355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Христофоров » Пленник стойбища Оемпак » Текст книги (страница 8)
Пленник стойбища Оемпак
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 02:00

Текст книги "Пленник стойбища Оемпак"


Автор книги: Владимир Христофоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Будь тетка помоложе, из, нее мог бы получиться неплохой политический обозреватель или лектор-международник. Конечно, в том случае, если бы она сумела освободиться от присущей ей категоричности в своих суждениях.

Я подумал об этом, когда беседа коснулась волновавшей тогда катастрофы советского самолета близ Бурже во Франции.

– Я предполагаю, – тетушка почти с головой утонула в высоком кресле, подбитом бархатом, – я предполагаю два варианта. Первый: существование сообщества маньяков, которые нашли какой-то способ воздействовать на приборы летательного аппарата. Второй: не исключено какое-то невыясненное подземное излучение или особое состояние атмосферы, наподобие только что открытых учеными «дыр во вселенной». Вспомни, почти каждый год близ этого проклятого Ле-Бурже разваливаются по неизвестным причинам самолеты и вертолеты различных стран…

– А если, тетя, ни то и ни другое, а просто катастрофа – ведь каждый пилот вытягивает из своей машины предельную возможность…

– Нет, нет и нет! – категорически перебила тетушка и отделилась от меня непроницаемым облаком дыма. – Моя приятельница, Мария Ивановна, хорошо знакома с семьей одного из погибших летчиков. Орден, говорят, перед этим получил. Такой же, кстати, как у тебя, – Красной Звезды. Ты расскажи, как там получилось, – попросила она.

Я рассказал: ничего особенного, на то и граница – всегда на «товсь».

Тетя Лида взяла со стеллажа недавно вышедшую книгу «Особый район Китая». Мне показалось, что за окном скрипнул снег. Спустя несколько секунд – еще, еще. Потом вдруг кто-то резко забарабанил в нижний квадрат окна.

– Иду-иду! – спохватилась тетя. И мне: – Это же Карл. Совсем памяти нет, господи…

Тетя Лида обожала всякую живность. Ее обширный сад летом, сарай – зимой всегда служили приютом для животных и птиц. Здесь перебывали ежи, черепахи, кролики, козлята, куры, собаки, кошки, ручные вороны и грачи, а однажды – поросенок дикой свиньи. Она подбирала больных и раненых, бездомных и голодных.

Карл появился лет двадцать назад. Птенцом он выпал из гнезда и сломал себе обе лапки. Тетка нашла его совершенно беспомощного в лесу под деревом. Карл вырос в огромного ворона, приспособился с помощью хвоста и клюва передвигаться на «локтях». От этого он то кланялся, тыкаясь клювом в землю, то вскидывал голову кверху, опираясь на хвост. Летать ворон умел очень плохо и выше яблони не поднимался. Характер у него сложился прескверный. Раньше я боялся эту птицу и всегда обходил стороной. А если тетка ворчала на него, Карл огрызался и мог даже пребольно, будто гвоздем, ударить клювом в ногу или руку. Близко сдружился он лишь с Пальмой – огромной добродушной дворнягой, да и то далеко не бескорыстно. «Дружба» эта давала ворону немалые выгоды. Ударом в собачий нос Карл частенько отгонял пса от миски и бесцеремонно в ней ковырялся, выуживая лакомые кусочки. А Пальма в это время держалась на почтительном расстоянии, тоскливо косила глазами по сторонам и виновато облизывалась, всем своим видом говоря: «Я, конечно, могла бы проучить нахала, да стоит ли с калекой связываться! Беды потом не оберешься…» Зимой Карл забирался в конуру и грелся в лохматой собачьей шерсти. Пальма лежала неподвижно, боясь придавить ворона.

Тетушка вернулась скоро. Взяла папиросу и снова строго взглянула на меня. Я понял, о чем она думает.

– Ты, верно, Дмитрий, считаешь меня выжившей из ума старухой, – начала она. – Что же, никуда не денешься – так человек устроен. Вначале накапливает, потом теряет. Тускнеет ум, если, конечно, он бил, слабеет тело, слух, зрение. Но природа на какое-то время компенсирует потери. Как угодно назови эту компенсацию – мудрость, нюх, предчувствие… В ночь на двадцатое августа сорок четвертого мне сделалось плохо – вызвали «скорую», еле успокоили. Я, говорят, все куда-то, порывалась, кричала, звала Гришу… А утром пришло известие – мой Гриша в эту ночь был смертельно ранен.

Тетушка стряхнула пепел и продолжала:

– Когда я получила твое письмо из госпиталя, мне вдруг вспомнился давний-давний случай. Было это в апреле сорок пятого. Я ехала в автобусе. Помнится, одни бабы набрались. О чем разговор? Естественно, о войне. Когда же мужики наши домой вернутся? Со мной рядом сидел белый как лунь дед. Ехал он молча, в разговор не ввязывался и даже подремывал. Но на одной из остановок вдруг встрепенулся, огляделся и сказал негромко: «Вот сейчас мертвый человек вошел в автобус». Бабы зашикали: чего ерунду-то мелешь, какой такой мертвый человек… спятил совсем и так далее. Но одна женщина с грудным ребенком на руках заступилась за старичка: не шумите, говорит, на него, бабы, он правду говорит – это я везу из больницы мертвую девочку. Все разом умолкли, а дедушка заговорил. Не волнуйтесь, бабы, успокоил он, этой войне недолго быть – вернутся ваши мужики к осени. Вот следующая война будет очень страшной и жестокой для всего человечества… И он сказал, через сколько лет будет новая война.

Тетушка закашлялась и глотнула из чашки остывшего чая.

– Дома я записала предсказание деда. Так и вышло, в мае кончилась война с Германией, а в августе – с Японией. Не могу только разыскать эту книжечку, куда-то запропастилась, а то бы показала. Но я помню хорошо. Не улыбайся, пожалуйста.

– Выходит, до третьей мировой войны осталось… – я назвал день и месяц следующего года.

– Выходит, так, – сухо согласилась тетка.

На следующий день мы поехали на кладбище, где были похоронены тетушкины муж и сын.

За чугунной оградой в окружении серебристых елок застыли навечно два мраморных бюста – отца и сына, генерала и рядового.

Мужу тети Лиды до войны в числе первых было присвоено звание генерал-полковника. Его войска первыми приняли на себя удар фашистов, первыми испытали горечь поражений. Незадолго до гибели дяди Гриши ушел на фронт и их сын Юрий. В первом же бою он был смертельно ранен.

– Сколько лет прошло! – вздохнула тетушка, расправляя на могилах цветы. – Сколько лет… А до сих пор их смерть продолжает наносить удары. Я потеряла мужа и сына, дочь моя – отца и брата, внук – деда. С гибелью твоей матери еще не родившиеся дети уже лишились бабушки. А какая прекрасная бабушка вышла бы из Светланы!.. Она так любила маленьких. Слава богу, до третьей мировой я уж не доживу.

– Да что вы, тетя Лида. Вам еще жить да жить, – успокоил я, но прозвучало это нелепо: мол, доживете, тетя, и до третьей мировой, еще увидите и ее – какие ваши годы!

За несколько дней до злополучного этого дня – начала «холодной войны» от сердечного приступа скончалась тетя Лида. На похороны я приехать не смог – не позволила обстановка. Лишь месяца через два снова побывал в тетушкином доме. Там временно проживала родственница ее покойного мужа – пожилая деревенская женщина. Она все время робела и не знала, как со мной разговаривать. Но перед отъездом вдруг спохватилась и протянула записную книжку в сафьяновом переплете: «Велели перед кончиной передать».

Среди адресов, номеров телефонов, кулинарных рецептов я нашел полустертую карандашную запись: «Сегодня в автобусе дед сказал, что осенью закончится война с японцами, а третья мировая начнется…»

Я вышел в сад. Под весенним солнцем плавился грязноватый снег. В дальнем углу, ломая кусты смородины, носилась Пальма. Вскоре после тетушкиной смерти Карла нашли в собачьей конуре мертвым. Ему оставалось жить по меньшей мере лет двести.

Дима

Из глубины нашего двора весело глядел на мир симпатичный игрушечный флигелек. В нем поселился пенсионер-врач с супругой, светловолосой женщиной, на лице которой постоянно блуждала кроткая улыбка. Возраст ее казался неопределенным. Все дни она сидела на скамеечке возле дома, усиленно к чему-то прислушиваясь, или тихо бродила по двору, как бродят больные в часы, отпущенные для прогулки. Соседка была по-детски доверчива и наивна.

Однажды я стал заниматься во дворе прыжками в высоту с шестом. Соседка внимательно наблюдала за каждым моим движением, потом подошла и, тронув кончиками пальцев мои мышцы на спине, произнесла восторженно: «Какие они у тебя! Будто два крыла сложенных. Ты высоко взлетишь, мальчик». Лоб ее, как всегда, был стянут влажным белым платком. Мы уже знали, что новая соседка страдает головными болями.

Каждое утро ома подолгу и обстоятельно жаловалась, что опять ночью ей не давал покоя шум работающих станков, брань людей, невыносимый запах кожи.

Соседке казалось, что под их домом устроена тайная мастерская по выделке хрома. Переубедить ее было невозможно, и, видимо, ее муж давно это понял. Выслушивая очередную жалобу, он молча смотрел на жену, и в его блеклых глазах стояли боль и сострадание.

А я в существование кожевенной мастерской верил – в те мои годы я мог поверить во что угодно – и далее предложил сделать туда подкоп. С моей легкой руки, а точнее языка, соседка принялась за работу. Мы все с испугом смотрели на растущую возле крыльца кучу сырой коричневой земли, жалели бедняжку, отговаривали, но она и слышать нас не хотела.

Через несколько дней на рассвете нас разбудил яростный стук в дверь и истошные возгласы: «Нашла! Нашла! Скорее сюда! Скорее…»

Полураздетые, мы с отцом выбежали на крыльцо. Соседка ткнула пальцем в огромный чемодан из полусгнившей кожи с зеленоватым налетом, от него несло чем-то кислым.

– Вот! – Она безумно вращала глазами, кидаясь то к нам, то к своему мужу, грустно стоящему позади нее. – Я была права! Я говорила вам – запах гнилой кожи. Он мне не давал жить, я галлюцинировала. А вы… вы никто не верили, считали меня дурочкой, выжившей из ума. – Она закрыла лицо черными от земли руками и затряслась в беззвучном плаче. Муж заботливо укрыл ее плечи шалью, уговаривал пойти домой.

Я с трудом оторвал осклизлую крышку чемодана, и на меня пахнуло тем непередаваемым запахом, какой издают только старые деньги. Там действительно плотными рядами лежали влажные пачки царских денег. Отрешенно и величественно на нас смотрела царица Екатерина II.

– Клад! – воскликнул я восхищенно. – Вот это да-а… Может, на дне золото?

Соседка встрепенулась, наклонилась над чемоданом, с секунду рассматривала его содержимое, потом быстро захлопнула крышку, обхватила чемодан и неожиданно проворно метнулась в глубь двора. Мы услышали ее бормотание:

– Мой, мой, мой, мой клад! Я нашла… я миллионерша… много денег… денег…

Утром у забора я обнаружил пустой чемодан. Еще долго доносилось оттуда зловоние, но никто не хотел к чемодану прикасаться.

Итак, у нас появилась своя миллионерша. По рассказам мужа, она ежевечерне пересчитывала свой огромный и такой бесполезный капитал, сушила и разглаживала утюгом каждую кредитку, но скупой она не была. По воскресеньям ее стало тянуть к церкви. Вовнутрь она ни разу не вошла. Цель хождений была одна – одарить убогих и нищих «царской денежкой». Те кланялись ей, словно барыне, осеняли ее крестным знамением, иные прикладывались к подолу ее юбки, а царские деньги быстро исчезали в глубинах бесчисленных складок черных старушечьих одеяний.

Черт-те что происходило – какое-то массовое безумие.

Разве мог я тогда предполагать, что спустя шесть-семь лет сам буду облучен этой губительной радиацией больших денег, так же неожиданно свалившихся на мою голову, словно проклятие!

В тот год мне казалось, что я постарел сразу на десять лет. В январе исполнилось восемнадцать, в феврале женился, в апреле заболел отец, и долгих три месяца я не отходил от него: колол морфий, готовил пищу, мыл, брил, убирал… Короче, делал все, что положено делать в доме, где медленно умирает самый близкий тебе человек.

Я постоянно недосыпал, ночью меня не мог бы поднять даже пушечный выстрел. К ноге моей была привязана веревка, конец ее лежал на краю отцовской кровати… Она стала мне будильником. Потом я стал замечать, что во время уколов у меня дрожали руки. Это причиняло отцу и мне дополнительные страдания.

После кончины отца на меня свалились другого рода тяжкие заботы. Справился я с ними в один месяц, а расплачиваться приходится всю жизнь.

Отцу принадлежал наш старый бревенчатый дом. Я очень любил наш дом – от пыльного чердака до сырого погреба. Любил с мороза обнять теплые бока круглой печи, выкрашенной отцом серебристой краской, и прислониться к ним щекой, любил сидеть долгими вечерами возле керосиновой, лампы и внимать голосу отца, неторопливо читающего нам книгу про Ковпака. Любил бабушкину комнату, где всегда пахло кислой квашней и валерьянкой. Любил тайком шарить в отцовском шкафу, заваленном несметным количеством нужных, но чаще совершенно бесполезных вещиц и коробочек. Сюда я тайком привел свою первую девушку по имени Стелла…

Любил я свой дом, хотя однажды, когда мне было особенно тоскливо и одиноко, я написал свое единственное стихотворение, которое начиналось словами: «Я ненавижу этот дом с пустыми комнатами в нем».

Теперь мне самому приходилось наш дом продавать чужим людям. Отец когда-то мечтал: «Вот получишь, сын, квартиру, продадим наш домишко, купим машину и поедем путешествовать по всей России»…

Есть сейчас у меня и квартира, и машина, но отчего-то все чаще и чаще по ночам видится мне наш бревенчатый дом на улице Калинина.

Продаже дома предшествовали разные неприятные формальности, которые необходимо было выполнить при жизни отца. Родственники не навязчиво, но методично вразумляли меня, втолковывали, что и когда надо делать, как говорить. Я не имею права упрекать их, но только именно мне, а не кому-либо, пришлось подготавливать отца к словам, однажды все же мною произнесенным. Смысл их туманно терялся в рассуждениях о том, что «жизнь есть жизнь, всякое может случиться, нет, ты, конечно, не огорчайся – еще поправишься, но не лучше ли сейчас подумать о доме…»

Я помню задумчивое и печальное отцовское лицо. Он, ежечасно и ежеминутно борясь за жизнь и веря в чудо, только и спросил: «Ты так думаешь?» И умолк, ушел на несколько дней в себя. Потом сказал тихим спокойным голосом: «Пожалуй, нотариуса надо пригласить»… Пришла женщина с выражением на лице, какое, наверное, бывает у священников, когда их вызывают к умирающему. Наедине они долго о чем-то говорили, потом она вышла с бумагами и, помедлив, сказала: «У вас мужественный отец. Я повидала многих перед смертным часом». Я взглянул на отцовскую роспись и не узнал ее – это были с трудом выведенные каракули. Его подпись всегда была предметом моей зависти: стремительность и красота росчерка придавали ей некую летучесть.

В права домовладельца я мог вступить лишь через шесть месяцев, но родственники опять все уладили, и вскоре после похорон я развесил объявления. Однако прежде следовало распорядиться имуществом и вещами покойного. Бабушка ехать жить ко мне в другой город не решалась («Куда мне на старости лет? Да и сын здесь, внучка похоронены. Упокоюсь и я с имя»). Она перешла к одной из своих дочерей. По справедливости, в ту семью перекочевало все наиболее ценное, что у нас было: малогабаритный холодильник, старинное зеркало в резной оправе, швейная машинка, радиоприемник «Балтика», велосипед… Личные вещи отца были подарены его друзьям. Я остался в окружении старой, доживавшей свой век мебели, разнообразной рухляди, накопленной отцом и бабушкой за тридцать лет жизни в этом доме.

С одной из дальних родственниц в ближайшее воскресенье мы свезли жалкие осколки нашего быта на вещевой рынок – барахолку. Сняв комсомольский значок, на девятнадцатом году жизни я превратился в торговца старыми вещами. Тряпье и рухлядь заняли целый ряд, на который тут же набросилась нахальная толпа.

– Хозяин! – кричали мне со всех сторон. – Сколь просишь за френчишко? А кровать-то, кровать без никелированных шишечек… Хозяин! Бери трояк за стол – и по рукам. Хозяин! Почем венский стул?..

Мне, пунцовому от стыда, совали скомканные рубли, дергали за рукав, дышали в лицо самогоном и луком, подлизывались, ругали на чем свет стоит. Родственница жалко улыбалась и протягивала мне, законному владельцу, вырученные деньги. Ни она, ни тем более я торговаться не умели, но у меня вдруг родилась мысль: а ведь это может нравиться – азарт торговли и сам воздух, насыщенный запахом близких денег, ловкачество и хитрость, находчивость и особый жаргон, неожиданная удача и просто везение, жестокость и жалость. Не потому ли каждое воскресенье почти полгорода тянуло на эту пыльную окраину, словно на праздник с ежеминутным представлением человеческого горя и радости. И еще долго потом в разных городах я ходил не в музеи, а на эти проклятые барахолки.

К обеду ряд опустел, словно после набега голодной саранчи. Жара и напряженное восприятие окружающего мира окончательно сморили мою несчастную родственницу, она уехала в город, оставив меня в обществе громадного шкафа и туалетного столика на трех ножках.

Шкаф еще пах нафталином и отцовскими вещами. Сработан он был без всяких претензий на какой бы то ни было шик. В нем чувствовалась рука мастера. Хорошо отполированные дощечки были так искусно подогнаны друг к дружке, что казались единым целым, углы ловко закруглены, в верхней части первого отделения врезано рельефное стекло бутылочного цвета. Два выдвижных ящика снизу, массивные, точно фундамент, входили в нутро шкафа будто по смазанным рельсам. Однако весь вид портила лопнувшая на основной створке тоненькая облицовочная фанера, предательски выставляя наружу экономно раздвинутые планки второго ряда.

За туалетный столик я бы сейчас многое отдал. Точеные резные ножки красного дерева легко поддерживали массивную столешницу; на перекладине для ног покоилась замысловатая рама с подушкой из некогда синего бархата. Из-под столешницы выдвигался глубокий ящик для предметов дамского туалета. Стенками его служили хрупкие перильца, за которыми проглядывал тот же синий бархат. Но главная «изюминка» этого изделия была надежно скрыта от постороннего глаза. Внутри массивной столешницы находился тайник. Нужно было слегка нажать ногой невидимую кнопку под бархатом, и крышка приподнималась. Взору открывались семь разных по форме шкатулок с внутренними миниатюрными замочками. К каждой когда-то имелся серебряный ключик с вензелями. Какая красавица хранила здесь свои секреты? Меня эти шкатулочки просто обвораживали, хотелось их заполнить какими-нибудь тайнами, которых, к сожалению, у меня не было. Вначале я складывал туда фантики и марки, потом записки от школьниц, позже – украденные у отца папиросы и уже окончательно приспособил тайник под мелкий инструмент и радиодетали. Однако до сих пор я питаю слабость к разного рода шкатулкам и сундучкам.

На туалетный столик толпа крепких мужиков и баб чихать хотела, им подавай нечто дубовое, на слоновьих ногах, надежное, как они сами.

Со стороны я, очевидно, выглядел полным идиотом подле этой, с позволения сказать, мебели. День клонился к вечеру. Останавливались редкие прохожие, с усмешкой качали головами и уходили. Мне бы, дураку, бросить свой «товар», однако весь наш бедноватый уклад прошлой жизни удерживал меня, словно собаку, возле до блеска обглоданной кости.

Поминутно оглядываясь, я побрел искать тетку пирожками.

А когда вернулся, увидел странную картину: мужик мрачного вида грузил мой шкаф на крохотную тележку с ослом.

– Позвольте. – Я робко прикоснулся к рукаву хлопчатобумажного пиджака. – Шкап (у нас так называли шкаф)… это самое… мой.

Мужик недовольно покосился через плечо:

– Не мешай. Погодя потолкуем.

Когда шкаф надежно лег поперек тележки, он строго глянул на меня:

– Сколь просишь?

– Десять, – сказал я и покраснел.

– Рупь, – было ответом.

– Ну пять.

– Рупь.

– Ладно, три.

– Рупь. Оно мне на слом годится.

– А-а, давайте…

– А за это издельице?

– Пять, – брякнул я безвольно.

– Дурень! Держи четвертную и благодарствуй, что не энтим барыгам досталось. Я, сынок, столяр-краснодеревщик, толк в энтом товаре знаю. Вот загляни-ка ко мне осенью, спроси возле железнодорожного моста Тита-краснодеревщика – назад попросишь. – Помолчал, свернул цигарку. – Кака нужда занесла тебя сюда?

– Отец помер, вот и распродовываюсь, – сказал я и вдруг почувствовал такое доверие к этому мрачноватому столяру, что у меня даже защипало в глазах.

Мужик вздохнул, косо посмотрел на меня и неожиданно мягким голосом произнес:

– А ты не стесняйся, поплачь, сынок. Чего крепишься-то, нутро маешь? Знаю, каково батькино добро по ветру пускать.

Но я не расплакался. К той поре за моими плечами стояла такая суровая школа жизни, что вышибить из меня слезу не смогло бы никакое вселенское горе. Тогда я уже был слишком стар, чтобы распускать нюни. Впоследствии эта моя ранняя взрослость переродилась в черствость и эгоизм…

– Ну тогда молодец! Держись, – покупатель по-мужски хлопнул меня по плечу. – Подсоби-ка энту красоту установить. Да не так рьяно, твою мать! Не дрова грузишь…

Осталось продать дом.

Целыми днями я сидел на лавке во дворе и скучал. Соседка находилась в больнице, а муж ее в разговоры вникать не любил. Пустые комнаты действовали угнетающе, хотелось говорить тихо, ходить неслышно. В погребе догнивал прошлогодний картофель, шуршали по ночам мыши, и мне казалось, что в доме кто-то есть. Этот кто-то перед рассветом начинал бродить, тихонько задевая углы несуществующей мебели и позванивая чашками в буфете. Мой истерзанный мозг остро воспринимал эти фантомные звуки. Я вскакивал, зажигал свет и выкуривал возле поддувала сигарету за сигаретой. Отец, куривший всю жизнь, в последние недели не мог выносить даже намека на запах табака или вина. По пять раз на день я полоскал рот зубным эликсиром, постоянно проветривал комнаты.

Однажды он упрекнул меня в нерадивости, заметив на полу пылинку. Я понял, что в борьбе за жизнь расслабить волю может любая мелочь. А воля к жизни у него была под стать известному джеклондонскому герою из рассказа, который назывался: «Любовь к жизни». Отца я за это безмерно уважал. Человек обязан до последнего вздоха достойно прожить на этом свете. Отец даже не знал, что я колю ему морфий, – иначе вряд ли согласился принимать такой губительный препарат. За несколько минут до конца, схватив мою руку, он пытался приподняться, сесть… Просто лежать – означало поражение.

Никто, даже родственники не решались прикасаться к бездыханному телу отца, болевшего такой страшной болезнью. Готовить и снаряжать в последний путь пришлось мне, и я с благодарностью вспомнил соседа дядю Гошу, который, обмывая на соломке тело своей покойной жены, попросил меня поддержать ее голову… Это совсем не просто, когда тебе от роду едва исполнилось тринадцать лет. Но мы, люди, уметь должны и это…

В воскресенье пришли первые покупатели, три женщины и мужчина. Они постояли возле крыльца, спросили цену, неопределенно пошептались и ушли.

Проходили дни. Однажды на стук я открыл дверь и сразу дрогнуло сердце – вот они! На пороге стояла женщина с красным поросячьим лицом (пусть простит она меня за такое сравнение, в ту пору покупатели мне все были противны). Одежда выдавала в ней деревенскую жительницу: плюшевый, давно вышедший из моды, жакет, черный платок, по краям яркой расцветки, боты. За ней топтался смущенный, тоже краснолицый мужичок, чем-то очень похожий на женщину.

Они спросили хозяина дома, с недоверием оглядели меня и робко попросили бумаги на домовладение. Сопя и сморкаясь, долго разглядывали документ. С почтительным благоговением вернули его мне и только тогда переступили порог. Широким жестом я пригласил – прошу, осматривайте! Нет, они хотели произвести осмотр при мне. Я решительно отказался, когда мужик полез в погреб. Мало – в погреб, но шорохам за половицами я понял, что он пробирается в самый дальний угол дома, куда не решался в детстве проникнуть даже я. Его жена тем временем заглядывала в поддувала печи, двигала заслонками, обстукивала стены.

Он вылез в паутине, со следами многолетней пыли. Ничего не сказав, полез на чердак.

Потом, пошептавшись, церемонно сели за стол (после отцовской реконструкции коридора стол этот оказался в вечном плену у дома) и убедительно, я бы сказал сердечно, выложили все изъяны нашего дома: древесный грибок в погребе, слабый фундамент, рассохшиеся где-то бревна, что-то такое с печной трубой… Они назначили свою сумму, значительно меньше той, что была согласована с моими родственниками. С великим облегчением я кивнул головой и пожал мужику Руку.

Служащий, оформлявший куплю-продажу, спросил новых хозяев: «Здесь деньги передадите?» Те испуганно запротестовали: «Нет-нет, мы сами». – «Да, конечно», – смутился я.

Втроем мы вышли на солнечную улицу.

– Зайдем в парк, деньги вот, – сказал мужик.

В парке мужик расстегнул замызганную сумку с веревочными ручками. Я оцепенел – она была доверху забита грязными пачками рублевок. Каждая пачка перетянута старыми резинками.

– Здесь будем считать или дома? – строго спросил мужик.

– Д-дома, – выдавил я пересохшей глоткой и, взяв тяжелую сумку, опасливо огляделся. Такого количества денег мне еще не приходилось видеть. Они вызывали мгновенное и стойкое чувство страха и брезгливости.

Притворив ставни – как бы сказала бабушка, от дурного глаза, – мы принялись считать. В духоте и полумраке дрожащими потными руками я считал рубли, трехрублевки, изредка попадались даже пятирублевки.

Наконец со дна сумки был извлечен узел с мелочью… Баба вздохнула, мужик поднялся:

– Все до копейки. Из деревни мы вернемся послезавтра.

Скрипнула дверь, и стало тихо. Почти половина нашего стола была завалена деньгами. Я чувствовал их запах, запах навоза, сырости, человеческого и животного пота. Оба они, как потом выяснилось, работали на свиноводческой ферме. Сколько же им потребовалось дней и месяцев, а может быть, и долгих-долгих лет, чтобы вот так, по рублевке, скопить нужную сумму? Вот ведь, даже надежность сейфов государственных сберегательных касс не могла сломить в них извечную деревенскую недоверчивость.

Я хватился сумки, чтобы сложить весь этот капитал и снести в ближайшую сберкассу. К моему ужасу, сумки не оказалось – унесли с собой. Сгоряча принялся запихивать ворох денег в сетку-авоську, боись с ними остаться на ночь. Получился нелепейший огромный ком с торчащими из ячеек кончиками грязных бумажек. Высыпал снова на стол, успокоился и отправился в кладовую, где еще оставалось немало хлама. «Эти люди далеко пойдут, – сказал я себе. – И хлам этот приберут, и ничего у них не пропадет». На глаза мне попался трофейный японский вещевой мешок из грубого брезента. С ним я и потащился по пыльным улицам.

В сберкассе я сунул в окошечко первую охапку рублевок. Там пересчитали – я сунул вторую, третью… Кассир привстала, удивленно и негодующе воскликнула: «Вы что, смеетесь надо мной?» Вокруг собралась очередь, взывала к порядку, нервничала.

– Вот вам ваши рубли, идите и сложите по номиналам…

Стиснув зубы, я вышел с мешком на улицу. Страшно хотелось есть. В столовой, однако, была большая очередь, а в ресторане потребовали оставить мешок в раздевалке. Чуть не плача, я вернулся домой и лишь к ночи рассортировал деньги по пачкам, связав их теми же резинками.

Всю ночь передо мной на церковной паперти кружились нищие, подкидывая в воздух разноцветные царские денежки, а на мостовой металась наша полоумная соседка, ползком собирая и запихивая их в японский вещевой мешок.

Днем я сходил к родственникам проведать бабушку, вручил ей положенную долю и с тоской оглядел нашу такую до боли знакомую обстановку.

– Ты имя-то, имя-то дай немного, из моих дай, как-никак родня, – прошептала бабушка, указывая пальцем на дверь в соседнюю комнату.

– Обойдутся. И так все к ним перекочевало. Ты сама крепче береги свои деньги, не давай им, – сказал я тоже шепотом, хотя прекрасно понимал, в чьи руки попадут бабушкины деньги.

Так и случилось. Не прошло двух недель, как бабушка запросилась к дочери, жившей на другом конце Союза. Ко мне ехать она наотрез отказалась, а ведь любила меня – это доподлинно! – пуще своих детей. Видно, не хотела мешать молодой семье, да и город, где я жил, был ей чужим. К дочери бабушка приехала с трешницей в кардане и через месяц умерла от тоски по родному дому.

А в городе тем временем распространился слушок: мол, вот каков он, получил отцовские деньги и умотал восвояси, оставив бабушку. Даже мой дружок Ленька Кузнецов спустя много лет слушал мои сбивчивые объяснения с недоверием, отчужденно. Эта встреча с ним была последней. Сейчас я все хорошо понимаю: суровые факты были против меня – бабушка осталась, я уехал с деньгами, не оделив родственников, а о бабушкиной доле просто никто не знал.

Все эти годы я запоздало думаю об отцовских деньгах и смутно предполагаю, что не так надо было ими распорядиться, а как-то иначе. Деньги требуют особой мудрости и опыта. Ни того ни другого у меня тогда не было.

Заняв недостающую сумму, мы с женой купили пианино и отличный мебельный гарнитур. А в декабре того же года я с полупустым саквояжем уехал на Север, который окончательно сформировал мой характер, научил распознавать мнимые и подлинные ценности, подарил новых друзей, которые умеют любить тебя, не копаясь в прошлом. Эти друзья умеют прощать слабости и ошибки, но более всего на свете презирают три вещи: предательство, грубое отношение к женщине и жадность к деньгам.

Я несколько раз бывал на могиле отца, издали смотрел на наш дом. Подойти боялся, боялся быть узнанным: «Запомните этого человека. Это он за отцовские деньги продал свое доброе имя». И лишь через десятилетие посмел переступить родной порог. Вернее, мне поначалу не позволил этого сделать хозяин, так как, чтобы скрыть свое волнение, я принял ошеломивший его довольно-таки развязный тон разговора.

– Хочу приобрести эту хибару, шеф, – сказал я небрежно самоуверенному краснощекому мужику, в котором с трудом узнал давнего моего робкого покупателя.

Он, мне показалось, смешался, испуганно замотал головой:

– Не… не… Дом не продается.

– За деньги все продается, – жестко отрубил я, а глаза мои шарили по бревнам, наличникам, косякам, узнавая знакомые следы и приметы родного жилья. – За деньги, шеф, все сейчас продается, – повторил я. – Сколь отдал за эту рухлядь?

Мужик переступил, огляделся и шепотом выдавил цифру, вдвое превышающую ту, какую он мне когда-то дал: «Но нет, дом не продается»…

– А я даю вдвое больше, а?

– Вдвое?! – белесые его брови поползли вверх, а лицо приняло страдальческое выражение. Мне стало жаль мужика. Я сорвал кепку и трахнул ею о крыльцо:

– Да ведь я вам этот дом продавал! Не узнали?

После минуты оцепенения хозяин облегченно заулыбался, однако руки не подал и в дом не пригласил. Я решил взять измором и завел нудный разговор о соседях всего квартала. Так мы стояли друг против друга и словно приценивались, если не сказать точнее – прицеливались. Да ведь он и не знал истинную и совершенно безобидную цель моего прихода. Все же сдался:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю