Текст книги "Пленник стойбища Оемпак"
Автор книги: Владимир Христофоров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Дядя Петя
На дядю Петю, младшего брата отца, в нашем роду возлагали надежды. Он окончил десять классов и даже поступил на подготовительные курсы при зооветеринарном институте. Отец мой, рассказывают, часто с гордостью говорил, что Петька первым из их фамилии получит высшее образование. Сам-то он окончил до революции церковноприходскую школу, а дед мой и бабушка были совершенно неграмотными. Многочисленные дяди и тети, племянники и внуки не поднялись выше 5–7 классов.
– Робок он только больно, – вздыхал отец. – Весь род от этого мучается.
Робкий паренек Петя, не начав еще толком изучать ветеринарные науки, добровольцем ушел на фронт. На войне он, как, впрочем, многие в его возрасте, выскочил из рамок нормальной жизни, а вот окончательно вернуть в них себя, мне думается, так и не сумел.
Невеста его была очень красивой девушкой. Она всю войну терпеливо ждала своего жениха. После войны им дали большую комнату в полуподвальном помещении старинного купеческого особняка. Появились сын Коля и дочь Марина. Дядя стал работать инструктором одного ответственного учреждения. Они выписали из деревни няньку – здоровенную, грудастую девку Дуню, дальнюю родственницу, – и зажили очень прилично.
Жена дяди, тетя Галя, впоследствии стала довольно известным в городе человеком: директором самой большой школы, депутатом, заслуженным учителем республики. Пока она завоевывала авторитет и воспитывала детей, дядя вроде бы вернулся в рамки нормальной жизни, иногда близко к ним приближался, но обстоятельства вскоре снова отбрасывали его назад.
По словам тети Гали, она столько видела «сюрпризов» от своего супруга, что их вполне хватило бы на несколько жен. Однако у нее ни разу не появлялась мысль покинуть мужа. «Он мне теперь как родной», – вздохнет, бывало, она. Мне эти ее вздохи не нравились, потому что в них звучали горделивые нотки самопожертвования: вот, мол, какая я, мучаюсь с вашим родственником, цените это. Сейчас я думаю, что тетку удерживало от решительного шага еще и ее общественное положение. А может быть, муж действительно был ей дорог воспоминаниями о юности и первой любви.
Тетя Галя приходила к нам чаще всего, чтобы пожаловаться на своего непутевого Петю, отвести, как она говорила, душу. Бабушка в таких случаях качала укоризненно головой и растерянно обращалась к отцу:
– Да что же это с Петей-то? Нешто так можно! Хоть бы ты, Гена, поговорил с ним.
Отец искренне возмущался, обещал по-мужски поговорить с братцем. Недолго думая, отправлялся за ним. По пути они брали пару бутылок любимого ими портвейна номер двенадцать, и вскоре воспитательная беседа скатывалась в привычное русло – воспоминания о войне. Отец при этом любил, чтобы присутствовал кто-нибудь третий, кому можно было бы изредка бросать: «А Петька-то мне братец, меньшой. А ну-ка расскажи, отчаянная твоя душа, как тебя угораздило попасть в штрафной батальон».
Я смутно помню эту историю. С кем-то дядя поспорил, кого-то ударил. Одним словом, проштрафился. В батальоне он пробыл около трех месяцев, организовал там снайперскую группу и, заслужив поощрение, был направлен в танковую школу доучиваться. Закончил войну командиром танковой разведки полка в звании старшего лейтенанта.
Если верить его словам, дядю Петю дважды представляли к Золотой Звезде Героя, но оба раза ее заменяли орденами. Первый раз якобы за то, что попал в штрафники, второй раз за самосуд над власовцами. Но оставим на его совести эти истории. Их можно было бы действительно принять за фронтовые байки, если бы не его награды: два ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны I и II степени, орден Красной Звезды и медали.
Корреспондент областной газеты, просматривая в военкомате личные карточки офицеров запаса, был поражен количеством дядиных боевых наград – такой герой в нашем маленьком городке! Написал о нем большой очерк, умолчав, впрочем, об одной неприятной детали из его послевоенной жизни… Но о ней позже.
После войны дядя Петя сделался страстным охотником. Еще не были сношены мундиры, еще были целы компасы, бинокли, полевые сумки и трофейные ножи, фляжки и зажигалки. Охотники походили тогда на солдат, пробирающихся к своим войскам. Нелепо выглядели на них болотные сапоги, палкообразные дробовики да редкая дичь на поясе… Но в самом процессе охоты таились еще не забытые приметы той военной жизни: засада, выслеживание, запах пороха, костры, мужские разговоры…
Одно время дядя кого-то замещал в облпотребкооперации и разъезжал на персональной машине системы «БМВ». Потом оказался в горторге или в тресте столовых и ресторанов. Затем – в фирменном магазине «Одежда». А то вдруг уезжал куда-то на Кавказ на торговую ярмарку или сам устраивал ярмарки-распродажи в соседних селах. Перед уходом на мясокомбинат дядя занимался распределением готовой продукции на пивоваренном заводе. Он окончил два курса торгово-финансового техникума и полтора – строительного. А если сюда приплюсовать и год в «коннобалетном», то можно легко представить, что практически дядя мог справляться с любой руководящей работой в нашем городке – где-то между низшим и высшим звеньями.
Я иногда бывал у него на работе, но в памяти остались лишь прокуренные комнаты, яростные разговоры об охоте, крепкий запах вина и курева. Отец утверждал, что до войны дядя в рот спиртного не брал. Еще бы, ведь ему тогда едва исполнилось восемнадцать…
А теперь о его «чудачествах».
Запомнилась мне одна любопытная ссора в его семье. Пришла к нам как-то тетя Галя. «Сейчас будет стараться заплакать», – подумал я. У нее это никогда толком не получалось. Должность директора школы, в которой училось шестьсот лоботрясов, и общественная работа закалили эту и без того выносливую женщину. Но, наверное, с девичества сохранилась у нее вера во всемогущество женских слез, или, может быть, ей казалось, что эти позабытые проявления женской души она могла найти лишь только у нас. На работе они исключались, дома вызывали такую ярость у дяди, что однажды он схватил с тумбочки радиолу «Рекорд» и выкинул с балкона – они теперь занимали второй этаж купеческого особняка.
– Опять Петя чего-нибудь натворил? – опасливо спросила бабушка.
– Не говорите, мама, – начала постепенно нагнетать в себе обиду тетя Галя. – Что с ним, просто не пойму. В бане все началось, а потом дома.
После этого вступления она вдруг слегка вскрикнула:
– Опять меня оскорбил! Не могу больше…
Тетка потерла уголки глаз, но слез не было. Она обиженно заморгала глазами, словно говоря: да что же это, я никак заплакать не могу, ведь мне тяжело, тяжело…
Вечером, узнав об очередном посещении тети Гали, отец с решительным видом отправился за дядькой. Они вернулись с бутылочкой портвейна номер двенадцать. Я сидел за уроками в соседней комнате. Моих ушей, конечно же, не мог миновать разговор взрослых.
– Да, в конце концов, Гена, – сказал дядя, – я только и сделал, что предложил ей взять в бане отдельный номер. Чего ж тут такого, не жена, что ли, она мне? Только паспорта предъяви. Раз существуют семейные номера, почему же не посетить их? К тому же в общую большая очередь была.
– Петь, это все равно неудобно, – решительно возразил отец. – Город маленький, мало ли что подумают… Ну, а она что?
– Она? – вскричал дядя, откровенно поражаясь отцовской наивности. – Да мгновенно полкана на меня спустила. Развратник, такой-рассякой! Вы там на фронте привыкли ко всякому. А мы-то вас ждали, боялись в сторону глянуть! И понесла-понесла… Вот, мол, откуда у тебя те фотографии.
– Какие фотографии? – спросил отец.
Понял и я, о каких фотографиях шла речь. Однажды украдкой я рассматривал их в дядюшкином фронтовом альбоме. В неестественных позах, с наигранно жизнерадостными улыбками позировали возле стога сена здоровые, точно кобылицы, голые девки, похожие на няньку Дуню.
А вообще я могу с полным основанием утверждать, что в нашем роду никто из мужчин не отличался повышенным интересом к женщинам…
Однажды дядька исчез на долгих три года. Его посадили за нечаянный поджог колхозного хлеба вовремя охоты. Несколько раз мы отправляли ему посылки с шанежками и его любимыми папиросами «Казбек». Дважды на свидание ездила к нему тетя Галя.
– Наверное, опять наш дядя Петя дрова колет, – как-то вдруг ни с того ни с сего предположил я.
– С чего это ты взял? – спрашивали у меня.
– Все пленные пилят бревна или колют дрова.
Я говорил с такой твердой убежденностью потому, что сам видел, как колол дрова один пожилой японец с грустными глазами, в линялом зеленом кителе. А я иногда в щелку в заборе за ним подглядывал. Каждый удар топором он сопровождал утробным «хо». Я так привык к этим «хо», что, когда он однажды вдруг почему-то не произнес этого восклицания, я не выдержал и выдохнул в щель: «Хо!» Он посмотрел в мою сторону и улыбнулся, обнажив лошадиные зубы. Я таскал у отца папиросы и просовывал ему в щелку. Он деликатно брал и благодарно кланялся. Однажды японец подарил мне «жужелицу» – палочку, один конец которой был натерт смолой или канифолью. Суровая нитка с грузилом при раскручивании издавала звук, очень напоминающий густое жужжание шмеля.
Тогда мне одинаково было жалко и моего дядю Петю, и пленного японца.
Вернулся дядя, как и в сорок пятом, в начале июня. Были сухие знойные дни. Наше крыльцо так накалялось к полудню, что на него нельзя было ступить босой ногой.
Как и в сорок пятом, собрались гости, бабушка затопила русскую печь. Все много пили и много ели. Отец, как всегда, немного дурачился, изображал оперного певца, говорил левитановским голосом…
Но что-то было в этом веселье ущербное и безысходное, словно в соседней комнате находился тяжелобольной человек. Бабушка незаметно прикладывала концы платка к уголкам глаз, тетя Галя с материнским умилением подсовывала мужу лучшие куски. А сам дядя, уже сильно хмельной, ласково и отрешенно улыбался своими почерневшими глазами. Вокруг рта у него пролегли глубокие двойные морщины.
В сорок пятом году я был настолько мал, что отец всегда удивлялся, как это я смог запомнить такие подробности. Я действительно помню: однажды ночью меня вдруг разбудили. Сильно пахло табаком и яблоками. Кто-то наклонился. Кольнул в щеку щетиной и сунул под одеяло что-то круглое и прохладное. Я остро почувствовал радость и мгновенно уснул.
Ранним утром, едва приоткрыв глаза, я услыхал у своей койки громкий храп. Накрывшись шинелью, кто-то спал на моем коврике. Тускло мерцал в полумраке золотой погон. Я вспомнил сон: седой дедушка с другой улицы принес мне арбуз, но предупредил, чтобы я его не расколол. «Как же мне его есть?» – подумал я. И тут нащупал под боком теплое яблоко.
Я тихонько прокрался на кухню. Стол был заставлен пустыми бутылками и посудой с остатками еды. Мое внимание привлекла плоская вещица. Я вертел ее и так и эдак, догадываясь, что она должна открываться. Попытался даже просунуть в тонкую щель острие ножа. За этим занятием и застал меня усатый человек, мой родной дядя Петя, фотография которого постоянно стояла на тумбочке у отца.
– Ну, давай, красавчик, помогу, – сказал он. Вещица в его ладонях неожиданно распахнулась на две половинки, брызнув в глаза ослепительным солнечным лучом. Я зажмурился, а он хохотнул.
– Гале подарок. Нравится?
Это утро я запомнил навсегда. А пудреница и сейчас лежит на туалетном столике дочери тети Гали – Марины.
Потом мы сидели на теплых приступках крыльца, блаженно щурясь новому дню. Отец вертел в руках немецкий кортик, дядька пыхтел трубочкой и пошевеливал от удовольствия пальцами босых грязноватых ног. Мне достался прекрасно скрипящий офицерский планшет. Я трогал его прозрачные перегородки и нюхал шоколадную кожу. Бабушка гремела на кухне жестяными противнями, затевая грандиозную стряпню.
Помню, отец как бы между прочим заметил:
– Н-да, подлечиться бы не мешало…
– Ты на войне ранен был? – Со страхом оглядел я дядьку.
Они оба засмеялись.
– Так я все же схожу за «лекарством»? – неуверенно предложил отец.
– Чеши, а я за Галкой побегу.
Вскоре появилась тетя Галя, принялась помогать бабушке. Но все остальные события надолго заслонил дядюшкин военный китель. Он был тяжелым от слитков орденов, звенящих медалей, сверкающих пуговиц, погон, нашивок, чем-то туго набитых нагрудных карманов. Совершенно особый, ни с чем не сравнимый запах исходил от него – запах пота, пороха и махорки.
Вторично возвратившись после долгого отсутствия домой, он перестал надевать свои награды даже по большим праздникам. Так, прикрепит скромную колодочку из разноцветных ленточек – сразу не разглядеть, что там за награды.
Устроился дядя на мясоконсервный комбинат бойцом военизированной охраны. Продал ружье и купил велосипед. Теперь его страстью сделалась рыбалка. Их дом стоял на берегу большой сибирской реки. Я часто видел его с удочкой. Он неподвижно сидел на брезентовом складном стульчике, непрестанна курил и, поминутно сплевывая, тоскливо глядел куда-то поверх поплавка.
Дядю точно подменили. Выпивать он выпивал, но уже не с таким увлечением и размахом. Перестал рассказывать о войне, отмахивался: что, мол, вспоминать…
И вот однажды, в День Победы, преподаватель военного дела объявил нам в конце урока, что в местной газете напечатан рассказ о нашем земляке, особо отличившемся в боях с фашистскими захватчиками. Он назвал фамилию героя и посоветовал обязательно прочитать рассказ.
Все тотчас уставились на меня. От неожиданности я чуть не лишился дара речи. «Наверное, однофамилец», – как можно равнодушнее бросил я, хотя знал, что в городе никого больше с такой фамилией, как у нас, не было. «Неужели дядя Петя? Но он же сидел…»
Дома я все понял с порога. За столом важно восседал дядя и бабушка.
– Племяша! И-ка сюда, – перейдя с радости на псевдонародный говор, закричал дядя, – сидай тут. – Он взялся за бутылку портвейна. – Сегодня и ему можно, а? – обратился он для приличия к отцу и, не дожидаясь разрешения, наклонил горлышко над граненым стаканом.
– Ну уж если капельку… – начал было отец, но потом махнул рукой и взял со стола газету. – На, прочитай про нашего дядю Петю.
Чокнулись, выпили. Сразу стало тепло и очень радостно за дядю, за родных – давно я не видел их всех такими счастливыми. Я развернул газету и сразу же: вот она – дядькина фотография, сделанная еще до заключения. Сбоку в нее был вмонтирован маленький снимок времен войны. Привалившись к гусенице стальной громады, стоит молодой паренек в комбинезоне, со шлемом в руках. Трудно в неясных чертах лица узнать нашего дядю Петю, но это он – я хорошо знал эту фотографию. А вверху заголовок: «Пять орденов танкиста…» Впервые наша фамилия была напечатана типографскими буквами, да еще такими крупными.
Рассказ начинался с того, как автор случайно обнаружил в военкомате «прославленного, но незаслуженно забытого фронтовика-земляка», как разыскал его на мясокомбинате и каким оказался этот человек скромным – не хотел, чтобы о нем писали в газете. Далее шли боевые эпизоды, которые мы хорошо знали. Заканчивался очерк, кажется, следующими словами: «Наш город по праву может гордиться своим славным земляком – героем Великой Отечественной войны!»
– Так сказал ты ему или нет? – с хмельной настойчивостью о чем-то допытывался отец.
– Сказал, сказал. Заладил тоже, – досадливо отмахнулся дядька. – Сразу же и предупредил, что так, мол, и так, неприятность может случиться. Видать, с кем-то советовался, корреспонденты народ осторожный.
– А он?
– Он тоже воевал. Целую философию мне выложил. Говорит, повезло тем, кто вступил в воину зрелым человеком. Тем, говорит, потом было легче, после войны. А сопляки – те как уж привыкли к окопу и автомату, так им чудно потом вот так просто ходить к девяти на работу, сидеть за партами и краснеть у доски, воспитывать детей, чинно прогуливаться по городу, выступать на профсоюзных собраниях, следить за языком и прочая подобная мура.
– Ну уж ты тоже… загнул, – прервал его рассказ отец.
Они надолго замолчали.
– Лешку Гаврильца недавно встретил, – снова заговорил дядька, – худой-худой, черный какой-то весь. Чего с тобой, Леха, спрашиваю? А он – в отборную ругань. Говорит, котелок стал барахлить, кошмары по ночам, не опит уже неделю. А что, интересуюсь, за сны? Да одно и то же – голые фрицы, кишки, кровь… Ну, мне ясно стало. Их рота накрыла однажды купающихся фрицев. Врукопашную пошли. Лешка пырнул штыком немца в живот, а тот успел отмахнуть финкой ему полщеки. Так и катались оба в крови… – дядька усмехнулся. – Нет, не могу себе представить: Лешка и – рукопашная, Лешка и – медаль «За отвагу». Однажды он у нас в классе упал от страха в обморок, когда физик к доске его вызвал. Боялся хуже всех девчонок.
В нашем городе дядька стал в некотором роде знаменитостью, его портрет поместили в Доме культуры на стенде «Боевая слава». Стал он непременным участником всех встреч с ветеранами войны. Местный музей выпросил у него фронтовой китель и полевую сумку. А руководство мясокомбината выдвинуло дядю Петю на руководящую должность – начальником военизированной охраны. Он любил прихвастнуть, что в его «команде» теперь насчитывается больше боевых единиц, чем в военное время. Купил себе новый костюм, белых сорочек, завел спаниеля, занялся охотой на чирков и стал играть в карты с пенсионерами-ветеранами.
Как и прежде, дядя часто захаживал к нам, и беседы за бутылкой любимого портвейна номер двенадцать продолжались. Тетя Галя вроде бы успокоилась, а может быть, просто махнула на него рукой.
Перед каким-то праздником дядя Петя принес под мышкой внушительный сверток. В нем оказалась дорогая копченая колбаса. Покупали мы ее очень редко, ели в основном ливерную и «Семипалатинскую» – из конины. У отца глаза на лоб: откуда и куда столько?
– Берите – вам! – театрально развел руками дядя.
– Да ты что! Это же дорого… Зачем столько купил?
Дядя Петя посмотрел на отца как-то чересчур весело, широко и неприятно ухмыляясь, но ничего не ответил.
Вскоре я уехал в другой город.
На отцовских похоронах дядя держался молодцом. Но когда во дворе заиграла музыка, он, повидавший на своем веку столько смертей, не отличавшийся особой чувствительностью, вдруг зарыдал.
С фронта у дяди Пети болело правое легкое. Где-то он надорвался, и плевра якобы в одном месте отслоилась от чего-то, воздух стал попадать туда, куда ему не положено было попадать. Болезнь считалась довольно редкой («повезло» же им с отцом на редкие болезни), и дядю несколько раз направляли в Москву к профессорам. Как инвалиду войны, ему выделили отличную трехкомнатную квартиру, каждый год он ездил по льготным путевкам в санатории. Но болезнь все же свела его преждевременно в могилу.
Недавно я гостил в родном городе. Колька, сын дяди Пети, стал врачом, а Марина всерьез занялась художественной гимнастикой. Тетя Галя давно на пенсии, целыми днями мотается по каким-то горсоветовским поручениям. Над ее кроватью висит дядин портрет. Он в кителе, молодой, усатый, такой бравый и такой бесшабашный. При всех своих замечательных наградах…
И мне вдруг вспомнилось, как давным-давно, когда я был совсем маленьким, дядя посадил меня на раму отцовского велосипеда и покатил куда-то далеко-далеко, где были лес и речка. Он поймал рыбу. Она упала в песок, и я решил помыть ее в воде. Я взял рыбу за скользкий хвост и опустил в холодную воду. Она изогнулась упругим телом и выскользнула в темную глубину. Я громко заревел. Подошел дядя и прижал мою голову к своему фронтовому кителю, успокоил. До сих пор, кажется, я слышу этот ни с чем не сравнимый запах фронтового кителя.
Тетя Лида
Тетя Лида опять настойчиво звала меня к себе в Прибалтику.
«Гостей нынче не предвидится, – писала она, – ребята мои собираются на Черное море. Вот и приезжай».
Ребята – это дочь и зять тетушки, ученые-химики, и их дети: студент и школьница. Жили они в Харькове, а отпуск почти ежегодно проводили в доме этой женщины, воплотившей в себе качества матери, тещи, бабушки. С ними было интересно, но уж очень шумно и беспокойно – мне же хотелось тишины и уединения.
«…Хоть по лесу побродишь вдоволь. У вас там, передавало радио, опять жара ужасная. Как ты можешь жить в этих раскаленных песках?! Да, вчера я нашла первый подберезовик. Лето обещает быть грибным». Письмо заканчивалось четко, словно военный приказ: «Приезжай, пока жива».
…Тетя Лида приходилась старшей сестрой моей матери. В детстве я ее побаивался – она курила папиросы, говорила грубоватым голосом и всегда была чем-то немножко недовольна. Удивительно, как это мне удавалось избегать ее наказаний в те времена, когда я жил у нее, ведь своего сына Юрку она порола регулярно раз в неделю… Мои преступления заслуживали неизмеримо большего, нежели обычная порка. Живи я сто лет назад, да где-нибудь в Азии, мне бы давно отрубили правую руку.
Однажды я украл у нее золотую цепочку и выменял ее на потрепанную книжку «Путешествия Гулливера». Сам я, может быть, до этого не додумался бы. Один аферист, лицо которого совершению стерлось у меня из памяти, склонил меня, легковерного, взять на туалетном столике тетки какую-нибудь желтенькую вещицу. Действительно, в одной из шкатулок я обнаружил много разных украшений. Что-то мне подсказало выбрать самую-самую маленькую вещицу – тончайшую золотую нить. Вечером, устроившись на сундуке в спальне, я вслух читал «Гулливера». Тетя штопала носки и довольно поглядывала на меня поверх очков – мол, какой умница!
Потом было расследование, и я ничего не утаил.
«Боже мой, что творится в этой жизни! – философствовала тетя Лида. – Муж дворничихи тащит из дому, чтобы купить бутылку водки, а этот – выменять книжку. Дай бог, чтобы эта твоя наклонность хотя бы не изменилась качественно…»
В другой раз я захотел ирисок и стащил из дубового шифоньера пачку трехрублевок. В магазине у меня взяли несколько зелененьких листков, вручили огромный куль конфет, да еще насылали в ладонь горсть мелкой сдачи. Я не знал, куда деть эти металлические монеты, и, чтобы они не гремели в кармане, потихоньку раскидал на дороге, а оставшиеся трехрублевки разложил под половиком двери. Состоялось внушение о том, что конфет – и не ирисок, а шоколадных – полная чаша, что брать без разрешения нехорошо, и все в таком роде.
И еще я совершил массу мелких преступлений. Однажды, когда дома никого не было, я нашел в буфете графинчик со сладкой густой жидкостью и, конечно же, всю ее выдул. Это оказалась вишневая настойка… Помнится, в шкафу на верхней полке всегда стояла батарея банок со старым вареньем. Постепенно я его выел, оставив лишь прилегающий к стенкам слой – чтобы снаружи заметно не было.
Прощая мне все, тетка делала так, что вначале я быстро забывал о случившемся, но через некоторое время во мне просыпалось второе зрение – я заново, более мучительно переживал свой позор.
Из-за боязни огорчить тетушку я исправил в своем школьном дневнике двойку на тройку. Вышло это так аляповато, что подделка, казалось, жгла руку даже сквозь обложку. В тот же вечер во время традиционной проверки дневника тетя Лида, увидав тройку, от неожиданности дернула седой головой, разом выпрямилась, но ничего не сказала – у меня остановилось сердце! – поставила свою подпись. На беду, пришли вскоре гости, друзья ее покойного мужа. Среди них был лысый старик в генеральском мундире. Каждый раз он листал мои тетради, гладил по голове, когда видел положительные оценки, и обещал покатать на своей машине. А к двойкам и письменным замечаниям учительницы он питал прямо-таки странную слабость. (Боюсь, ради них генерал и требовал мои школьные бумаги.)
– А-а-а! – кричал он, словно его собирались сбросить с балкона. – Вот она, наша подруга-двоечка! Ну, здравствуй-здравствуй! Значит, говоришь, дважды два – пять? (Чаще всего двойки мне ставили по арифметике.) – Но, глядя на мой несчастный вид, успокаивал. – Да ты, парень, не огорчайся. Это мне надо огорчаться. Если бы я учился еще лучше, давно бы маршалом стал, а так вот, вишь, генералишка…
– А это что? – вдруг удивился старик, точно видел не обыкновенную запись учителя, а ругательные слова на заборе. И начинал медленно, по слогам читать: – «Пра-шу… Пра-шу сро-сро-чно-зай-ти в шко-лу». Ну-ну, – торопил он меня, – рассказывай, чего натворил, ну…
В день подделки он, как обычно, изъявил желание взглянуть на дневничок. Неожиданно вмешалась тетя. «Друг мой! – равнодушно сказала она. – Я только что смотрела. Нынче он скучнее телефонного справочника. Представьте, ни одного вызова в школу и, – она выразительно посмотрела на меня, – ни одной двойки».
Лицо мое вспыхнуло, глаза наполнились слезами стыда и горя. Тетушка тотчас отправила меня на кухню за минеральной водой.
Позже я узнал, что она и мою учительницу подговорила не замечать подделки. И я оказался в кольце заговора: все знали и молчали. У меня же не хватало смелости признаться. Я мучился много дней и оттого, наверное, сейчас вспоминаю об этом, в общем-то, мелком случае. Как важно порою сделать вид, что ты ничего не заметил!
К тетушке я испытывал чувства, похожие на сыновьи. Какими бы ни были матери, хорошими или плохими, одно только их существование – это в душе ребенка огромнейший, ничем другим не восполнимый мир (хотя они часто сами не догадываются об этом). Впрочем, без отца тоже худо. Недавно в одной безотцовской семье мальчишка жадно разглядывал меня, точно редкое животное в зоопарке, прикасался к одежде и даже незаметно понюхал меня…
Сохранилось письмо от тетки к отцу: «Я решила, что сын твой должен пойти в школу здесь, на моих глазах. Если ты не отдавал его мне раньше – это было в какой-то мере объяснимо. В душе я тебя за это всегда одобряла. Сейчас вопрос другой. Учеба – дело ответственное! Ты все дни на работе, а от бабушки, совершенно неграмотной, сам знаешь, проку мало. Забирать его будешь на каникулы!»
С отцом, чужим, в принципе, для нее человеком, тетя Лида не церемонилась, как, впрочем, и со всеми своими родственниками. Однако в конце письма она вдруг по-бабьи смягчилась и плеснула добротой: «Да ты и сам ведь устал… Отдохни, а то и женись. Одному худо – я это хорошо знаю».
Так я впервые попал в большой тетушкин дом. Очутился я совершенно в ином, незнакомом мне мире. Меня окружали странные вещи: нелепая тарелка на стене (а не на столе) с яркими цветами, бесчисленные твердые, как жесть, салфеточки, занавесочки, дорожки, туалетный столик под зеркалом, заставленный, точно аптечный лоток, пахучими баночками и скляночками, особый звон посуды на кухне, странные предметы женской одежды, особенные прикосновения ласковых по самой своей природе рук, груди… Так утерянный с гибелью матери мир был частично возвращен мне тетей Лидой.
В первое время, правда, жизнь мою отравляло прямо-таки патологическое отвращение тетушки ко всякого рода проявлениям неопрятности и грязи. Террор начинался с порога. В прихожей висел набор щеток, каждая из которых имела строго определенное назначение: для обуви, верхней одежды, головных уборов. Руки приходилось мыть по нескольку раз в день – до еды и после, перед уроками, придя с улицы и из туалета, перед сном. Каждодневное купание в ванной сопровождалось скоблением тела чуть ли не наждаком. Постель, одежду, белье и ковры перетряхивали, стирали и гладили день и ночь. Замеченная пылинка могла обернуться генеральной уборкой всей квартиры. На многие годы я сохранил странную привычку: едва наступал на коврик перед входной дверью (неважно, куда я шел – домой или из дому), как начинал машинально вытирать ноги.
Летом у отца мне жилось куда привольнее, но, по выражению тети Лиды, «безалаберно, по уши в грязи, шаляй-валяй, абы как».
С тетушкиным террором я волей-неволей свыкся и каждую зиму превращался в аккуратного интеллигентного мальчика.
Приехать в то лето, в Прибалтику сразу после тетиного письма я не смог. Почти на ровном месте – такое, оказывается, нередко бывает – оступился, подвернул ногу. Врачи обнаружили трещину и надолго уложили в постель. Я выписался лишь зимой. Мне дали путевку в санаторий. По пути я заглянул к ней на пару дней. Бог ты мои, как постарела она за это время! Сгорбилась, иссохла. Протянула ко мне руки, чтобы обнять, и я увидел, что она стала похожа на беспомощного маленького ребенка. От жалости у меня сжалось сердце – что делают с человеком годы! Жалость эту она заметила в моих глазах. Но тетя Лида слезы сдержала, только нижняя губа дрогнула: «Вояка ты мой, вояка…»
По старой привычке я начал стягивать сапоги. Тетушка уже овладела собой и ворчливо распорядилась: ладно, мол, жилиться с больной ногой, проходи уж так, только протри хорошо о тряпку, на вот щетку – смахни пыль.
Был вечер. Неярко горела под сводами выцветшего абажура желтая лампа. Один край стола размыл полумрак, и за ним еле угадывался огромный старинный буфет, в котором когда-то я наткнулся на графинчик с вишневой настойкой. Тепло и покой источали кресла с непомерно высокими спинками. В надбитой крышечке сахарницы виделись далекие проказы детства. Тетя Лида бесшумно появлялась из недр темноты: то с банкой грибов, то с розетками под варенье, то с салфетками. Она хотела поставить на стол запыленную бутылку с чем-то собственного приготовления, но неожиданно замерла, строго, как-то испуганно, глянула на меня и произнесла:
– Ты знаешь, Дмитрий, война все-таки будет. Вот посмотришь.
В возникшей тишине тоскливо скрипнула рассыхающаяся половица.
Мне стало не по себе от ее взгляда – уж не помутился ли ее рассудок? – но я тут же деланно рассмеялся и выразил огорчение по агав оду того, что Генштаб нашей армии не имеет в своем активе такого осведомленного человека, как тетя Лида.
Вообще тетушкина прозорливость, вернее, универсальность ее осведомленности и проницательности всегда приводила нас, родственников, в неописуемый восторг и удивление. Иногда казалось, тетушка успешно соперничает с репортерами «желтой» прессы, которые якобы прибывают на место происшествия за минуту до самого происшествия. Как-то за завтраком тетя Лида ворчливо заметила, когда разговор зашел об одной латиноамериканской стране: «Что-то не нравится мне у них министр обороны». Через несколько дней в этой стране произошел военный переворот.
Мистика!
Она знала все, от предполагаемого урожая хлеба где-то в Казахстане до подробностей частной жизни Мерилин Монро. Не говоря уж о таких мелочах, как, скажем, откуда появились деньги на строительство дачи у Ивана Петровича или от кого на этот раз забеременела продавщица Дуся.
После затянувшегося ужина мы перешли покурить в библиотеку. Это была низенькая продолговатая комната с одним окном во всю стену. Вдоль стен тянулись полки с книгами и стеллажи с папками и вестниками – в основном военные мемуары и политическая литература. Тетка по-прежнему выписывала массу всяких журналов. По особо интересующим ее вопросам она делала вырезки и складывала их в отдельные папки. Таким образом не только о Великой Отечественной войне, но и о воинах в Корее, Алжире, Вьетнаме, на Ближнем Востоке у нее собрались довольно обширные досье.