Текст книги "Пленник стойбища Оемпак"
Автор книги: Владимир Христофоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)
Владимир Христофоров
Пленник стойбища Оемпак
Повесть и рассказы
Мальчик из дома напротив
Повесть в рассказах
Альберту Мифтахутдинову, моему другу, посвящается
Отец
– Эх, папа, на войну как хочется…
– Там же убить могут, сынка.
– Так мы же на танке поедем.
Из разговора с четырехлетним сыном Геком
– Не верите? – отец удивленно уставился на нас с Кузей. – Так смотрите, – он задрал рубаху к затылку, повернулся голой спиной. – Это, брат, не шутка, а осколок бронетанкового снаряда. Трех ребер как не бывало!
С почтительным уважением мы долго рассматривали глубокий, шириной с ладонь, шрам на отцовской спине.
– До сердца не дошло, – не то вопросительно, не то утвердительно сказал Кузя.
– Не дошло, – вздохнул, будто сожалея, отец и опустил рубаху.
– Ну а потом что, дядь Гена?
– Потом? Йотом из окружения выходили, к своим пробивались.
– А награду за что дали?
– Вот за это и дали. Сам дед Ковпак вручал.
– Покажите, – потребовал Кузя.
Отец подошел к шкафу, достал с верхней полки лиловую коробочку.
– Смотрите.
Кузя разочарованно вытянул губы.
– Фи-и! У моей мамки тоже такая медаль есть, а она на войне не была.
Отец не обиделся, а вдумчиво растолковал:
– Понимаешь, очень много народу на войне воевало. Несколько миллионов. И почти каждый солдат хоть маленько, да отличился в бою, а значит, и награду заслужил. Но попробуй начни-ка всем вручать медали и ордена – воевать некогда будет! Вот почему хотя война и закончилась, а фронтовиков продолжают вызывать в военкомат: до вас, мол, очередь дошла, получите свою боевую награду. Поживу еще – глядишь, и моя очередь подойдет. – Последнюю фразу он произнес, правда, неуверенно.
За печкой заворчала бабушка:
– И мелет, и мелет. Как не надоест? Лучше бы по воду сходил, прости мя, господи…
– Успею, мам. – Отец взглянул на печь, заговорщицки подмигнул мне, а Кузе взъерошил рыжий вихор. – Приходи еще. Расскажу, как в разведку ходил.
В разведку к фашистам отец мой никогда не ходил. Не пробивался к своим из окружения. Никакой осколок бронебойного снаряда в него не попадал. Потому что на войне он вообще не был.
В его бумагах долго хранился газетный портретик знаменитого хирурга, ставшего впоследствии академиком. Это он сделал отцу уникальную операцию на левом легком – одну из тех, за которые получил Государственную премию. Случилось это перед войной, когда меня еще и в помине не было. Отцу выдали «белый билет» – бессрочное освобождение от воинской обязанности. Поэтому, когда началась война, от нашей семьи на фронт ушла мать. В то время она работала инструктором в городском авиаклубе. Ее зачислили в женский полк тяжелых бомбардировщиков.
От матери осталось несколько фронтовых писем и фотокарточек.
Мы жили в Семипалатинске. Нужды сильной не испытывали. Деньги с фронта присылала вначале мать, потом брат отца – дядя Петя. Без их помощи нам пришлось бы туго, так как отец работал всего-навсего простым счетоводом в каком-то мелком филиале. Это в последнее десятилетие перед пенсией он дослужился до главного бухгалтера областного совета профессиональных союзов.
В нашем городе отцовское имя произносили с уважением (особенно женщины), искали повод с ним познакомиться, а иные, наверное, не прочь были бы выйти за него замуж. Всех привлекал в нем мягкий рассудительный характер, сильно развитое чувство отцовства, постоянство – он ведь так и не женился второй раз.
Отец кроме всего прочего имел талант выдумщика, любил помечтать. Родственники и знакомые всегда посмеивались над его чудачествами и особенно над постоянным стремлением к хозяйственным преобразованиям в доме.
За что бы отец ни брался – это превращалось в целое предприятие. Задумки шли от дедов и прадедов – людей хватких, мастеровых, – а силенок и умения на их исполнение ему порой не хватало. Ведь с пятнадцати лет он стал конторским служащим.
Однажды затеялось у нас строительство новых ворот. Несколько недель отец искал плотника «подешевле». Наконец привел мужика с лицом алкоголика. Весь вечер они ходили вокруг старых ворот, что-то измеряли, записывали, спорили. Затем мастер угостился стопкой водки, получил небольшой аванс и… исчез. Я уехал в пионерский лагерь. А когда вернулся, перед моими глазами предстало некое грандиозное сооружение, напоминавшее триумфальную арку. Сбоку ее приютилась миниатюрная калиточка – на нее не хватило лесоматериала, а может, «вдохновения» отца. Но к ней отец придумал, как он полагал, очень хитрый замок. От угла дома надо было отсчитать восемь досок, сдвинуть девятую, затем просунуть руку и нащупать засов ворот, потянуть его на себя, подойти к калитке и дернуть безобидно торчащий гвоздик, который через сыромятный ремешок соединялся со щеколдой. Хитроумный замок оказался с капризами. Стоило перестараться и вытянуть засов немножко длиннее, он мгновенно выскакивал из скобы – той, что у калитки, и намертво, будто волчий капкан, заклинивал руку между досками. Попадались в этот капкан не жулики, а хозяева да родственники. Приходилось стоять в неудобной позе и звать на помощь. Позже я приноровился и просто перелазил через заплот – так у нас называли забор.
Новые ворота просматривались за несколько кварталов. По признанию соседа дяди Миши, они служили ему верным ориентиром на ухабистом пути от забегаловки «Голубой Дунай» к родной хате.
Отец, показывая мне сооружение, точно удоистую корову, похлопывал свежеоструганные доски и гордо приговаривал: «Знатно сработано, а? Как на ВДНХ, а? А главное, по дешевке удалась!»
И вот наступил знаменательный день. Приехала машина с углем. Отец сосредоточенно распахнул створы ворот и из глубины двора заботливо помахал водителю: давай, мол, трогай. Машина резко попятилась задом – громко и яростно скрипнули подсохшие доски. Ворота закачались, но устояли, а задний борт кузова уперся обоими углами в колонны ворот. Отец задумчиво обошел свое вдруг оказавшееся узким творение, зачем-то попытался просунуть ладонь между машиной и воротами. «Минутку», – вежливо сказал он водителю и направился в соседний дом, где жил дядя Саня – шофер, токарь, слесарь, водопроводчик, изобретатель дешевых ветряных двигателей и заядлый голубятник. Вскоре вышел и он сам, в майке и с рулеткой в руках. После соответствующих измерений габаритов машины дядя Саня авторитетно подтвердил, что размеры ЗИС-5 соответствуют ГОСТу.
– Да ты не расстраивайся, Гена, – добродушно похлопал он папу по животу, – ну, подумаешь, заузил на каких-нибудь пару сантиметров. Это же – тьфу! – и растереть нечего. Ворота не сапоги – давить не будут, – философски подытожил дядя Саня и не спеша убрался восвояси.
Уголь пришлось сгружать прямо у ворот, потом целую неделю таскать ведрами в завозню. «Знала я, что так и будет», – заявила бабушка.
Бесполезное сооружение из досок повлекло за собой реконструкцию всей ограды. Чтобы не таскать каждую осень уголь в завозню, отец решил рядом с калиточкой устроить углярку, да место ей определил не где-нибудь, а под самыми окнами. Куда бы проще, казалось, расположить ее у глухой стены соседского дома, но у отца имелись свои соображения.
Дело в том, что в глубине нашего двора стоял еще один домик-флигелек, в котором проживала семья дантистов. Он и она нелегально занимались практикой на дому. Поэтому мимо наших окон днями и ночами сновали какие-то подозрительные типы. Это отцу не нравилось. Он мечтал соорудить вдоль глухой стены нечто вроде галереи без крыши – специально для соседей и их пациентов. Поэтому углярке там было не место.
Не обошлось и на этот раз без некоторых усовершенствований. Чтобы удобнее было брать уголь со дна, торцевую стенку ящика отец сделал разборной. Крышка предусмотрительно была сооружена с противодождевым скосом, и потому доски надо было составлять строго последовательно. Перепутал – появлялись щели и даже лишние доски. Мне часто приходилось наблюдать из окна, как отец, шевеля губами, терпеливо комбинирует. (Как мы не догадались тогда пронумеровать доски?) Я же, чтобы избежать «дощатой головоломки», прыгал внутрь углярки и там наполнял ведро.
Окна над угляркой с тех пор ни разу не открывались. Ветер выбивал из щелей черную пыль, а бабушка очень дорожила своими тюлевыми шторами.
Весной и осенью наш двор раскисал и превращался в труднопроходимое болото. От углярки к крыльцу тянулась черная непросыхаемая тропинка. Чтобы не месить грязь и не таскать ее домой, мы решили покрыть двор разветвленной сетью тротуаров по следующей схеме: крыльцо – уборная – калитка – углярка – крыльцо.
– А хорошо солнечным утром пройтись по сухим прохладным кирпичам босиком, – мечтал отец.
В то лето мы как раз перекладывали русскую печь. Старый кирпич пошел на сооружение тротуара. А что это был за кирпич – не пойму до сих пор. Казалось, прокаленный десятилетиями, он должен быть словно камень. Мы блаженствовали до первых дождей, которые превратили кирпич в месиво. Подсохло – образовались дорожки, густо посыпанные красной пудрой. Она постоянно попадала нам в нос, уши, рот. Именно в тот период отец замечательно и подолгу чихал. Кошка забивалась с испугу под кровать, бабушка выходила из дома, а я добросовестно начинал считать, взмахивая, словно секундант, полотенцем. После такого чиха отец приговаривал: «Да язви его в душу!» И в изнеможении откидывался к стенке, не забывая все же заинтересованно выдавить из себя: «Сколько?»
Поскольку двор из-за узких ворот оказался недосягаемым для машин – посередине его разбили цветник, «для зелени». Это мероприятие вызвало целую бурю негодования у родни: «Жрать нечего, а он цветы рассадил».
Среди цветника из фанеры и мешковины соорудили летнюю купальню, проще – душ.
Других достопримечательностей в ограде не было, если не считать кучи трухлявых бревен, которую мы распилили с отцом, когда мне исполнилось шестнадцать. Говорят, купил он их по случаю в день моего появления на свет. «Вышло, как у кавказцев, – любил говорить отец. – У них в честь рождения закапывают вино. А я бревна купил. И распилили мы их со взрослым сыном. Разве это не замечательно?»
Наш дом был сложен примерно из таких же почерневших, растрескавшихся бревен. До революции он принадлежал татарину-барыге. Потом из соседнего в то время захудалого городишка сюда переехал мой отец с бабушкой и кучей меньших братьев и сестер. Считалось, что они приехали чуть ли не в столицу. Но вышло по-иному. Столицей края стал тот городишко, который они покинули в поисках лучшей доли…
В татарской части города, неподалеку от двух мусульманских мечетей и пожарной каланчи, отец и присмотрел этот дом. В нем были две большие комнаты с русской и круглой печами, шесть окон, кладовая и вентиляционные отверстия под потолком, где летом ласточки устраивали гнезда. Позже отец, не без моей помощи, реконструировал избу. Достроил кухню и сени, как обычно, по своему замысловатому «плану». Это осложнило вход и выход. Например, чтобы оказаться на крыльце, необходимо было открыть на кухне дверь, спуститься на две ступеньки, затем захлопнуть ее и плотно к ней прижаться. Только при таком положении можно было открыть вторую дверь – из сеней. Короче, двоим в этом лабиринте без синяков не разойтись.
В средней комнате находился погреб, по-нашему – подполье. Время от времени мы попеременно в него сваливались. Случалось это чаще всего летом, когда бабушке не давала спокойно жить мысль о том, – что подполье не успеет просохнуть и опять появится плесень. Иногда она открывала его на ночь, а перед этим весь вечер делала нам предупреждения, чтобы мы были осторожнее, не бродили ночью по комнатам – точно мы были закоренелыми лунатиками. Особенно бабушка досаждала отцу, так как подполье находилось как раз рядом с его кроватью. Просыпаясь утром, он опускал ноги на крышку погреба. Когда крышки не оказывалось, он валился на труду песка, в которой зимой хранилась морковка.
Бабушка туда падала обычно днем, когда нас не было дома, и она, радуясь удобному случаю, открывала подполье и тут же забывала об этом. К счастью, никто не калечился – погреб был неглубок.
Но чаще всего, конечно, сваливался я. Летом наша улица томилась от безделья, пылищи и жары. Ребята моего возраста, по разным причинам не уехавшие в пионерские лагеря или в деревни к дедушкам, с тоски начинали курить, сквернословить, бить стекла, устраивать каверзы прохожим.
Одно такое лето мы были охвачены игрой, глупее которой трудно придумать. Мы превращались в «слепых». Считалось высшим шиком пройти всю улицу с закрытыми глазами. Однажды это и мне удалось, правда, при этом я сбил две урны, ударился лбом о телеграфный столб, наступил на спящую собаку, а кто-то из прохожих угостил меня подзатыльником.
Игра входила в привычку. Утром я не открывал глаза, как все нормальные люди, и даже умудрялся завтракать на ощупь. Поэтому я чаще всех падал в погреб.
А еще мы играли в инвалидов: подвязывали ногу или руку, мастерили костыли и ковыляли вдоль пыльной улицы.
Все окна на ночь закрывались двустворчатыми ставнями, запирались длинными болтами. А чтобы их нельзя было вынуть с улицы, на концах болтов были устроены дырочки, куда втыкались специальные чекушки из железной проволоки. Они обертывались тряпочками из старых чулок. Этим преследовались две цели: зимой не проникал в избу холод, а если бы кому вздумалось с улицы провернуть болт, чтобы выпала чушка, то тряпочки бы этому помешали. Некоторые жители нашей улицы для верности навешивали на ставни маленькие замочки.
Бабушка не любила «чужого глаза». Когда на кухне зажигалась керосиновая лампа, она тотчас задвигала шторки на окнах, бежала закрыть ставни. И успокаивалась лишь только после того, как прикалывала к верхним перекладинам оконных переплетов газетные листы – вдруг кому взбредет в голову встать на завалинку и взглянуть в щель между створками ставень: а ну-ка, чем они тут занимаются? До сих пор на меня действует раздражающе вид незащищенных окон…
Над отцовской кроватью всегда висела «под рукой» ижевская одностволка довоенного выпуска. Под матрацем в изголовье лежал коротенький ломик – на случай «рукопашной», в сенях и завозне была устроена сложная сигнализация из пустых консервных банок.
То были первые послевоенные годы. Боялись грабителей. Вся наша окраинная улица на ночь, как могла, запиралась, спускала собак, вооружалась… И только тогда засыпала чутким нервным сном. Было несколько происшествий, но к бандитам они не имели отношения. Например, у кладовщика исчезла целая поленница березовых дров. Не пойму до сих пор, как можно было их украсть? Ведь надо открыть ворота, въехать во двор на телеге, погрузить дрова. Потом у старой еврейки Марии Наумовны, после того как ее посетила гадалка, исчезли две серебряные ложечки и поднос с замороженными пельменями. Кассирша кинотеатра тетя Шура недосчиталась в своем курятнике петуха, помеченного сбоку ярким чернильным пятном.
Но ходили упорные слухи о прибытии в город какой-то банды – не то «черной руки», не то «белого Креста». Говорили о разрытых свежих могилах. Эти слухи держали некоторую часть горожан в состоянии постоянного страха.
В нашем доме ревнителем всех мыслимых и немыслимых мер предосторожностей была бабушка. Но и отец благодаря сильно развитому воображению тоже был в какой-то степени подвержен этим страхам. Правда, я подозреваю другое, более сложное чувство, нежели один страх перед грабителями. В то время он очень увлекся литературой о войне, особенно о партизанах и разведчиках.
Долгими вечерами при неярком свете керосиновой лампы читал нам отец вслух про захватывающие подвиги партизанских отрядов Медведева, Ковпака, разведчика Кузнецова, молодогвардейцев… За едой он непременно замечал:
– Эх, такое бы сальце (или хлеб, чай, суп) партизанам, когда они отсиживались в сторожке, помнишь?
А если я вдруг начинал капризничать и отказывался есть кашу, отец делал преувеличенно страшные глаза, сильно удивлялся и чуть ли не в укор мне ставил, что, может быть, именно эта порция каши могла бы спасти от голодной смерти какого-нибудь узника Освенцима. Или вдруг говорил, что в ленинградскую блокаду за чашку крупы давали белое пианино.
Больше всего мне нравилось, когда отец имитировал голоса Сталина и Левитана.
«Дорогие братья и сестры! Наше Отечество в смертельной опасности. Враг наступает…»
«Сегодня в шестнадцать ноль-ноль по московскому времени наши войска в кровопролитных боях, уступая превосходящим силам противника, оставили город…»
Я еле сдерживался, чтобы не разреветься. И тогда отец неожиданно запевал бодрую солдатскую песню.
Мы принимались маршировать, кося глазами в сторону печи, которая якобы была трибуной, а на ней находился командующий парадом.
Парад закрывала бабушка. Она выходила из-за печи и, еле сдерживая улыбку, стыдила: «Господи, что стар, что мал – никакого ума! Хватит, сказала, пыль поднимать! Спать пора. Опять завтра не добудишься…»
Отец обожал оружие и военную форму. У меня сохранилась очень характерная фотография, снятая, видимо, во время какой-то пирушки. Он сидит перед аппаратом, а позади наброшенная на гардероб простыня. Одет отец в новенькую парадную гимнастерку, перехваченную комсоставским ремнем, темные галифе, хромовые сапоги. При единственной своей медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне» он сидел напыщенный и важный. Он был доволен собой и нравился себе именно из-за этой ладно скроенной «военной» формы.
Далекая тетя Лида время от времени перебирала содержимое своих бездонных сундуков и, собрав кое-что из одежды своего мужа – генерала, отсылала нам. Мне доставались погоны, орденские колодки, звездочки, а отцу – шапки, кителя, брюки…
В нашем фанерном гардеробе висел и единственный костюм из черного габардина. Надевал его отец два-три раза в году по самым торжественным случаям. Процесс этот, как правило, превращался в довольно хлопотное дело. По комнатам распространялся едкий залах нафталина и тройного одеколона. Отец носился от гардероба к зеркалу и обратно, покрикивал на бабушку, отвешивал мне подзатыльники. Казалось, что это не кончится до утра. Брюки не сходились, узел на галстуке не сразу завязывался, подтяжки не действовали – я давно повыдергивал из них резинки на рогатки. Отец потел и раздражался. Но вот он бросался к вешалке и, сбивая все на ходу, вылетал из дому. Костюм сидел на нем мешковато, галстук – набекрень, манжеты далеко вылезали из рукавов, а тесные довоенные штиблеты заметно меняли походку.
Иногда, правда очень редко, отец в гостях подливал и мог явиться домой в чужих галошах или без шапки, а однажды пришел в женском тулупчике, принадлежавшем жене его брата. Весь следующий день он мучился и жалобным голосом просил у бабушки какой-нибудь отравы или яду. Та приносила кружку горячего молока, задавая один и тот же вопрос: «Господи, и кто только выдумал это зелье?» Однажды в таком состоянии отец сказал дяде Пете: «Знаешь, брат, вот если бы сейчас меня застрелили, я бы только спасибо сказал…»
Я долго раздумывал над его фразой – как бы он спасибо сказал тому, кто его застрелит, и почему-то пришел к мысли, что мгновенно не наступает никакая смерть – всегда, наверное, остается время на то, чтобы произнести последнее слово.
Страсть отца к оружию чуть не закончилась для всех нас самым печальным образом.
Дядю Петю угораздило привезти с фронта трофейный пистолет системы «Вальтер». Отец выклянчил его и спрятал в сенях над дверьми. Там, в потолке, между двумя досками находилась широкая щель. Как-то мы полезли с Кузей на чердак, чтобы устроить в нем штаб нашей подпольной организации (мы считали соседей-дантистов фашистскими шпионами). Первым влез я. Нога моя нащупала на полу какой-то твердый предмет. Я сдул пыль и освободил его из мешочка – в полумраке тускло блеснула отполированная кожа кобуры. Мы сунули находку в портфель, скатились с крыши в сугроб и бросились в конец улицы к Кузиному дому. На пути нам попался дядя Тимофей – милиционер, муж тети Шуры, кассирши из кинотеатра «Октябрь». Я упал и выронил портфель. «Ого! – удивился дядя Тимофей, подняв портфель. – Что у тебя тут, кирпич, что ли?»
Обошлось…
Долго наслаждались мы разглядыванием пистолета из вороненой стали, патронов с тяжелыми тупыми головками. Потом не удержались и по разу выстрелили в принесенный чурбан.
Заснул я с «Вальтером» под подушкой. А утром, сунув его в задний карман брюк, отправился в школу.
В средних классах у нас ходила привычка внезапно щелкать друг друга ребром расслабленной ладошки по заду – давать «леща». Известный в школе шалопай Феля на перемене незаметно подкрался ко мне, но я даже не почувствовал «леща» – Феля взвыл от боли, со всего размаху трахнув по рукоятке пистолета. И хотя вельветовая курточка почти полностью прикрывала задний карман, для внимательного взгляда не представляло большой трудности распознать находившийся там предмет.
– У него в кармане пистолет! – разнес по школе пострадавший Феля.
На большой перемене я сбегал домой и подменил «Вальтер» пугачом.
В конце уроков ребята-старшеклассники, прижав меня к стенке уборной, потребовали показать, что у меня есть. Для приличия я слабо посопротивлялся, а потом вынул пистолет и с криком «хенде хох!» ткнул им в грудь Фели. Тот ойкнул и растерянно приподнял руки. Все засмеялись.
Бабушка узнала про мой секрет, донесла отцу. И вот в обед, скорее заинтересованно, чем возмущенно, он спросил, как мне удалось обнаружить тайник.
– Надо же! – искренне удивился он. – А я думал, что там сверху, над щелью, сплошные потолочные доски.
После некоторого раздумья он сдвинул брови.
– Я его, пожалуй, выкину. За эту штуку в тюрьму можно попасть. Понял? Молчи!
– Понял, чего не понять. Могила! – провел я ребром ладони по горлу.
Но вечером, когда улеглась бабушка, мы пошли на кухню и стали чистить трофейный немецкий пистолет. Окно было закрыто ставнями. От печи исходило хлебное тепло, заговорщицки помигивала наша старинная «семилинейка». Да и мы сами походили на самых настоящих заговорщиков. Пахло металлом и оружейным маслом.
Отец с предовольнейшим видом показывал мне устройство «Вальтера».
– Да-а, а стволик-то того, в нагарце, – неопределенно заметил отец. – Чистить придется. Не знаешь, отчего это?
Я пожал плечами.
– Ну ладно, скрытник! Стреляет-то он хоть как? Я ведь ни разу и не попробовал…
– Стреляет что надо, – важно, со знанием дела ответил я.
– Гляди ты, сколько лет, а не отсырел!
Я уловил в словах отца нотки сожаления о том, что ему не пришлось стрелять из настоящего боевого пистолета. Поэтому уговаривать долго не пришлось.
В завозне при свече мы выбрали пару коротких и очень толстых досок, одну за другой прислонили их к кухонной двери. Отец взглянул на печь, и я услыхал: «Мама, мы сейчас тут пальнем по разу, ты не пугайся». – «Да ты что, сдурел совсем, что ли! В доме разве можно палить?»
Она еще долго ворчала.
Мы выстрелили из дальней комнаты по два раза. Звенело в ушах. Ударило в нос пороховым дымком. Слегка оглохшие и возбужденные, мы принялись исследовать пулевые отверстия.
– Ты видишь?! – вдохновенно повторял отец. – Ты видишь? – Он любовно трогал дырочки вначале на первой доске, потом на второй. – Боюсь, и дверь пробило, – сказал отец, обнаружив с некоторым удивлением четыре отверстия в самой двери.
Мы вышли в сени. Чем-то сильно пахло. Зажгли спички. И на полу увидели щепки и поблескивающие осколки посудной глины. Установили: пробив навылет дверь, одна из пуль попала в нижнюю перекладину табуретки и разнесла ее. А за перекладиной стоял глиняный ночной горшок…
На следующий день мы с отцом вырезали четыре палочки и заткнули пулевые отверстия в двери. Много лет спустя я зашел в наш дом – там жили чужие люди – и первым делом украдкой посмотрел: на месте ли заплаточки? Сохранились…
Отец убрал пистолет и велел мне забыть о его существовании. «Завтра брошу с моста в реку».
Пистолет я нашел к вечеру следующего дня. Отец хитро пристроил его к задней стенке гардероба. Он всегда недооценивал мои способности: не было такого угла в доме, где бы не побывал мой нос. Оставаясь в доме один, я начинал лазить по ящикам, сундукам, тумбочкам, буфету, гардеробу, кладовке… Определенной цели не было – просто, по словам бабушки, «шарился». Заглядывая в бесчисленные отцовские коробочки и пеналы, папки с бумагами и фотографиями, открывая даже вышедшие из употребления сахарницы и заварные чайники, я с замиранием сердца заглядывал внутрь – будто надеялся найти там нечто невиданное, какую-то драгоценность.
А какой жгучий интерес вызывали у меня отцовские бумаги! Когда еще не умел читать, я помню, нюхал эти листки и разглядывал насекомоподобные буковки сквозь увеличительное стекло… Что за тайны хранили эти строки?
И потом, когда меня научили читать, все равно любил копаться в отцовских папках. Он хранил все: санаторно-курортные книжки, копии фотографий и личных листков по учету кадров всей нашей родни, выписки из приказов, протоколы профсоюзных собраний, конспекты лекций в университете марксизма-ленинизма, облигации, газетные вырезки о воспитании детей, брошюру профессора о взаимоотношении полов и многое другое.
Пропажу пистолета отец обнаружил в тот же день, заглянув мимоходом за гардероб. На этот раз он крепко отругал меня, пообещал немедленно ликвидировать «пушку» и… тайно закопал в подполье. Я нашел его и там. Дальнейшие поиски успеха не приносили – я подумал, что «пушка» действительно ликвидирована, и успокоился.
Одно время я болел дурной привычкой – привирать, так, без всякого смысла. Например, если меня спрашивали о только что просмотренном фильме, я мог, не моргнув глазом, сказать, что в кинотеатре произошел пожар и одна девочка сильно пострадала. Возвратясь от дяди Пети, я однажды бухнул, сам себе удивляясь, что к нему приехал друг-фронтовик, дважды Герой Советского Союза, и сейчас они собираются к нам в гости, чем вызвал целый переполох в доме. Или вдруг сообщал, что директор школы Яков Васильевич утром попал под машину, а к обеду ему отрезали ногу.
Отец выбивал из меня эту дурь в буквальном и переносном смысле слова. Но один раз он ошибся. Зато я с тех пор старался не врать.
На столе как-то появился новый перекидной настольный календарь. «Как пачка листовок», – смекнул я. В тот вечер отец пришел с работы уставшим и раздражительным. И сразу обнаружил пропажу календаря.
– Где? – грозно спросил он. – Я спрашиваю, где мой новый календарь?
Я помялся, но открыл ему, что наделал из него «листовок» и раскидал по соседским дворам, засунул под двери и ставни.
Как мне показалось, он был даже ошарашен таким изощренным враньем.
– Одевайся! – почти радостно приказал он. – Не найдешь – убью!
Он толкнул меня в сени. Мы молча зашагали по темной улице.
– Вот здесь! – Я подвел его к закрытым ставням полуподвального этажа маленького двухэтажного домика.
Отец зажег спичку и наклонился к самой земле.
– Здесь ничего нет, – с некоторой торжественностью произнес он.
– Да не здесь, а там, – показал я на широкую щель в ставнях. Немного подумав, отец забарабанил в окно. Где-то в глубине строений забрехал пес. Ждать пришлось долго. Наконец громыхнула цепь, и ворота открылись ровно настолько, чтобы в образовавшуюся щель могла пройти борода хозяина. Он имел ишака, и потому ребята с нашей улицы называли его басмачом, а иные утверждали, будто он служил у немцев полицаем. Борода никак не мог понять, что от него требуется. И я думаю, только авторитет моего отца заставил его среди ночи открыть ставни. На землю упали белые листовки. Красным карандашом я написал на них: «Смерть нимецким оккупантам!» На мое счастье, сосед был неграмотен.
– «Нимецким», – процедил отец. – Грамотей.
Он смял в кулак листки и призадумался, не зная, видимо, как поступить в сложившейся ситуации. Потом обнял меня за плечи.
– Этот человек, сынок, воевал вместе с Чапаевым.
Больше он ничего не сказал…
– …Потерпи, сынок. Вот выйду на пенсию, продадим наш дом и поедем с тобой путешествовать. Поживем в Москве. Потом на Брянщину махнем, в партизанские леса. В Европе побываем, посмотрим, что там и как. Приоденемся. Я куплю себе костюм, шляпу…
И вдруг спросил бабушку:
– Мам, а ты поедешь с нами в Европу?
– Чего я там не видела, в твоей Европе-то?
– Ну как чего? Посмотреть, где там Петька и мамка, – он имел в виду мою мать, – били немцев… Наймем тебе служанку, как барыня будешь…
– Наймешь, наймешь, – вздыхала бабушка. – Мне уже помирать давно пора, а ты – Европа, служанка…
Когда до пенсии отцу оставался год с небольшим, я уже начал работать в газете. Ему почему-то всю жизнь казалось, что всех честных людей в день выхода на пенсию должны награждать. Не орденом, так медалью уж точно. И все ждал этого. «Как-никак, 45 лет верой и правдой… – говорил он. – С деньгами, брат, дело имел, а это не шутка. Я для бухгалтера, скажем, значок специальный бы ввел, как в гражданской авиации. У них – за налетанные часы, а у нас – за количество безукоризненных ревизорских проверок. Сколько их было на моем веку! И ни-ни – копейка в копейку!»
Провожали его на пенсию тепло, сердечно. Отец, конечно, разволновался – пенсионные торжества ведь чем-то сродни панихидам. И ответная речь у него не получилась – забыл все слова, хотя перед этим он целую неделю репетировал текст перед бабушкой и даже перед зеркалом.
Орденом или медалью его не наградили, зато вручили роскошную Почетную грамоту Президиума ВЦСПС. Отец ею очень дорожил и при случае показывал всем, объясняя, что вот здесь, ниже текста, не факсимиле, а подпись, сделанная лично рукой самого председателя.
У отца давненько побаливал желудок. Но обследоваться всегда не хватало времени. Поэтому на пенсии он сразу вплотную занялся этим вопросом. А спустя полгода меня в далекой командировке разыскала телеграмма: «Через два дня операция. Срочно приезжай…»
Я не успел – приехал ночью, а операцию сделали днем. С порога больничной палаты меня встретили его горящие печалью и болью глаза.
– Ну как? – коснулся я губами его впалой щеки.
– Пока терпимо, – виновато прошептал он сухими побелевшими губами.
И вдруг посмотрел строго и подозрительно:
– У тебя что, грипп?
– Да нет, чуть простыл.
– Смотри не зарази меня, – неожиданно сказал он, – надо выжить. Планов у нас с тобой много…
За стеной кто-то требовал морфия, последними словами обзывая врача.
На отцовской тумбочке все было так, как на его бухгалтерском столе – аккуратно, продуманно, удобно. Очки завернуты в мягкую фланельку. Несколько ювелирно отточенных карандашей. Перочинный нож. Стопка чистой бумаги. Вырезки из журнала «Здоровье». Блокнот с адресами и телефонами. Конверты, много всяких пузырьков. И свернутый в кольцо старый офицерский ремень. Я догадался, что в больницу отец пришел в своей любимой «парадной» гимнастерке. «Неужели с медалью?» – подумалось машинально.