигорью, да ума не хватило. Теперь думаю: если б и хватило, всё одно, не дали бы нашему крестьянскому уму распорядиться. 1
Мы-то под боком. Все поля открыты догляду вашему. Что сеять, где, когда убирать-сдавать – всё в районе у вас расписано. А чем живы те, кто всю жизнь вместе с землёй бедует, о том душа ваша партийная не болит. Крестьянские дворы, если и живы, то только коровками. Теперь вы и коров из подворий стали изымать! Кто на такое надоумил?!. Неужто молока лишку стало?..
В коллективизацию мужика с недоверчивым его умом ломали. Теперь бабу-хозяйку в главной заботе сломать задумали. Сломаете хозяйку – все подворья, все семьи крестьянские повалятся! Неужто заботы нет о том?.. Где одно хорошо, в другом краю – разор. Поля, которые худо-бедно, хлебушек давали, всё повытаскали из оборота, чтоб начальство высокое ублажить!
И всё силом, всё спёхом. А когда не сам – другой за тебя думает, тут уж человек кончается. Разве, что солдат из человека обозначится, да и тот плохой. Сам говорил: и солдату думать надобно! А человек – это уж точно, кончается, – убеждённо повторила Васёнка. – Приказом, Макарушка, и любовь задавить можно. Так-то вот!.. Не думалось тебе, что мы в своём государстве какой-то закон, из простых, земных, порушили? Поманило в кулак всё ухватить, а закон тот не дался. Как Микуле Селяниновичу земная тяга не далась! Погоди, Макар, потерпи, послушай. Это всё присказка. О другом буду сказывать. Так вот, о «Пахаре». Повёз меня Яков Васильевич Фомин в далёкие поля. На лошадке повёз, до тех мест только на ногах да гусеницах – другого пути не проложено.
И вот что увидела я, дорогой Макарушка, – Васёнка сощурилась, будто на солнце вышла, выдохнула:
− Пшеничку, Макар, видела! Разве во сне такая приснится! Веришь ли – центнеров по сорок. По сорок, Макар! Может, с лишком даже. Это-то на нашем избедовавшемся, оскуделом нечернозёмном полюшке!..
Макар резким движением откинул себя к стене, глядел на Васёнку в хмурой начальственной оторопи.
«Проняло! – удовлетворённо подумала Васёнка, тут же и придержала себя: нехорошо смотрит?!.
− Вот, что, Макар, – сказала с решительностью. – Если в обиду подашься, разговора не будет. Тебе и другим, кто вверху, надобно принимать то, что есть, а не то, что сверху в бумагу вписано. Сказывать или закончим на том?
– Замахнулась – договаривай! – Макар поубавил в лице хмури.
− Договорю, договорю. Только не в обиде будь. Вникни в то, что скажу. Невелико то поле, гектар в двадцать. Да не в охватности дело. Ту, брошенную среди лесов землицу выпросил у председателя бригадир, Молотков Михайло Федотович. Про такого, небось, и не слыхивал?!. А он с войны, пораненный. Лет десять в бригадирах. Дозволь, говорит, своим умом, по-крестьянски похозяйствовать. А там хоть голову сымай!..
Сготовил поле. Благо у дальней той деревни брошенную ферму по крышу навозом завалили. Семена сам из наличности отобрал. И такой вот подарочек выдал. Весь белый свет удивил. Хотя, какой свет! – в колхозе и то не каждый про то знает. Объяви-ка по району – вы же первые голову с Фомина снимите! За обман – раз. За самовольство – два. За то, что не как сказано сработал! Так говорю?.. Вот-вот, по тебе вижу: оно так и получится, если ты на такое как начальник, а не как человек глянешь.
Нет, не вникнул ты, Макарушка. Ведь бригадир тот, Михайло Федотович, ВОЗМОЖНОСТЬ показал! Мы семерик. А он – шесть таких семериков на хлебный стол выложил. И вся-то сила в том, что дерзнул человек своим умом, по крестьянскому своему опыту землёй распорядиться!.. Можем, можем, Макар, и мы со своей землицы людей кормить! Можем. А пошто не кормим? Да всё потому, забыли, что земля – живая. Земля у нас, как лошадь впроголодь: ноги кой-как переставляет, воз ещё тянет. А чуть хуже год – так и заваливается. Лежит, бедолага, глазами на людей печалится. А мы заместо того, чтоб повиниться да помочь, ещё одним постановлением её подхлёстываем! Вот тебе за клевера, вот за овёс. Вот за чистые пары. Вот тебе за твои крестьянские севообороты! Бьём лошадку, царицу-кукурузу заставляем рожать, а она-то – кожа да кости, – не то что царицу – жеребёночка своего, исконного, выродить не смогает!..
Нет, Макар, невозможно такое доле. И людей, и землю кормить надобно. Из контор да кабинетов всё тычки раздаёте, чтоб землю-лошадку мы сами добивали. А Яков Васильич, оказавшись между вами да землицейстрадалицей, на себя все ваши тычки принял. Вы ему спину нахлёстываете, а он молчит да терпит, от веры своей не отступается. Поделил всю колхозную землю пополам. Те поля, что на виду, мучает по вашим указаниям. Те, что подальше, куда обычный начальник даже на своём «козле» не станет по капот в грязи продираться, те поля по крестьянскому разумению обихаживает. И овсы там, и клевера, и пары – тот самый оборот, каким издавна земли наши живы были. Что в итоге? Общий итог всё тот же – едваедва средненький.
Потому как недобор, что от года к году на показных полях получается, перекрывают они тем, что собирают с дальних полей. Хоть и малый, но всё ж лишок. Опять-таки, что с тех дальних полей наскребут, в трудодни добавляют. Потому там люди и живут и работают!..
Вот так, многодумный мой Макарушка!.. – Васёнка, хотя и постаралась ласковым словом смягчить горечь поведанной правды, всё же с настороженностью ждала как откликнется Макар на её исповедь. Что возьмёт верх: человек понимающий, хотя бы желающий понять. Или вскинется в нём непреклонного ума начальник, который видит оное, да речёт иное?..
Макар не вскинулся: как бы огрузнул телом, сдвинул кпереди плечи, опёрся о стол сжатыми перед собой руками, сказал, не подымая глаз:
− Не пойму: ты, вроде, радуешься. А человек в обмане живёт.
− В обмане?!, – Васёнка вспыхнула от обиды за Фомина, за себя, за Макара, гневные слова рвались в ответ, но на это раз себя придержала, сказала, как могла мягче:
− А не приходило тебе на ум другое: что это вы обманываете и людей, и землю, и себя? Поманили речами к быстрой изобильности жизни, дескать, туточки она, вот, за порогом. Поднажать – дверь и откроется! У неё, жизнито, свой закон, своё время. А вы хотите призывом да кулаком закон и время пересилить. И всё на бя-ягу, – Васёнка по привычке смягчила, растянула слово. – С этого вот замаха и пошёл ваш обман. Кому-то там, наверху, невтерпёж стало, может, и с добра. Да желанка не данка! Люди-то по данке живут. А вы – как спрашивать, так по желанке. Нешто забыл, как сам у машин изворачивался? Тракторам время в борозду, а они на дворе, нутро пораскинули. И на полках у тебя, что под запчасти, хоть веником мети! И ты знаешь, из года в год знаешь, что по колхозному заказу ни шестерёнки, ни болта тебе не выпишут. Пока кладовщице на складе областном не потрафишь. А в полях рожь осыпается. Неужто забыл? Тут уж извертишься, искрутишься. На любую уловку пойдёшь, чтоб только урожай снять, пока из гнилого угла дождя не навалило. Про честность, про стыд забудешь, только бы трактор заработал, только бы комбайн пошёл… У Якова Васильевича разве другое? Та же забота, только не о шестерёнках, – о людях.
− И всё-таки это обман, – Макар упрямо пригнул голову к выставленным на стол сжатым кулакам.
− О господи, да очнись ты, Макарушка! – Васёнке так нехорошо стало от упрямой слепоты Макара. Что даже сердце придавило.
− Когда ваша партийная политика не сходится с нуждами людей, я, Макар, не можу не быть с людьми. Какой бы кабинет у тебя ни был, всё одно, к людям придёшь, да ещё поклонишься, повинишься, когда увидишь всё как оно есть. Да ты и теперь видишь. Только зажали тебя между верхом и низом, куда оборотиться не выберешь. А ты бы глянул снизу, да и доказал Первому! Он другому Первому. Тот ещё другому. Обмана, может, и не потребовалось бы?..
− Снизу вверх у нас не доказывают, – усмехнулся Макар и по мрачности, по скупой с желчью его усмешки у Васёнки чуть отлегло от сердца.
− Надо доказывать, Макар. А то худо будет, – Васёнка чувствовала, как затукало сердце: сейчас она должна была сказать главное, ради чего решилась на долгий этот разговор.
− Послушай-ка, Макар, – начала Васёнка, одолевая вдруг подступившую робость, в то же время уже и готовая к тому, чтобы устоять на своём:
− Надо что-то делать и в Семигорье. Сколько можно бедовать! Фомин подсказывает выход. Пойду и я на такое: половину земли по вашему засею, остатние поля, – как крестьянский опыт велит. Дай нам срок самим увидать, другим показать, где земля отзовётся. Неужто на год-два не можно доверить нам самим похозяйствовать?! Прошу, Макар, помолчи, дай досказать!.. Что на уме у тебя, знаю. Оторопь тебя берёт, что поля наши все, как на ладони? Что начальство поедет, клевера да чистые пары углядит? Так думаешь?.. Знаю, что так. Ну, а если пшеничку, ну, даже, центнеров под двадцать они увидят? Если этой крестьянской половиной планы всех площадей покроем и что-то ещё людям нашим деревенским дадим? Не оттает захолоделый ум начальников?.. Неужто пружинки у них так заведены, что глядючи на то что есть, скажут, – этого быть не может? Скажут? Ты говоришь: скажут?!. Ну, тогда, Макарушка, с меня голову сымай. Со всех должностей провожай. Буду по дому, да по саду копошиться. На самом-то низу хоть не стыдно за себя будет. Детишков как-нибудь прокормим, в люди выведем! – Васёнка говорила в сердцах, сама не веря, что такое может статься, но обида за Макара, за то, что делали с землёй те, кто не жил при земле, не давала ей покориться.
Чувствовала Васёнка, что Макар не с ней, где-то там, в своём кабинете, сказала с горечью:
− Переменился ты, Макар. Сердце у тебя глухое стало. Горе случится, Макар, коли к себе не вернёшься… – Горькие её слова как бы обошли Макара. Он ниже пригнул голову, сказал:
− Вот что, Васёна Гавриловна… – «Ого! – уже и «Гавриловна»! – подумала Васёнка, вмиг настораживаясь. Она видела, как до белых пятен в суставах сжались Макаровы кулаки, жёсткий чужой голос, каким заговорил Макар, был тосклив, как стук дятла по дереву в самую студёную пору.
− Вот что, Васёна Гавриловна, – повторил Макар, – не вздумай взять на себя то, что натворили, судя по твоим словам, в «Пахаре». С Фоминым сами разберёмся. И твоё вмешательство в это дело я исключаю.
Васёнка покачивалась, как будто горестными движениями старалась утишить трудно сносимую боль: «Ох, Макар, Макар, – думала. – Ждала ли увидеть тебя такого? Крут да слеп стал, Макарушка. Видать запамятовал, что правда во все времена была сильнее власти!..»
− Ну, что ж, слушай теперь моё слово и ты, Макар Константинович, – Васёнка тоже выложила на стол свои руки, как раз напротив Макаровых кулаков, глядя на упрямо склонённую мужнину голову, заговорила:
− Жалела я тебя, все эти неладные в твоей жизни годы, жалела. Ждала, сам в разум войдёшь, увидишь в себе того, чужого, кого в душу впустил. Видать, зря ждала. И жалела понапрасну. Но прежде чем на людей замахиваться, о себе подумай. О Фомине Якове Васильевиче рассказала тебе, как самому близкому человеку. Макару, Макарушке, а не Макару Константиновичу. И если Макар Константинович подымет на Фомина руку или даже словом его ранит, у Васёны Гавриловны не будет Макара. Запомни это. И знай, это моё слово ничто уже не изменит.
Меня, когда стану землю не по вашей указке обихаживать, можешь таскать хоть на бюро, хоть в саму Москву. Со мной что хошь делай. Своё я перетерплю и при тебе останусь. Но Якова Васильевича тронешь – всё, Макар, нашей с тобой жизни конец…
Макар не поднял головы, даже как будто вобрал голову в заметно посутулившиеся плечи, каким-то сдавленным от внутреннего неуюта голосом, угрюмо проговорил:
− Не могу я против совести…
На что Васёнка не уступая ответила:
− Не криви душой, Макар. Не совесть тебя мучит. Против начальства ты не можешь.
И добавила, вздохнув:
− Что ж, коли ты не можешь, значит, смогать мне!.. – Что-то ещё о совести хотела сказать она Макару, но в крыльце и по мосту затопали быстрые ноги, распахнулась дверь, ворвалась в дом ребятня. Возбуждённые только что виденной в клубе кинокартиной и торопливым бегом, что заметно было по раскрасневшимся их лицам, они, тесня друг друга, с весёлым шумом перевалились через порог и вдруг умолкнув, разом встали, недоумённо оборотив к родителям ещё блестящие от возбуждения глаза. Никогда прежде они не видели мать в такой непримиримости к отцу, вмиг учуяли своими чуткими сердчишками, что глянула в их дом беда. И тут же в безотчётном порыве оберечь то, что всегда у них было, молча бросились: Люба, Веерка, Надюшка к матери, Борька в почувственной мужской солидарности – к отцу. Одна светловолосая, широколицая Валентина, уже умевшая держать себя в осуждающем других достоинстве, осталась у порога, с любопытством глядела на мать с отцом, в отчуждённости сидящих друг против друга, стараясь понять кто из них и в чём виноватый.
Девчонки с трёх сторон прижались к Васёнке, насупясь, смотрели на угрюмо склонившегося к столу отца. Борька же, взобравшись на лавку, охватил Макара за шею, с отцовской хмуростью в светлых глазёнках смотрел на сестёр, готовый к защите.
− Ну, вот, и разделились! – с мгновенно кольнувшей сердце болью отозвалось в Васёнке. Охватив, крепко прижав к себе своих девчонок, глядя в страдающей жалости поверх милых, пахнущих домашним ладом девчоночьих голов на Макара, с горькой горестью думала:
− Вот, Макар, всё тут наше с тобой нажитое. Ну, куда мы от них, от детишков наших? И что же за такие мы люди, что не свои заботы дороже нам своего счастья?!.
2
Постелил себе Макар на печи. Не глядя на Васёнку, тихо позвякивающую посудой в кухне, разулся, залез в полутьму подпотолочья. Впервой за пятнадцать лет лёг в отдельности. Муторно было от Васёнкиных слов. Лежал, как поваленный, стянутый верёвками, бык, – только что нож над горлом не занесён.
В уме теплилась надежда, что доброе Васёнкино сердце помягчает. Сейчас, вот, помоет тарелки, составит в горку, ополоснёт притомившиеся руки, неслышно, как умеет только она, поднимется к нему в напечье, шепнёт примиряющее слово.
Слушал Макар, ждал. Но Васёнка будто не ведала, что он на печи, молча прошла в горницу. Макара будто стужей обдуло, натянул одеяло до подбородка, затяжелел в думах…
… Замаячил перед глазами Первый, по воле которого случилось оказаться Макару в райкомовском кабинете, при телефонах, бумагах, постоянных, вроде бы нужных заседаниях, при разном прочем, непривычном, что с трудом укладывалось в размеренность и самостоятельность прежней его жизни.
Что выглядел в нём первый, Макар так и не догадал. Но в районе воля Первого – закон, Макару сказали: «Так надо!», и Макар привыкший исполнять высшую волю, со стеснённым сердцем, но оставил трактора и машины.
Молва истолковала должностное повышение Макара по-своему: к Васёнке подбирает ключик Первый! Неподвластной оказалась Васёна Гавриловна не только районному, даже областному начальству. Как же! – в Правительстве заседает, сам Генсек руку ей пожимал! Ту фотографию в газетах все, от мала до велика пересмотрели. Как тут мужа к руке не прибрать! Макар при своей обстоятельности может и подумал бы, прежде чем расстаться с привычной жизнью. Но Васёнка вдруг озарилась: «А, что , Макарушка, опробуй! Знал бы ты, как нужны там люди, каких от правды не отворотишь! Ты ж с самого низу, может вразумишь кого надо?!.»
«Вразумил!..» – тяжело усмехнулся Макар в тьму притихшего дома. Оттуда, с малого даже верху, всё оглядывалось не так, как оно видится от земли. Там своя правда. Какая никакая, а правда.
Лучше сказать, вера. Там все упрямо верят: то, что спускается сверху, выверено, продумано, потому надлежит исполнению. Будь то кукуруза в Приполярье, или нездравый росщип единой партии на лучины: половина – для городу, половина – для села. Дурость же видная для соображающего человека, а несогласных – нет!
Макар помнил, как заявился к Первому со своими сомнениями. Первый вроде бы тоже был растерян от очередного партийного поворота, а сказал не по уму.
− Как объяснить тебе, Макар Константинович? Оттуда-то, сверху, виднее! Мудрость высоких решений, как должен ты понять, проявляется не сразу.
Когда же, годочка через два, высокая мудрость не подтвердилась жизнью, когда всё обратно завернулось в колею, прежде уже пробитую, Макар не мог избавиться от ощущения, что негосударственная прыткость суетного Генсека крепко пошатнула страну.
От Васёнки утаил свои мысли. Первому – открылся. Долго молчал Первый, бумажки просматривал, перекладывал из папки в серую, из серой в ящик стола. У Первого, хотя и открытое круглое, вроде бы простоватое лицо рыжеволосого деревенского парня, а в глазах с острым колющим взглядом, где-то там, за морщинистым веснущатым лбом, жил, в постоянной работе проницательный ум, умеющий просчитывать все «за» и «против». В нарочитой неторопливости довершая дневные дела, обдумывал он откровение своего партийного выдвиженца. Умысла, либо корысти в трудном признании Макара Разуваева, видать, не уловил, сказал вроде бы даже ответно приоткрываясь:
− Отрицательный опыт, тоже опыт. Как видишь, даже Генсека общей мудростью поправили. Так что, твои сомнения, хотя и понятны, но страну из рук мы не выпустили, и конечным целям не изменили.
Первый удивлял Макара всеохватностью своих познаний. Мог заговорить вдруг об именах людей Макару неведомых, живших в давних веках, а мыслящих едва ли не по-современному. Мудрые их изречения в памяти держал. Улыбался довольной улыбкой, подмечая удивление и ученическую робость Макара, неискушённого ни книгами, ни любомудрием.
Это потом Макар узнал, что Серафим Агапович не только следит за литературой. Расширял свои познания и чтением энциклопедии, ежедневно вникая в понятия двадцати пяти слов. Такое дал себе человеческое задание, и вот уже не первый год исполнял неотступно. Макар спервоначалу, в порыве уважительного подражания, притащил было и к себе в дом тяжёлый энциклопедический том, с неделю глядел, листал под любопытными взглядами Васёнки, в конце концов, отнёс обратно в библиотеку, – заботы иные заботили…
В тихости избяной тьмы зашаркало, зашевелилось, Макар, сдерживая прилившую в грудь теплоту, прислушался: «Уж не Васёна ли затомилась?..»
На печь влез, сопя, Борька. «Пап, я с тобой..» – пробормотал сонно, умостился под бок, задышал успокоено. Макар приобнял тёплое, родной кровиночки тельце, вроде бы утишил своё одиночество. Да надолго ли? – знал, что не успокоится, пока не доберётся до ясной ясности.
«Борька-Дай-Конфетку», как прозвали его остроязычные сёстры за то, что чаще других выклянчивал сладенькое, вывел мысли Макара ещё к одному памятному разговору.
Как-то Макар, опять же по воле Первого, попал на областную конференцию. Подивился вниманию, невиданной щедрости, с которой обслуживали делегатов областные торговые службы, домой возвратился с двумя сумками всякой невидали на радость девчонкам и Борьке-сластёне. С неделю пахло в доме Африкой, шоколадом, каким-то нездешним запахом копчёностей. Детишки лакомились, повизгивали от восторга, а Макару не по себе было – ни в Семигорье, ни по окрестным деревням такой вкусноты на столах и в праздники не знали. Кому-то со дня ко дню, кому-то разок за жизнь, да и то по чьей-то воле!.. Опять не стерпел поисповедовался Первому.
Первый добродушно посмеялся. Спросил, нацелив сверлящий взгляд: – А что, Васёна Гавриловна не привозила с сессий ничего этакого?..
Макар пожал плечами, вспоминая: вроде бы привозила, да как-то не шибко глаз задевало. Васёна и в малом знала меру, не выделяла ни себя, ни детишек.
А Первый, удовлетворённый его молчанием, сказал доверительно:
− Так заведено, Макар Константинович. Чем выше, тем больше. По затратам умственной энергии. Жизнь направлять не каждому дано. Погоди, вот, сядешь на моё место, не такое ещё заслужишь!..
Умел взбадривать районных работяг Серафим Агапович. И люди, видел Макар, старались: кто за идею, кто за доброе слово, кто за житейское благо. Старался и Макар, привыкший на каждое добро отзываться ещё большим добром.
Когда дневные дела прерывались, здание райкома пустело, Первый приуставшим голосом звал его к себе в кабинет, скидывал по-домашнему пиджак на спинку стула, втягивал Макара в свои раздумья:
− Время-то какое, Макар Константинович, – говорил, подтягивая к локтям повлажневшие от пота рукава рубашки. – Только и работать! Теперь не страх – энтузиазм движет людьми. В землю вкладывать стали по крупному. Одиннадцать миллиардиков! Это же дороги, мелиорация. Комплексы на сотни коровушек. Агрогородки для людей неперспективных деревень!.. Размахнулись силушкой государственной!.. – Помолчав, обращался к делам практического свойства. – Конечно, – рассуждал он, – энтузиазм – великая сила. Всё же, думается, воля партийного руководителя обязана направлять народные инициативы. Твёрдость не противопоказана и на нашем уровне, Макар Константинович!..
Чувствовал Макар, как воля Первого всё крепче охватывает его. Едва ли не в коренниках, до взмыленности, тащил он просевший до скрипа в колёсах районный воз. И чем самозабывчивей исполнял одно, другое, третье, тем больше мрачнел. Не мог не видеть, бывая у земли, понуждая председателей и бригадиров, что воля Первого, его, Макарова, должностная власть, исполняющая эту волю, лишь тоску нагоняют на людей.
Как-то за поздним ужином, который был для них с Васёной и обедом, посокрушался Макар:
− Муть какая-то в голову лезет. Думалось в райкомовских кабинетах можно только святым быть. А я, вроде, хужею. Прежде, что ни человек, то ровня. Теперь, если кто и заглянет, не иначе, как по нужде, да всё с каким-то просительным поклоном. В хозяйство приедешь, председатель глаза отводит. С трактористами, своими же работягами, поговорить сядешь, – под дурачка работают: «Не знаем, не ведаем, начальству виднее…» Не люди же поменялись?..
Васёнка, жалеючи его, рассмеялась, потянулась через стол, взлохматила, как мальчонке, волосы.
− К должности, к должности твоей такое уж отношение, Макарушка! В начальство вышел, любви не жди. В памяти, вроде, свой, а в делах-заботах – чужой. Нагляделись за столько-то лет, как должность человека изворачивает!..
«Утешила, называется!» – вспомнил-вздохнул Макар, да так тяжко, что Борька засучил ногами, ткнул острыми коленками в бок, пролепетал что-то сонно, ручонкой шею охватил, прижался, щекоча губы мягкими, как у Васёнки, волосами. «Уж не беду ли чует?» – подумал Макар с непривычной для себя тоскливостью.
… Как-то, вернувшись с областного партийно-хозяйственного актива, Первый позвал Макара к себе в кабинет, попросил прихватить и Обухова Фёдора Митрофановича, брата покойного Ивана Митрофановича. Обухов ведал в исполкоме сельскими делами, и Макар приготовился к разговору неприятному. Не угадал. Первый встретил – что редко бывало – в расслабленности, попросил секретаршу принести чаю, ватрушек с черникой, которые очень любил – специально пекли для него в единственном на весь городок ресторане. Потирая неровно загорелый в летних поездках по району, шелушащийся розовыми пятнами лоб, взъерошивая рыжие жёсткие волосы, пожаловался, как архитрудно даже при сильной власти преодолевать инерцию привычек к своему подворью, к своей коровёнке, к изжившему уже себя на Западе травополью.
Не новы были слова ( о том говорили чуть не на каждом совещании), внове был сам тон, каким заговорил Первый. Было в его тоне вроде бы сомнение, вроде бы приглашение поговорить по человечески о делах, круто меняющих уклад устоявшейся колхозно-крестьянской жизни. Так, похоже, и понял Первого Фёдор Митрофанович Обухов. Склонился над стаканом с чаем, собирая силы – непросто было даже ему, старому партийцу, преодолеть служебный порожек послушания, – сказал мученически покривив улыбкой такое же, как у Ивана Митрофановича, худое с запавшими щеками лицо:
− Если начистоту, давно опаска есть: не наломаем ли мы дров, Серафим Агапович, с насильственным нашим поспешанием?.. Думается, северная российская деревня, измордованная переменами, не готова к таким крутым поворотам. Без своего подворья, без своей животины, колхозник не проживёт. То, что благом видится сверху, должно прежде увидеться снизу. Повременить бы. Не горячиться. Срок придёт, тогда уж с чистой совестью. А то, вроде бы, так получается: принуждаем наступать, а войско не готово!..
Макар не видел глаз Первого – широкой ладонью закрыты были глаза и верхняя половина лица, другой рукой медленно он помешивал чай в стакане. Всё же успел заметить Макар, как от осторожно несогласных слов Фёдора Митрофановича жёстко сомкнулся у Первого рот отвердели губы, пальцы, держащие ложечку напряглись.







