355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Митыпов » Инспектор Золотой тайги » Текст книги (страница 4)
Инспектор Золотой тайги
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:27

Текст книги "Инспектор Золотой тайги"


Автор книги: Владимир Митыпов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)

ГЛАВА 3

Комната, где оказался Аркадий Борисович Жухлицкий, была совсем пуста – только глухие стены, ни единого окна. И в пустой этой комнате, в дальнем ее углу, стоял, отвернувшись, голый человек. Невесть откуда сочившийся свет был безжизнен и тускл, но Аркадий Борисович ясно видел, что голова у этого человека по–каторжному обрита, что неподвижен он и холоден, как мертвец. Да, на труп он походил, на труп, который зачем–то прислонили к стене. И едва пронеслась мысль: «Кто, кто это, господи?» – как тело вдруг стало медленно поворачиваться, поворачиваться и, наконец, повернулось. Но не лицо, пусть даже и страшное, мертвое, предстало взору потрясенного Аркадия Борисовича, а все тот же слепой обритый затылок, та же холодная голая спина. Жухлицкий обмер, облился ледяным потом, ощутил, что жизнь покидает его. Рванулся было, но все члены будто вмиг обратились в вату, крикнул, но остановился в горле крик. И эта смертельная жуть все тянулась и тянулась, и не было ей пи конца ни края…

Наконец он проснулся – даже не проснулся, а выполз из сна. Так помертвевший путник выползает из бездонной трясины, уцепившись за случайный куст. Мучительный стон еще тянулся из его губ, билось сердце, отдаваясь во всем теле, мокрое от пота белье вязало, словно путы..

Середина ночи. Мертвая тишина стояла в доме и за окнами, и даже песий брех в отдалении не нарушал ее.

Аркадий Борисович рывком сбросил одеяло, нарочито громко ступая, чтобы подбодрить себя, подошел к столу и на ощупь зажег свечи. Чуть подрагивая, вздыбились несть огненных язычков. Темнота отпрянула и затаилась в углах, под креслами, всосалась в складки тяжелых бархатных портьер. И липкий страх, переполнявший Аркадия Борисовича, хоть и не пропал совсем, но тоже отступы куда–то в дальние закоулки души.

Аркадий Борисович почувствовал озноб, не глядя взял с кресла мохнатый теплый халат, набросил на плечи.

– Черт знает, что за сон! – содрогнувшись, пробормотал он.– Привидится же такое…

Открыв одну из многочисленных дверец огромного резного шкафа, занимавшего всю стену, он извлек бутылку коньяка. Дрожащей рукой налил, выпил рюмку, вторую, плотнее запахнул халат и, закрыв глаза, подождал, пока жар, опаливший желудок, разойдется по телу.

Тишина была такая, что отдавалась звоном в ушах. И в этой тишине он с необыкновенной ясностью вдруг представил себя в образе одинокого измученного человека, затерянного в огромной ночи и огражденного от нее лишь жалким светом гаснущего костра, а вокруг – на сотни верст ни живой души, ни людского жилья, только немые деревья бесчисленными рядами дыбятся в страхе над истлевшими костями тысяч охотников за золотом.

Аркадий Борисович стряхнул оцепенение и с решимостью отчаяния стал ловить звук, перед которым он испытывал суеверную боязнь. Да, он никуда не делся, он был тут – негромкое размеренное постукивание старинных часов «Универсаль–гонг». Часы эти принадлежали еще его отцу, Борису Борисовичу, а до него – молодой вдове читинского золотопромышленника, которую, как говорили, серый ростовщик довел до самоубийства. Борис Борисович – непонятно почему – дорожил иноземной механикой в громоздком резном футляре и даже привез часы сюда, в таежную глухомань. Много лет они служили исправно, негромкими медными ударами отсчитывали положенные часы и одним – каждые полчаса. Ход их был всегда точен, а бой – благозвучен и чист. Но дней за десять до кончины Бориса Борисовича что–то случилось в таинственном нутре «Универсаль–гонга»: прежде чем ударить, они мучительно хрипели, стрелки судорожно вздрагивали и лишь после раздавался не удар даже, а какой–то сиплый стон. Произошло это в один из редких приездов Бориса Борисовича на Чирокан – он последние годы почти безвыездно жил в Баргузине, доверив надзор за своими более чем сорока золотоносными площадями сыну, Аркадию Борисовичу. Долго молчал старший Жухлицкий перед захандрившими часами и, вздыхая, покачивал головой. О чем он думал? О том ли, что много-много лет подряд будил его по ночам бой «Универсаль–гонга», и под мягкий их перестук то тончайшей паутиной, то тяжкой цепью тянулась одна только мысль – о деньгах, о золоте? Или о том, что до обидного коротка человеческая жизнь и несправедлив бог, если только он есть: столько молодых, здоровых лет пришлись на нищету и унижение, а когда явились богатство и власть, не осталось уже ни телесных сил, ни желаний, когда–то сжигавших его?..

Два дня после этого был Борис Борисович задумчив и тих, а на третий хватил его удар. Может, и выходил бы его какой ни на есть лекаришка, будь он в Чирокане, но Борис Борисович никогда не торопился заводить на приисках ни школ, ни больниц – боялся лишней траты. На десятый день Борис Борисович скончался, невнятно повелев коснеющим языком похоронить его в Баргузине, на особом кладбище, где покоились многие скороспелые таежные богачи. Все время, пока мучился, отходя, Борис Борисович, «Универсаль–гонг» через каждые полчаса хрипел так страдальчески, что домашние и глядеть–то на них стали опасаться. Аркадий Борисович вознамерился остановить их, но отец взглядом запретил ему это. А в ночь, когда скончался старый хозяин, случилось уж совсем диковинное: маятник исправно отстукивал свое, а вот стрелки стояли на месте. Но стоило только саням, везущим наспех сколоченный лиственничный гроб, скрыться в февральской морозной метели, как часы вдруг ликующе и чисто пробили двенадцать раз подряд. С тех пор минуло восемь лет, и часы все время шли с исправностью безупречной.

Аркадий Борисович снова наполнил рюмку, но пить не стал, дожидаясь с нутряной дрожью, когда пробьют проклятые часы.

Прошло, наверно, полгода, как ночи – слава богу, не каждая – стали для него порой кошмаров. Днем, на людях, он еще держался. При свете дня он был прежним Жухлицким, всесильным хозяином Золотой тайги: со всеми тверд, снисходительно благодушен; ум, как всегда, остер, а воля крепка. Чего стоило хотя бы выселение из тайги почти пятисот русских старателей – степенных отцов с чадами и домочадцами, одиноких шатунов, привыкших жить от фарта до фарта, и охочей до чужого золота расхристанной варнацкой сволочи, которая рыскала с прииска на прииск, нигде подолгу не задерживаясь. Когда весть об Октябрьском перевороте в Петрограде докатилась до таежного Чирокана, Жухлицкий сразу смекнул, что ничего хорошего дальше ждать не приходится. Полтыщи раздетых, разутых и полуголодных мужиков да сотни две бабья с детвой – это ли не страшно? Стоит их только распалить, а там уж им никакого удержу не будет. Аркадий Борисович спешно отрядил в начале зимы верных людей в Читу и Харбин со строгим наказом прекратить на время подвоз в Золотую тайгу продуктов и снаряжения. Тамошние купцы, сами напуганные, меру Аркадия Борисовича не могли не одобрить и про неустойку даже не заикались.

А с конца зимы началось то, что и было подготовлено прозорливыми стараниями Жухлицкого. В приисковых лавках со страшной быстротой исчезли продукты. Опустели и большие центральные амбары в Чирокане. Доверенные Аркадия Борисовича в те дни по сумасшедшим ценам торговали из–под полы ржаной мукой, скверной солониной и спиртом. Но долго так тянуться не могло – золотишко, припрятанное старателями на черный день, иссякло за какой–нибудь месяц; оно и понятно: под конец за пуд ржаной муки стали драть до двух золотников – в семь–восемь раз против того, что платил Жухлицкий харбинским и читинским купцам. За год до этого цена на золото подскочила к сорока двум рублям за золотник (война с германцем!), а Аркадий Борисович принимал его от старателей по шесть рублей и пользы поимел более полумиллиона. Нынче же – и дураку понятно – можно рассчитывать на куда большее, соблазн был велик, но Аркадий Борисович решил на время попуститься деньгами и закрыл тайные склады, устроенные в глухих местах тайги. Голод, призванный дальновидным Аркадием Борисовичем, вступил на прииски.

В канун пасхи с утра у приисковой конторы в Чирокане стал скапливаться народ. Случилось это, правда, не само собой: людям Жухлицкого пришлось порядком покричать в сырых полутемных бараках о том, что пора–де всем миром пойти крепко поговорить с хозяином.

К полудню толпа разрослась порядочно – уже сотен пять мужиков, баб и детишек галдело перед конторой. Комиссар горной милиции Епифан Савельич Кудрин с опаской поглядывал в окно: что мог он, сам–шест, сделать с голодной и все стервенеющей ордой? Пять его подручных тоскливо слонялись по полутемному коридору и трусили отчаянно.

Наконец на крыльцо, ступая крепко, по–хозяйски, вышел Аркадий Борисович и, сощурившись, окинул взглядом толпу. Да, голод выкурил из таежной бездны и свел воедино людей, годами избегавших друг друга,– известное дело, старатель, хоть одиночка, хоть артельный, не выдаст фартового места, в поселок приходит крадучись, с противоположной вовсе стороны, тем же манером и уходит. Вот они, все теперь здесь: вечный неудачник и горький пьяница Васька Разгильдяев, по прозвищу Купецкий Сын, оказался рядом с прижимистым и удачливым Евлампием Судариковым, смирный семейный человек Иван Карпухин стоит плечом к плечу с лихим варнаком и душегубом Митькой Баргузином… старатели, шатуны, бесстыжие артельные мамки, испитые беременные бабы, сопливая ребятня… Чуть в сторонке кучкой молчаливых истуканов застыли китайцы с косами, черными дохлыми змеями свисающими из–под круглых шапочек. Впереди, под самым крыльцом, стоит, дымя цигаркой, однорукий Захар Турлай, председатель Таежного Совета – тоже мне власть, черт бы его побрал.

При появлении хозяина разноголосый гомон стих на миг, затем разом взметнулся рев, слитный, рычащий, злой. Жухлицкий и бровью не повел. В меховой душегрейке, обтягивающей широкие плечи, перетянутый широким ремнем с серебряными бляшками, в расшитых бисером высоких камусных сапогах работы орочонских мастериц, ясным соколом глядел Жухлицкий. Черт возьми, как ухитрился серенький, узкоплечий и сутулый Борис Борисович произвести на свет такого чернявого красавца! Истинно – не в мать, не в отца, а в проезжего молодца. Поговаривали об этом на приисках, поговаривали. Вот только умом и хваткостью младший Жухлицкий пошел в старшего и удачлив был не меньше.

Толпа напирала. Тянулись руки, мозолистые, грязные, источали враждебный жар черные провалы сотен разинутых ртов, изрыгали мат и хриплый вопль.

Жухлицкий внушительно молчал, постукивал хлыстиком по сапогу. За его спиной маячило бледное лицо комиссара Кудрина.

Между тем холодное молчание хозяина мало–помалу студило страсти, и совсем, кажись, установилась тишина, однако кто–то из задних рядов отчаянно взвизгнул:

– Кровососы!

– Уа–а–аау! – единой глоткой ответила толпа, но тут Жухлицкий властно вскинул руку.

– Золотнишники!—зычно гаркнул он, момент был пойман мастерски – тотчас легла мертвая тишина, даже детишки не верещали.– Золотнишники! Видит бог, не я виноват, что тайга осталась без еды. Бунтовщики и воры, мать их так, довели Россию до ручки. Купеческие склады в Чите, что снабжали нас продовольствием, разграблены. Шли к нам обозы из Харбина – так их тоже разграбили. А в январе китайские власти закрыли маньчжурскую границу – кто грамотеи у вас, те небось читали в газетках. Такие дела. Сейчас остается одно: либо подыхать здесь с голоду, либо бросать все и уходить в жилуху!

– Запасы! – взвыла толпа.– Где запасы?

– Попрятал, гад!

– В шурф его, мужики!

– Бей оглоеда!

– Дураки! – багровея, рявкнул Жухлицкий. – Вот скажи ты, Евлампий Судариков, идет нынче золотишко?

– Положим, идет.

– А у тебя на Полуночном доится яма, Карпухин?

– Вроде есть…

– Так подумайте сами,– возвысил голос Аркадий Борисович,– какой мне резон закрывать прииски? Зачем бы я отказался от золота, а? Молчите? То–то! Золотнишники, слушай меня! Я, ребята, не ангел с крылышками – своей пользой ни в жизнь не попускался, однако и старателя не забывал. Глядите: когда ты, Иван Карпухин, приехал из России с больной бабой, с голодной ребятней, кто тебе тогда поверил в долг, а? Дал ссуду, отпускал продукты из приисковой лавки, а?.. А ты – вот ты, ты, стоишь зубы скалишь, рожа твоя бесстыжая! – скажи, Митрий Баргузин, кто тебя спас, когда тебя за разбой и поножовщину по всей тайге гоняла горная милиция?

Пришел ко мне весь во вшах, в дерьме, а сейчас – гляди!– какие жабры наел! Золотнишники! Знаю, вы работали как черти, но и я старался для вас. В лавках вы брали сапоги из заграничного хрома, каких и офицерье не носило, шелк, атлас, бархат – чего душе угодно. Часы «Павел Буре»! А? Кабак, чтобы душу отвести! Икры угодно? – вот тебе икорка отменная, всех сортов. Вина?– вот и вино тебе, мадеры–холеры, шампанское с серебряным горлом. Халва, монпансье, шоколад, соленья–копченья разные, ась?! Повар! Ведь из Владивостока же повар–то выписан был, чтоб меня черти съели, все заграничные блюда насквозь готовил, пальчики оближешь! Мне это было нужно, а? Нет же! Для вас делал, вам потрафлял! А музыка в кабаке? Скрипками ведь вас ублажали, хари немытые!

Аркадий Борисович впал в раж – тыкал яростно в толпу пальцем, ногой топал, рвал на груди рубашку. И добился–таки своего – люди вроде отмякли, отошли, нет–нет да и посмеивались.

– Делать нечего,– прокашлявшись, горестно сказал Жухлицкий и даже с лица как–то спал.– Надо подаваться из тайги, пока еще силы есть. Я помогу вам, черт побери, выдам деньги, чтобы вы первое время могли устроиться в жилухе. Дам немного жратвы на дорогу и лошадей, так уж и быть! Видит бог, больше ничего поделать не могу. Когда пройдет эта разбойничья пора, милости прошу обратно – встречу как родной отец. Кто не желает помирать с голоду, подходи сейчас к кассе за расчетом, а потом к амбару – там получите понемногу муки, рису, табаку!

Тут, оттолкнув стоящих внизу охранных казаков, на крыльцо вымахнул Турлай.

– Граждане таежные пролетарии! – надсаживаясь, закричал он,– Не поддавайтесь на провокацию! В России пролетарская революция, потому Жухлицкий испугался вас, рабочих, и выживает из тайги! Не слушайте мироеда и его приспешников!

Толпа было замерла, заколебалась, но вдруг, хватив оземь шапку, завопил Митька Баргузин:

– Орочонский бог, а жрать нам что? Ты, что ли, накормишь нас, однорукий пролетарь?

В толпе облегченно, хоть и невесело, засмеялись, и она, единая до этого, стала распадаться. Визгливо окликали кого–то «мамки», глухо заворчали мужики, подали голос дети. Народ раздался – одни хлынули к амбарам, другие – к кассе.

В сумерках домой к Аркадию Борисовичу пришел китайский старшинка Миша Чихамо.

– Твоих восточников я для виду рассчитаю вместе со всеми,– сказал ему Жухлицкий.– А вы сразу разбегайтесь по своим приискам и не кажите оттуда носу. Работайте, а продовольствие вам будет. Да смотри, чтобы золото не припрятывали, а то знаю я твоих фазанов: настараются фунта два, спрячут за пазуху и – шурш в Китай. Тропы сейчас, сам понимаешь, ох и опасны!

Аркадий Борисович помолчал, пронзительно глядя на китайского старшинку. Тот кивал и кланялся. Хитрец он был еще тот и умом не обойден, понимал: люди Жухлицкого, как волки, обложили все тропы, поймают если с золотом – живьем изжарят на костре…

…Торжественно и неожиданно громко в стылой тишине прозвучали три удара «Универсаль–гонга». Аркадий Борисович, погруженный в невеселые думы, вздрогнул, даже в жар его бросило, и не удивительно: в последнее время дошел он до того, что брючный ремень, ненароком упавший на пол, мог показаться ему гадюкой, изготовившейся к броску.

Три часа ночи, глухое время.

Аркадий Борисович, горбясь, вылез из глубокого покойного кресла, подошел к окну и бессильной рукой отвел тяжелую портьеру. Темь стояла непроглядная. Ни звезды в небе, ни огня на земле. А всего год назад в любое время ночи отсюда виднелась осененная огнями английская драга, гордость Аркадия Борисовича, волшебный корабль, плывущий в ночи к заветным берегам. Черная, дикая вода Чирокана отражала эти огни и горела сама золотым мерцающим расплавом. Зрелище было невозможной красоты… Минуло, все минуло, остались уныние и жуть слепых ночей. Боже, боже, что натворила взбунтовавшаяся подлая чернь! Аркадий Борисович глухо застонал и окаменел, прижимаясь лбом к холодному стеклу…

Привел его в себя новый удар «Универсаль–гонга». Полчаса пролетело как единый миг. Аркадий Борисович, шаркая подбитыми соболем шлепанцами, вернулся к столу, взял тяжелый шестисвечник и толкнул дверь в соседнюю комнату. В шатающемся свете замерцал, заискрился хрусталь в шкафах, матово засветился китайский фарфор, мимолетно ожили зеркала, что–то пискнуло в дальнем углу – мышь, должно быть. Беззвучно ступая по медвежьим шкурам, Жухлицкий миновал просторную гостиную и остановился перед следующей дверью. Постоял в раздумье, тихонько открыл и вошел в небольшую комнату, увешанную хорасанскими коврами. Тонкий аромат духов мешался со свежим дуновением из открытой форточки. Пламя свечей хрупко затрепетало, заиграли тени на стенах.

– Сашенька! – негромко позвал Жухлицкий.– Не пугайся, это я…

На кровати шевельнулась, поднялась из подушек хорошенькая головка в обрамлении встрепанных темных кудрей, ахнула:

– Батюшки, Аркадий Борисович! Как же вы надумали–то…

– Тоскливо что–то, Сашенька, прямо хоть в петлю…

– Боже упаси, что вы говорите…

Аркадий Борисович присел на край пухового ложа и, закрыв глаза, обнял Сашеньку, нежную и податливую со сна. Уткнулся лицом в полураскрытую грудь и сквозь обморочный дурман ощутил теплый аромат ее кожи. Сашенька, приподнявшись, дунула на свечи и смеясь проворковала ему на ухо:

– Что бы вам с вечера приходить…

– Молчи… молчи, Сашенька… не поймешь ты…


* * *

Легко, бездумно, счастливо заснула утомленная Сашенька. А к Аркадию Борисовичу сон все не шел и не шел. Откуда–то издали доносился брех псов, по–предутреннему беззлобный и ленивый. Скорее угадывался, нежели слышался, широкий рокот Чирокана. Три звезды, образующие верхнюю половину Кассиопеи, мерцали, переливались в окне,– холодны, далеки…

Аркадий Борисович длительно и пристально оглядел фарфорово белевшее в темноте лицо Сашеньки. Вздохнув, отвел глаза: вот и она тоже – ко всем бедам еще одна забота. Он любил ее зрелой, устоявшейся любовью, однако рядом с ней, этой любовью, тлела, то разгораясь, то затухая и как бы уходя под пепел, но никогда не исчезая совсем, ненависть.

…Первая встреча с ней, случившаяся летом тысяча девятьсот пятого года, была ему памятна и поныне. Двадцатичетырехлетний студент Аркадий Жухлицкий возвратился тогда из–за границы, из Марбурга, проучась четыре года в тамошнем университете, куда в свое время был водворен силой денег и связей отца. Едучи домой через Сибирь, Аркадий с опаской косил глазом на варнацкие пространства за окнами классного вагона и без особой радости думал о дипломе горного инженера, до получения которого оставался всего лишь год. С теплотой душевной вспоминал благонравный, чинный Марбург и предвкушал скорое туда возвращение. Но вышло все иначе. Оказывается, значительно опередив его, по каким–то казенным путям, таинственно–извилистым, как ходы червей–короедов, прошмыгнула в родные Палестины весть о якшании молодого Жухлицкого в дальних заграницах с не совсем благонадежными личностями, самое место которым не в Марбурге или, скажем, Карлсбаде, а в отечественном Александровском централе, Горном Зерентуе и прочих подобных местах, специально для таковских предназначенных.

Горный исправник Попрядухин, сообщивший Борис Борисычу о сем достойном сожаления казусе, был свой человек и потому счел возможным к сказанному строго конфиденциально добавить, что получен–де секретный циркуляр: в стране ожидаются известного свойства волнения; правительство озабочено и настроено решительно; поблажек никому не будет. Словом, грядет суровое время. Изложив это огорченному папе–миллионеру, Попрядухин мягко и доброжелательно высказал мнение, что лучше всего, если впавший в либеральную ересь молодой человек годик–другой отдохнет под отчим кровом от иноземных соблазнов, а там как бог укажет. Глубину исправничьего совета Борис Борисыч вполне оценил чуть позже – когда события пятого года тряхнули и Питер, и Москву и грозным эхом отдались по всей необъятной империи. Бывший серый ростовщик устрашился и решил не искушать судьбу, тем паче что наследнику миллионного состояния диплом горного инженера нужен не столь уж позарез. В итоге марбургский рассадник мудрости одного из своих недоучившихся питомцев так и не дождался обратно.

Свершившимся фактом все это стало потом, а в то лето, лето достопамятного девятьсот пятого года, Жухлицкий–младший, считаясь студентом на побывке, соответственно понимал о себе и на всякую отечественную рутину отзывался прочно усвоенной заграничной улыбкой – чуточку брезгливой, умудренной и снисходительной. Отец замечал, но помалкивал и с ползучим терпением ростовщика вел линию – исподволь давал сыну вкусить власть над людьми, ненавязчиво учил выискивать чужие слабости, рассчитывать каждый шаг, пестовал в наследнике безжалостную деловую хватку и исступленную жажду богатства.

Начал Борис Борисыч с того, что взял Аркадия в самоличный объезд обширных своих владений, и едва ли не первым местом, которое они посетили, оказался выморочный прииск с громким названием «Богомдарованный». К удивлению молодого Жухлицкого, заправляла здесь всем шустрая сгорбленная старуха, темнолицая, с ехидными острыми глазенками, отчаянная матерщинница. Разговор ее с Борис Борисычем лишь мимолетно коснулся золотодобычных дел, а больше состоял из каких–то таинственных недомолвок и намеков с упоминанием чьих–то имен, похожих больше то ли на собачьи клички, то ли на воровские прозвища. Что–то темное и преступное мерещилось вчерашнему марбургскому студенту в неспешной беседе отца с приисковой управительницей. В особенности когда старая карга, спустив голос до злодейского шепота и то и дело бесстыже подмигивая, принялась бубнить:

– Ты, батюшка, не гляди, что тоща… Поверь старухе: мясы наберет – девка будет соболь, хунтух–мунтух!.. Через пару, много – через тройку годков спасибо мне скажешь… У кого глаз на эти дела вострый, тот понимает…

Чихамо вон цельную бутылку золота сулил…

С этими словами она проворно вышмыгнула вон и почти тотчас вернулась. Следом за ней в полутемную неопрятную избу вступила пугливая, диковатая на вид девочка лет двенадцати–тринадцати, большеглазая, длинноногая, нескладная – этакий олененок, отбившийся от матери.

– Вот она, моя сиротиночка, голубка моя безгрешная,– жалостливо причитала управительница, мягко, но настойчиво подпихивая девочку к Борис Борисычу.

Жухлицкий–старший окинул ее быстрым оценивающим взглядом, подумал и, кисло улыбаясь, заговорил фальшиво–бодрым голосом:

– Зовут–то как? Саша? Это хорошо, это хорошо… Тетеньку слушаешься, а? Мэ–э… надо слушаться, надо… Вот погоди, подрастешь – в горничные заберем тебя, в самом Баргузине жить станешь. Хочется в Баргузин–то, а? Там дома богатые, народу много. Весело. М–да, Сашенька… Ну–ну, иди играй, Сашенька…

Едва девочка выскользнула за дверь, старуха, сидевшая до того постно поджав губы, встряхнулась, закудахтала:

– Ну что, какова, батюшка, а?

Борис Борисыч мельком покосился на сына и чуть заметно пожал плечами. Управительница, истолковавшая, видимо, это движение как знак одобрения, издала трухлявое хихиканье:

– Недешево мне содержаньице обходится: подорожало ведь нынче все. На одну одежку–обувку сколько уходит. Чихамо–то ишь что выдумал: бутылку золота. Нет, одной бутылкой тут не обойдешься!..

В ответ Жухлицкий–старший кашлянул и пустил губами какой–то почти собачий звук «беф–ф…». Старуха тотчас умолкла, и некоторое время они оба молчали – со значением, как бы обоюдным молчаньем скрепляя некую сделку, после чего с явным облегчением заговорили уже о совершенно ином.

В продолжение всей этой сцены Аркадия, так и не уловившего существа происходящего, не оставляло ощущение чего–то нечистого, воровского. Впрочем, обильная разного рода вывихами жизнь таежных золотых промыслов неизбежно должна была если и не вытравить, то все же притушевать, низвести до уровня заурядного гнетущее впечатление, связанное с диковатой девочкой Сашей. Так оно и случилось, и буквально через пару дней.

Выехав с Богомдарованного, Жухлицкий с сыном и сопровождавшие их охранные казаки перевалили через три хребта и заночевали в слаженном на орочонский манер балагане, хозяин которого, мягкий мужичок, с лицом сыромятным, бесцветным, как подвальный гриб, встретил Борис Борисыча с подобострастием преданного служаки. Он и повел на следующее утро дальше темными варнацкими тропами.

Непривычная дорога сильно измучила Аркадия. Сизоватая синева тайги, издали схожая с налетом на ягодах голубики и потому кажущаяся столь прохладной, па деле обернулась застоявшейся меж деревьев духотой и разгулом страха не ведающего кровожадного гнуса. Заночевали в тайге, под открытым небом, и в середине следующего дня подъехали к затаенно расположенному в вершине глухого распадка зимовью. На шум почти одновременно вылезли из него два старичка. Они были похожи, словно два замшелых пня,– оба одинаково грязные, едва прикрытые каким–то невообразимым рваньем, с засохшими остатками еды в неопрятных бородах, оба по–паучьи пригнутые к земле трудами и годами. Некоторое время они со страхом и в то же время злобно смотрели на невесть откуда пожаловавших гостей, потом с неожиданным проворством нырнули один за другим в свою берлогу, и тотчас в боковую отдушину и в дверь выставились ржавые шестигранные дула шомпольных ружей.

Ровным счетом чертова дюжина лет миновала с той поры, но старички эти помнились Аркадию Борисовичу так, словно все было вчера. Они долго не хотели верить, что перед ними сам Борис Борисыч Жухлицкий, хозяин золотого Чирокана, а когда поверили – взяли вдруг тон что ни на есть свойский, стали говорить миллионщику «паря», будто всю жизнь хлебали с ним из одного артельного котла. К немалому изумлению Аркадия, отец благодушно слушал старичков, поддакивал, с аппетитом прихлебывал чай из их омерзительной посудины. Жухлицкий–младший, по марбургской университетской наивности, не знал, что и подумать. Однако бывший серый ростовщик никогда ничего зря не делал: старички эти были «с секретом», о чем Аркадий узнал чуть позже. Неизвестно почему вообразив, что миллионщик Жухлицкий – свой брат и таиться от него нечего, они поведали ему историю своей в высшей степени необыкновенной жизни. Кроме них и Борис Борисыча с сыном, в вонючей зимовьюшке никого не было и стояла та особая тишина, когда бог знает отчего тянет излить душу, посему рассказ старичков оказался неспешным и подробным.

Появились они в здешних краях с лишком сорок лет тому назад, то есть в самый разгул золотого помешательства, а до того успели вдоволь помаяться на уральских приисках, мыкались со старательскими лотками по глухим падям и распадкам Енисейской губернии. На первых порах Золотая тайга показалась двум дружкам поласковей прежних мест. Фарт мимолетно показывал им свою румяную рожу то тут, то там, зазывно подмигивал и, петляя по–заячьи, водил за собой из ключа в ключ, через хребты, перевалы, через дурные чертоломы орочонской земли…

В таких вот делах нечувствительно минуло больше десяти лет. Выпадали, конечно, за это время и кой–какие удачи и удачишки, но того «большого самородка», после которого можно доверху наполнить водкой старательские лотки, выпить одним духом и зажить без нужды и печали, все не было и не было. Многие из тех, с кем спознались попервости в Золотой тайге, перемерли, сгорели от винища или давно махнули рукой на своенравный фарт. Но эти двое оказались таковы, что жаркое их упорство постепенно перегорело как бы в уголь, негасимо тлеющий под серым пеплом алчбы. Исходили, исшарили они всю Золотую и Дальнюю тайгу от Крестового озера аж до златообильного Орона. Мыли пески по берегам таких речушек, куда не только добрый человек, а и беглый каторжник, наверно, не заглядывал. Добирались до Бодайбо. Спускались и до известного села при устье Витима, что за тяжкую греховность свою, противную и людским, и божьим законам, сгорело потом дотла в одну ветреную ночь. Пожар породил много разноречивых толков по всей сибирской тайге. Дошли слухи до властей. Нагрянуло следствие, и тогда в пепелищах домов обнаружились подполья с ходами в сторону реки – хозяева тех домов не один год промышляли тем, что заманивали к себе удачливых старателей, поили допьяна, грабили подчистую, а затем, предав скорой смерти, оттаскивали по подземным ходам в реку…

И вот наконец – теперь уже тридцать лет прошло с того дня – случилось долгожданное: свалился жирный фарт прямо в руки, сначала одному, а после и другому. Но, должно быть, не кто иной, как злобный орочонский бог, подстроил так, что рыскали они в то время порознь, а посему оказался каждый из них наедине с золотым соблазном. И не устояли молодцы–старатели, взвихрился со дна души тот самый серый пепел алчбы, замутил воспаленные головы, ослепил очи. И свершилось дивное дело. Как сойдутся, бывало, в зимовье – в глаза друг другу не глядят. Заговорят – в речах виляние сплошное. И один тайну не хочет выдать, и другой дрожит. Помалкивают оба, хотя, конечно, догадываются обо всем. А наутро – каждый в свою сторону и скорей, скорей за работу, да все с опаской, с опаской. Дни тянулись за днями. Вот уже, кажись, и достаточно золотишка, время в жилуху подаваться, к людям, а боязно: вдруг да тот, второй, больше настарался? Или же я уйду, а он останется, обшарит все вокруг и отыщет потайное место,– что тогда? Так и держит их золото, не отпускает от себя, а чумазый орочонский бог в ближних кустах трясет рогатой башкой, пасть зубастую разевает, хохочет–заливается – уж больно ловко подловил он настырных старателей. Будто зайцев в петлю.

Прошло лето, а за ним – зима. Еще лето и еще зима. Но старатели ни с места. Давняя сноровка не дает им пропасть: пропитание добывают охотой, рыбку ловят, в звериные шкуры одеваются. Живут оба–двое по–прежнему вместе в зимовьюшке, однако промеж собой не разговаривают– надоели друг другу. Опротивели. (Вот когда получила объяснение та подмятая на время нашествием непрошеных гостей взаимная неприязнь старичков, что с самого начала была подмечена Аркадием.) И еду каждый сам себе наособицу варит. И едят, отвернувшись один от другого. Разбежаться бы врозь, да боязно совсем–то одному в тайге. Все так же золотишко моют. Каждый сам по себе. Тайно. Двужильно. И от зимовья каждый уходит по–лисьи, в иную совсем сторону, петляет, петляет по тайге, озирается и оглядывается – чур, не проследил бы второй.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю