412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Корнилов » Идеалист » Текст книги (страница 5)
Идеалист
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:47

Текст книги "Идеалист"


Автор книги: Владимир Корнилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 27 страниц)

2

Будни с повседневными заботами имеют свойства сглаживать возникающие время от времени семейные неурядицы. Привычное домашнее благополучие как будто бы восстановилось. Но теперь и Алексей Иванович не мог избавиться от ощущения непрочности семейной своей жизни. Какоето время жил с тихо зудящей в сердце тревогой: не так уж велик город, чтобы затеряться в нём, ему казалось, что Зверь-Богатырь уже рыщет по улицам и домам, отыскивая приглянувшуюся ему добычу.

Жизнь, однако, в извечном своём движении, делает порой такие повороты, что предугадать их не по силам даже человеку разумному.

Алексей Иванович опасался встречи Зверя с Зойкой, жизнь лукаво свела его самого с Богатырём– Зверем!.. Разглядел он его в актовом зале среди офицеров милиции, специально собранных для встречи с ним, писателем Алексеем Ивановичем Поляниным. Возможно, ничего не изменилось бы в душевном состоянии Алексея Ивановича от того, что два мужика, между которыми оказалась не по своему желанию Зойка, снова увидели друг друга. Но было одно обстоятельство, мало значимое для Алексея Ивановича, и, видимо, много значимое для Зверя-Богатыря. Встречу организовал и вёл сам начальник Управления, крепкий энергичный генерал ни в чём непохожий на того монументально-неподвижного милицейского генерала, с которым повстречался он когда-то в ночи на зимней дороге близ убитых лосей. Этот генерал оказался из людей читающих не только ведомственные бумаги, и сказал он такие слова: «Я лично преклоняюсь перед мужеством и писательским талантом Алексея Ивановича Полянина», что заставило офицеров, сидящих в зале, заинтересованно и памятливо разглядеть необычного в их среде гостя.

Зверь-Богатырь чувствовал себя не очень уютно; встречаясь с внимательным взглядом Алексея Ивановича, пригибался, старался укрыться за спинами и головами тех, кто сидел впереди.

 Алексею Ивановичу не терпелось проникнуться состоянием соперника, и как только встреча закончилась, он подошёл, поздоровался. Зверь-Богатырь был явно растерян, руки его перебирали пуговицы на кителе, он отводил глаза, и, когда оказался рядом с ними генерал, заинтересовавшийся разговором почётного гостя с одним из его службистов, Богатырь окончательно сник.

− Вы знакомы? – удивлённо спросил генерал.

− Да, вот, был случай, выручил ваш человек из беды, – пояснил Алексей Иванович.

− Это похвально! – сказал генерал, – Старший лейтенант Николаев – офицер исполнительный!

Алексей Иванович пристально, с каким-то даже сочувствием, вглядывался в Богатыря, ставшего простым старшим лейтенантом Николаевым, читал в как будто бы съёжившемся его лице мучительную оторопь, – ведь разговор мог затронуть не только его достоинства. Если бы генерал узнал о некоторых человеческих его слабостях, – кто знает! – могла бы пострадать и его служба.

Алексею Ивановичу, казалось, что офицер Николаев понимает это, как, наверное, понял и то, что тогда в ночи, на охотбазе, он явно вломился не в своё огород, посчитав Зойку за симпатичную простушку при охотникеинвалиде.

Алексей Иванович поблагодарил генерала, распрощался с бывшим Зверем-Богатырём, как думалось ему, навсегда.

Рассказывая дома о своей встрече с офицерами милиции, он умолчал о встрече с Богатырём-Зверем. Счёл, что душевно нечистая страница их жизни перевёрнута и должна быть забыта.

И в сорок лет он во многом жил прежней наивной доверчивостью юноши. Он опасался Зверя-Богатыря, беда глянула из самой Зойки.

3

Говорят, в одну и ту же реку нельзя войти дважды. Но изменчива лишь сама текучая вода. Берега меняются мало, мало меняется и дно, по которому войдя в реку, ты снова бредёшь. Человеческим чувствам свойственно хранить в текучем времени даже однажды испытанное ощущение.

В тех же берегах, на тех же разливах, где была та же охотбаза, в тихом августовском дне сошлись в надежде на удачную рыбалку две лодки. В одной – Алексей Иванович с Зойкой, в другой, бывший Зверь-Богатырь, теперь скромный исполнительный офицер милиции Николаев, в сопровождении молчаливого молодого напарника.

Лодки сошлись случайно, знакомые люди поприветствовали друг друга, как положено на воде и на дорогах:

− Мы – туда! А вы куда?..

− А мы где-то здесь – в заливе!..

Слова сказаны, прошлое забыто, уже собрались разъехаться, каждый в свою сторону. Но давно висевшая среди голубизны неба медлительная тучка, вдруг разразилась: посыпался, пузыря воду, прямой, крупный, всё усиливающийся дождь.

У Алексея Ивановича с собой был брезент, накрывающий всю лодку от носа до кормы. Брезентом спешно прикрылись. Но рядом мокли знакомые рыбаки! Не успел Алексей Иванович и слова сказать, как нетерпеливая Зойка тут же его обвинила:

− И тебе не стыдно?!.

Так, в одной лодке, под одним брезентом очутились четверо, растянулись в узком пространстве, тесня друг друга.

Зойка, только что без вдохновения взиравшая на скучные берега и разливы, оживилась, – так завзятые театралы оживляются перед уже дрогнувшим расходящимся занавесом.

− Пока дождь, я напою вас чаем! – сообщила она, входя в заботы гостеприимной хозяйки, и в нетерпеливом поспешании стала развязывать рюкзак.

У Алексея Ивановича сдавило сердце, почувствовал надвигающуюся беду. Зойка слишком возбудилась близостью Зверя, слишком суетно старалась, чтобы не связать это возбуждённое её старание с тем, что произошло когда-то в злополучную весеннюю ночь и, казалось, безвозвратно отодвинутым в прошлое. Правы, наверное, те, кто утверждает, что редкая женщина забывает даже случайный поцелуй!

Зверь съежено лежал в Зойкиных ногах. В полумраке, под натянутым над лодкой брезентом, под дробный стук дождя, Алексей Иванович притаённо смотрел, как Зойка, передавая кружку с чаем, наклонялась больше, чем нужно, рука её, вроде бы в неудобстве тесноты, с какой-то весёлой мстительностью сжимала плечо Зверя-Богатыря, коленка её нарочито, с силой вдавливалась в его бок, стараясь вызвать ответное движенье Зверя.

Трудно было понять, что толкало Зойку на эту унизительную для неё чувственную игру. Взыгравшее женское самолюбие, уязвлённое непонятной ей стеснительностью прежде дерзкого поклонника? Или бесовское желание так, на всякий случай, дать бесчувственному сейчас Зверю-Богатырю надежду на какие-то будущие радости?!.

Всё это было много страшнее того, что случилось прежде. Теперь сама Зойка как будто искала ответных чувств у чужого человека. Означать это могло только одно: ей мнилось что она свободна от прежних чувств.

Как ни был удручён Алексей Иванович Зойкиной чувственной игрой, с ещё большим любопытством наблюдал он за приниженностью Зверя. Он видел в каком глупейшем положении оказался не тот Зверь-Богатырь, которого встретили они по весне, а тот, «исполнительный офицер» Николаев, который всего-то недели две назад стоял, вытянувшись перед генералом, глазами моля Алексея Ивановича не навредить его служебной карьере. Лежал он, стиснутый с одной стороны напарником, с другой – Зойкой, какойто жалкий, недвижный и, чувствуя на себе взгляд Алексея Ивановича, не смел ни единым движением ответить на истязающую его Зойкину игру.

Только глупейшее положение Зверя-Богатыря удерживало Алексея Ивановича от гневного желания сорвать прикрывающий их брезент и попросить привеченных рыбаков перебраться в свою лодку.

Туча, похоже, сдвинулась, дождь затих. С брезента слили воду, откинули. Зойка недовольно жмурилась, то ли от пробившегося из-за тучи солнца, то ли от внимательного взгляда Алексея Ивановича.

«Исполнительный офицер» Николаев, смущённо поглядывая на Алексея Ивановича, перебирался вместе с напарником в свою лодку. Как-то неловко попрощался, подсказал с излишней предупредительностью:

− Если ночевать решитесь, то сухое место здесь только одно – вон у тех елей!..

Зойка, опустив голову, с досадой в движениях, складывала в рюкзак оставшуюся еду. Вслед уплывающей лодке она не смотрела.

Алексей Иванович медленно, бесцельно грёб. Зойка сидела в корме, отчуждённо глядя на вечереющие разливы.

− Зой, зачем всё это? – спросил, наконец, Алексей Иванович, понимая, что в том состоянии, в котором они были, объяснений не миновать.

− Опять за своё?!. – выкрикнула Зойка. – В её глазах, в лице, в разгневанно покривлённых губах было столько ненависти, обиды, презрения, что Алексей Иванович растерялся. Он хотел объяснить, что не его вина в том, что случилось, но Зойка не давала ему говорить:

− Одно и то же! Одно и то же! Всё придумки, придумки, придумки! – она как будто швыряла слова, старалась забить возможные возражения Алексея Ивановича. Похожа она была на разозлённого зверька, готового зубами, когтями, рычанием отбить любое на себя нападение. Наверное, вот так защищалась она от ревнивого отца маленького Алёшки, возвращаясь домой после свидания с ним, с Алексеем Ивановичем, в ту пору, когда они ещё не могли быть вместе. С такой же вот мстительностью рассказывала она ему, как однажды, защищаясь от мужниных кулаков, так приложилась кочергой к его боку, что на три дня отбила у него всякую охоту ревновать. В неистовстве самозащиты Зойка способна была на любую дикость.

− Я не могу, я не могу больше! – в истерике кричала Зойка. – Плыви к берегу! Ну?.. Или я брошусь в воду!..

Алексей Иванович молча развернул лодку, направил к желтеющей вдали кромке залива. Он надеялся, что пока они плывут, Зойка успокоится.

Берег приближался. Зойка закинула ногу на борт, показывая, что она не шутит.

− Здесь глубоко! – предупредил Алексей Иванович, он всё медленнее перебирал вёслами.

− Если не подъедешь – прыгну!. – с угрозой прокричала Зойка. И Алексей Иванович до ясной ясности сознал, что произойдёт сейчас. Зойка, мстя ему за свою же вину, бросится в воду, вылезет на берег, мокрая, обозлённая, пойдёт рыдая от жалости к самой себе, безлюдными полями в наступающей уже ночи к большой дороге. И если даже к утру добредёт она до города, то эти два десятка километров разведут их навсегда – этой звериной неистовости, этой показанной ненависти к нему, он уже не простит. Зойке придётся уехать, придётся заново и в одиночестве устраивать свою жизнь. Понимала ли она, что собиралась сотворить?..

С болью, с жалостью смотрел на Зойку, уже привставшую, чтобы прыгнуть в своё небытие. И в это разрывающее всё и вся мгновение вдруг потемнело на берегу, на воде, – будто кромешная тьма окутала всё видимое пространство. И в этой кромешной непроглядности, в этой захолодевшей тьме единственным излучающим свет и тепло пятном проглядывала маленькая фигурка Зойки, готовая вот-вот исчезнуть в ночи.

Прежде не чувствуемая сила вздыбилась в уязвлённой душе Алексея Ивановича.

− Ну, хватит! – властно крикнул он. Сильными взмахами вёсел оторвал лодку от берега.

Зойка как будто только и ждала властного его окрика, как-то враз сникла, ужалась на узком сиденье, упрятала в ладонях лицо.

Алексей Иванович гнал лодку от берега с такой стремительностью, что бурлила вода за кормой. Можно было бы доплыть сейчас до базы, сесть в машину, через час они были бы дома.

Но это бегство не разрешило бы сложностей их бытия. Неопределённость, которую Алексей Иванович не терпел с времён юности, осталась бы в семейной их жизни. В подобных случаях, он всегда шёл навстречу опасности, чтобы всё разрешилось враз, или-или. С упрямо сжатыми скулами он развернул лодку, направил прямо к елям, где уже насмешливо мерцал багровый огонёк костра.

Может быть, было это и жестоко, но в эту ночь Зойка должна была сделать выбор сама, сама и навсегда.

Ловцы рыбы как будто обрадовались их прибытию, засуетились, предлагая уху, чай. Алексей Иванович отказался. Зойка вообще была безучастна, даже не вышла из лодки.

Исполнительный офицер Николаев, суетившийся больше своего напарника, видимо, почувствовал семейные нелады и холодок, идущий от Зойки, притих в неловкости.

Алексей Иванович, усилием воли сохраняя видимую доброжелательность, установил на свободном месте палатку с плотным резиновым полом, пригласил: – Располагайтесь, если есть желание. Ночи прохладные!

Ловцы переглянулись. Исполнительный офицер Николаев в рыбацкой дурашливости сдвинул фуражку на лоб, почесал затылок.

− Что ж, если приглашают… – сказал он, глядя в темноту, где безмолвно сидела Зойка. Оба вползли в палатку, вытянулись вдоль боковой стенки.

Алексей Иванович помог Зойке выбраться из лодки. Вышла она в покорности, придерживаясь за его руку, у костра присела, зябко сдвинув плечи.

Алексей Иванович насобирал хвороста, валежин, сложил у костра. Прилёг на землю с зудящими от боли ногами. Пора было освободиться от протезов. Он медлил, не зная, как поведёт себя Зойка. Она всё также сидела, охватив руками поднятые к подбородку колени, отстранившись от всего, что было вокруг.

«Пусть решает сама!» – подумал Алексей Иванович с упрямой безжалостностью и к себе, и к Зойке.

Отстегнув протезы, лёг в палатке, с правой стороны, оставив между собой и стенкой место для Зойки.

В палатку Зойка не пришла. Не выполз к костру среди ночи и бывший Зверь – исполнительный офицер, старший лейтенант Николаев, – беззвучно, униженно пролежал он до рассвета рядом с Алексеем Ивановичем, ни на минуту не сомкнувшим глаз.

Зойку Алексей Иванович увидел в том же положении, в каком оставил: подбородок на подогнутых коленках, ноги охваченные руками, отстранённый взгляд устремлён на едва видимый дымок догорающего костра.

Рыбаки как-то незаметно исчезли, уплыли теперь уже, как чувствовал Алексей Иванович, навсегда. Он скатал палатку, уложил в лодку вещи, сел на вёсла, молча ожидая Зойку. С трудом она поднялась, припадая на затёкшие ноги, подошла, отворачивая подурневшее за бессонную ночь лицо, перелезла через борт, послушно села на корме.

Дома, когда несколько улеглась взбудораженность чувств, Алексей Иванович подошёл, положил руки на Зойкины плечи, глядя в измученные, страдающие её глаза, сказал:

− Зой! Ну, зачем тебе всё это?..

Зойка долго смотрела. Не отводя глаз, будто хотела разглядеть в нём что-то, ещё не увиденное. Потом, пискнув от жалости к самой себе, прижалась лицом к его груди, и так стояла безмолвно, ожидая, когда его рука огладит повинную её голову.

Из личных записей А.И. Полянина.

«Юрий Гагарин, первым обозревший из Вселенной голубую нашу планету, по всей видимости единственную, где обитает человек Разумный, не прожив ещё и трёх десятков лет своей жизни, доверительно признался: «Я не боялся начинать свою жизнь сначала…»

Мне не уготовано оторваться от Земли. Но сказанное им я мог бы повторить. По крайней мере четырежды начинал я свою жизнь сначала.

Первая моя жизнь должна была сложиться по призванию и, наверное, вполне удовлетворила бы – я уже видел прямую дорогу из школы в институт и дальше – в любимые мной леса, к птицам, к познанию тайн их удивительного бытия. Любимая работа, наедине с врачующей природой – не в том ли предполагалось моё человеческое простое счастье?..

Война, полыхнувшая в день окончания школы, определила иную судьбу. На войну не брали меня по зрению. Я настоял: в любое училище, но только в военное! Так стал я военфельдшером, и сумел-таки попасть на фронт!

Жестокость войны, отнявшая ноги, отбросила меня к исходу второй моей жизни. После двухлетних госпитальных раздумий в ней и решил остаться в ней: светил уже медицинский институт и судьба безногого хирурга профессора Богораза, о котором я был наслышан.

И снова поворот. Именно в госпитале, наблюдая жизнь людей из дальнего угла, с больничной своей койки, порой как бы даже из небытия, я вдруг открыл, что дано мне видеть нечто большее, чем обычно видят люди. Я улавливал взаимосвязь явлений там, где близкие мои товарищи видели лишь событие, отдельный поступок, не обусловленный ни характером, ни мыслями человека. Люди, когда-то встреченные мной, виделись зримо, как будто раскручивались по моему выбору когда-то отснятые кинокадры прошлого. Рука тянулась к карандашу, карандаш запечатлевал на бумаге образ. Два рассказа о духовных терзаниях молодого лейтенанта были написаны на госпитальной койке, и вот судьба? – в одной из газет я увидел объявление о конкурсном приёме в Литературный институт. Рассказы и заготовленные для докторского будущего документы оказались в доме А.Герцена, на Тверском бульваре, 25, как раз напротив того дома, где прошло моё московское отрочество. Опять судьба? Или есть нечто в жизни, что сдвигает и сращивает отрезки когда-то прожитого времени?..

Через пять лет, подтвердив свои литературные возможности дипломной повестью, я ещё раз отсёк прошлое, – начал четвёртую свою жизнь. Вскоре расстался и с не сложившимся супружеством, позвал в свою одинокую жизнь Зойку-Зойченьку, удивительную девчонку из Семигорья, в чью любовь и преданность, наконец-то, поверил.

Что же теперь? Мне под сорок. Половина жизни уже там, в невозвратной дали. Всё тревожнее думы. В сущности, ничего ещё не сделано из того, что должно совершить – ведь не для того явился я в этот мир, чтобы есть, пить, спать, обнимать по ночам свою жену? Снова передо мной чистый лист ещё не прожитой жизни. Надлежит заполнить его Мыслью и Словом, донести до людей думающих выстраданный смысл человеческого бытия. Смогу ли? Что должно, чтобы смочь?..

Помню, когда с Зойченькой заезжали мы в Клин поклониться любимому Чайковскому, потрясла меня сделанная им запись: «Мне уже сорок четыре, а ничего ещё по существу не сделано!» Прожил Чайковский 53 года. За оставшиеся девять лет, он создал почти все великие свои шедевры: и «Пиковую даму», и Пятую и Шестую симфонии, и Первый концерт для фортепьяно с оркестром, которые вот уже сотню лет очищают и возвышают человеческие души!..

Кто-то сумел. Значит, возможно?.. Не пора ли подняться над обстоятельствами жизни, подчинить оставшиеся годы труду над давно зарождённой, выстраданной, ныне криком кричащей книгой моей жизни?

Понимаю, есть свои необходимости в жизни, не всегда их обойдёшь, не всегда через них переступишь. Но звезда, как бы далеко она ни была, должна светить. На свет её надо идти. Падая, вставая, взбираясь и срываясь, подниматься и снова идти, упрямо, неотступно, веря…» 

О СВЯТОСТЬ!..

 1

Юрий Михайлович пробудился, глаз не открывал, лежал в приятном ощущении наступившего к утру успокоения, – до кровати он добрался далеко за полночь, после небольшого, как всегда обильного сабантуйчика, созванного всесильным Генашей по каким-то не очень понятным соображениям. От острых закусок, от всего прочего, что сопутствовало сабантуйчику, раздражилась печень. Опасаясь пробудить Нинулю, терпел изжогу, согревал живот руками, в конце концов заснул.

С пробуждением возвращалось обычно нытьё в желудке, тяжесть в затылке, – прежде подобных неприятностей Юрий Михайлович не знал, способен был поутру даже одарить Нинулю привычными снисходительными ласками, чтобы избежать ненужных расспросов.

Теперь же, пробуждаясь после ночных увеселительных собраний, он старался как можно дольше лежать без движений, оберегая непрочное успокоение. Зная, что подниматься всё равно придётся, предупреждая возможные неприятные ощущения, попросил:

− Нин, принеси минералки. В холодильнике была…

Нинуля всегда откликалась на его просьбы, с готовностью подносила к его губам шелестящий пузырьками газа прохладный фужер, сочувственно трепала жёсткие с кудрявинкой и в ранней седине густые ещё волосы, с нежностью целовала в губы под отпущенные им для должной солидности усы. На это раз привычного движения рядом он не уловил, приоткрыл глаза, – постель была пуста, в изголовье лежала мятая подушка, к стене, покрытой ковром, откинуто одеяло.

Юрий Михайлович удивлённо пошевелил бровями, громко позвал: – Нин!..

В дверях появилась Ниночка, уже готовая к выходу. Белые туфельки, белый костюм, которого прежде Юрий Михайлович не видел, как-то поособенному оттеняли смуглость её удлинённого лица, высоко уложенные волосы, бледно-розовый лёгкий шарфик вокруг тонкой шеи придавали ей свежесть, новизну, какую-то праздничность.

В обыденности семейной жизни Юрий Михайлович как-то не обращал внимания на одеяния своей жены и сейчас был несколько озадачен. Ниночка смотрела вопросительно, как будто не понимая зачем её позвали. В таком состоянии она бывала, когда углублялась в очередной роман. В такие минуты, если он окликал её, она вот так же непонимающе смотрела, не сразу возвращаясь к реальностям мира.

− Читала, что ли? – спросил Юрий Михайлович, стараясь своим добродушием смягчить почувствованную отчуждённость жены.

− Что-нибудь случилось? – Ниночка смотрела всё так же вопросительно и не выражала готовности подойти.

− Принеси попить. Что-то тут не того… – он страдальчески потёр ладонью живот.

Некоторое время как будто с интересом Ниночка разглядывала чёрный от волоса, ещё по-спортивному мускулистый его живот, при этом её длинноватый нос, кстати, не портящий общей миловидности её лица, заметно твердел в крыльях ноздрей, что не было признаком благоприятным.

− А не пора ли тебе, мой милый, вообще подняться?!. Если не ошибаюсь, у тебя сегодня коллегия?.. – в самом тоне голоса, с которым Ниночка всё это произнесла, была очевидная ирония, ей несвойственная, и Юрий Михайлович тотчас уловил пока ещё неясную но приближающуюся опасность.

Есть люди добрые по чувству, есть добрые по разуму, по долгу. Юрий Михайлович умел являть доброту по расчёту. Десятки вариантов мгновенно просчитал он в уме, прежде чем остановиться на одном из множества возможных. Он мог сейчас рискнуть, жёстким словом поставить жену на место, сбить неприятную её иронию.

Мог вызвать к себе жалость, у жалостливой Ниночки легко проступали слёзы, она утешала, забывая про обиды. Мог он просто отшутиться, отдать честь, выражая готовность исполнить её желание-приказ.

Юрий Михайлович из возможного выбрал иное, ласково обещающе произнёс:

− Нинуль!.. – и протянул руки, призывая жену к себе. Всегда безотказно действующий ласково-настойчивый его призыв на этот раз остался без ответа. Ниночка, как будто не замечая протянутых к ней рук, посмотрела на часики, охватывающие браслетом тонкое её запястье, в озабоченности, уже полуотвернувшись, сказала:

− В твоём распоряжении пятнадцать минут. Если, конечно, ты хочешь, чтобы я тебя покормила…

− Однако, – произнёс Юрий Михайлович. Он закинул под голову руки, сумрачно глядя в потолок, пораздумывал над неожиданной усложнённостью домашней жизни.

«Откуда-то нанесло,» – думал он, раздражаясь не столько на безответность жены, сколько от непонимания причины её поведения.

«Нанести» на Нинулю могло, собственно, с любой из четырёх сторон, – слишком многолик был у него круг знакомств и увлечений.

Со времён начавшейся столичной жизни Юрий Михайлович всегда заранее предусматривал возможности некоторых осложнений в семейных отношениях и, как казалось ему, готов был объясняться с Нинулей в любом из случаев. И всё же, было бы спокойнее знать, что из деликатных его делишек просочилось в дом.

В раздумьях первым замаячил Алёшка. Провинциальный стеснительный братец гостил на прошлой неделе, ночевал у них. Обрадованная его появлением Нинуля буквально не отходила от него, даже отпросилась в это день с работы.

Вечером он застал их за чаепитием.

Нинуля была подозрительно возбуждена, лицо покрыто красными пятнами, как будто только что её вырвали из объятий. Братец тоже не был спокоен, хотя греховного смущения ни в глазах, увеличенных очками, ни в приветливом голосе его Юрий Михайлович даже опытным своим взглядом не обнаружил. За пятнадцать совместно прожитых лет ему не приходилось ревновать Нинулю: какой-то домашней она была во всём. Достаточно удовлетворял её и утомлял тот круг забот, который определялся домом и работой. Комнатные же увлечения теле– и кино-знаменитостями или писателями, книги которых время от времени попадали ей в руки, казались Юрию Михайловичу настолько безобидными, что он сам не без удовольствия интриговал её новыми шумящими в эфире и печати именами. Он как-то сумел исподволь приучить Нинулю довольствоваться той частью его жизни, которую он сам считал возможным отдавать ей и дому. Этой части его жизни хватало, чтобы среди родственников и знакомых прослыть даже заботливым семьянином.

В тот день, когда он застал за чаепитием Алёшку и Нинулю, он впервые со времён далёкой юности ощутил в себе мохнатое ревнивое чудище до исступления злое.

Именно в это время он уловил в себе некую парадоксальность: за собой, как само собой разумеющееся, он признавал право на удовлетворение сторонних своих увлечений, в то же время до мучительной ярости оказался нетерпим к одному единственному увлечению своей Нинули, да и то предположительному.

Мысль о парадоксальности своих чувств, Юрий Михайлович развивать не стал: мысль пришла, мысль ушла, жизнь, как она есть, осталась. «Se la vie» – это изречение стало модным в столичном обществе, и Юрий Михайлович с удовольствием повторял французскую житейскую мудрость: она успокаивала, она оправдывала всё.

От Нинули он всё-таки потребовал объяснений, и проиграл. Мрачный его допрос не побудил Нинулю к покаянию. Заложив палец в приоткрытую книгу, она терпеливо его выслушала, сказала с какой-то мечтательной улыбкой:

− С Алёшей интересно! – и добавила в задумчивости: если хочешь полной откровенности, он, Юрик, в чём-то лучше тебя…

Она раскрыла книгу, показывая, что не видит смысла продолжать неумный разговор.

Юрий Михайлович не дал вырваться охватившему его бешенству, спасительным своим умом понял, что его Нинуля не столь одомашена, как он думал.

«Конечно же, – размышлял Юрий Михайлович, – Алёшка будит в Нинуле чуждые интересы и стремления. В этом отношении он – возмутитель спокойствия. Но интим, интим в его отношениях с Ниночкой? Нет, тут явный перебор. Братец слишком совестлив, не приспособлен для мимолётных связей…»

Юрию Михайловичу приходилось вгонять братца-чудика в краску циничным опытом своей жизни.

Он и сейчас испытал нечто вроде наслаждения, припоминая, как от мужских откровений искажалось и с возрастом не помужавшее лицо Алексея, какое-то блаженное от чёрт знает каких мыслей, как хмурится он и ужимается словно улитка, в скорлупу своих не столько идеалистических, сколько идиотических представлений.

«А что? Собака, может, тут и зарыта?.. – вдруг подумал Юрий Михайлович. – В угаре дурацкой своей порядочности братец мог проболтать Нинуле мои откровения?!. А милая жёнушка в извечной бабьей обиде «заудила удила», как в раздражении выражалась незабвенная моя мамочка, когда всесокрушающая её воля наталкивалась на чьё-либо упрямство?!.»

«Заудила, заудила удила,» – мысленно повторил Юрий Михайлович несуразное сочетание слов, вслух же ещё раз озадаченно произнёс:

− Однако! – и тут же почувствовал, как не терпится закурить. Ногой, не поднимая головы с подушки, дотянулся до прикроватной тумбочки, хорошо развитыми пальцами ступни, взял пачку папирос, зажигалку, положил себе на грудь, закурил. Правой ногой он обходился, как рукой, однажды, на спор, выиграл бутылку коньяка, ногой взял ложку и покормит себя супом из кастрюли.

«Удивлять, приятно!», – говаривал в далёкой древности старик Аристотель. Юрий Михайлович был согласен с сим мудрым старцем.

Той же ногой стянув с себя одеяло, Юрий Михайлович навесил его на спинку стула, в раздумье огладил живот, с удовольствием ощущая пальцами жёсткую упругость и густоту волоса, потеребил такой же чёрный, с лисьей рыжинкой волос на груди.

Он глубоко втягивал табачный дым, пальцами ноги вынимал из-под усов папиросу, стряхивал пепел в пепельницу, стоявшую на тумбочке. Собственные незаурядные способности несколько отвлекли его, явилась меланхолическая мысль: «К обезьянам, что ли, податься?!.» «А, в общем-то, – тут же подумал он, – если догадка верна и причина в Алёшкиной проболтанности, то вариант не из худших: кто-то, где-то, что-то услышал, кто-то что-то сказал… Из неопределённости всегда есть возможность вынырнуть…»

По часам на стене отметил: прошло шесть минут как Нинуля «заудила удила». Морщась от боли в затылке, он поднялся, босыми, тоже волосатыми в икрах ногами, прошлёпал по паркету в ванную. Сполоснул глаза, лоб, грудь, растёр себя полотенцем. За маленький столик в кухне, где обычно вдвоём, без своих девчонок, они завтракали и ужинали, сел, хотя и не посвежевшим, но улыбающимся. Попытался с ходу одолеть всё-таки тяготившую его размолвку:

− Что за хмурость в ясный день? – провозгласил он, щурясь от бьющего через стёкла солнца, и с досадой ощущая в взбодрённом тоне своего голоса нотки заискивания. Нинуля предложенного мира не приняла.

− У меня только каша. Будешь есть? – спросила сухо. Юрий Михайлович поморщился: он любил завтракать изжаренной на свиных шкварках, кипящей в жире картошкой. Нинуля неизменно угождала его вкусу, и Юрию Михайловичу явно стало не по себе от подчёркнуто нарушенной традиции. Хмуря лоб, ниже обычного клоня голову над тарелкой, он протолкнул в рот пару ложек почти холодной каши, с отвращением, не прожёвывая, проглотил. От чая отказался. Обострившуюся изжогу заглушил стаканом боржоми. Поднявшись, произнёс с убийственной, как казалось ему, иронией:

− Благодарствуем за хлеб-соль!..

− На здоровье, – невозмутимо ответила Ниночка, торопливо убирая со стола.

Юрий Михайлович направился одеваться, предупредив в ещё теплившейся надежде на примирение:

− Подожди. Пойдём вместе.

− Я спешу, – всё так же сухо ответила жена. – Сполоснула руки, взяла сумочку, не сильно, но с выразительной отчётливостью прихлопнула за собой дверь.

− Однако! – снова подумал Юрий Михайлович, подтягивая к вороту сорочки галстук и прислушиваясь в нарастающей настороженности к удаляющемуся гудению лифта.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю