355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Христофоров » Пленник стойбища Оемпак » Текст книги (страница 4)
Пленник стойбища Оемпак
  • Текст добавлен: 8 мая 2017, 02:00

Текст книги "Пленник стойбища Оемпак"


Автор книги: Владимир Христофоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Ксения Ивановна

Она приехала со старухой матерью из Поволжья. К той поре, когда я ее впервые увидел, война уже закончилась. И лишь мальчишки с непонятным упорством все еще продолжали украдкой чертить на заборах паукообразную свастику и некогда грозные слова: «Смерть немецким оккупантам!»

Она была по национальности немка. Наша немка, русская. Но все же немка. Звали ее Ксения Ивановна.

В тот август я вместе с отцом отдыхал в небольшом санатории. Деревянные его корпуса смотрели широкими окнами на Иртыш.

Это был остров в пойме реки, с глухими тропками среди шиповника и барбариса, с единственной дорогой, разбитой телегами. Высоко над головой даже в самые тихие дни лениво шелестели листья ив и тополей. Светлые неожиданные поляны горели яркими пятнами одуванчиков. В липких паутинных овражках спела фиолетовая ежевика. Тихий отрадный уголок в нескольких километрах от нашего города.

В обеденном зале за столом с нами сидели две, как тогда казалось мне, пожилые женщины интеллигентного вида. Я постоянно робел и оттого даже на обычные вопросы отца отвечал как-то не так, как если бы это было дома. Отец мой тоже не отличался изысканностью манер и речи. Всю жизнь он работал бухгалтером, пережил кончину жены и теперь остался с матерью, сыном и дочкой.

Для меня тот августовский сезон являл собой как бы первый выход в свет: трижды на день – во время завтрака, обеда и ужина – необходимо было быть очень умным и серьезным.

Ах, если бы не эти женщины!

Меня смущало все: волнующий аромат духов, кофточки с немыслимыми кружевами, оголенные руки, подкрашенные волосы. Так близко и так часто видеть женщин мне пока не приходилось. Жили мы в большой бревенчатой избе на городской окраине, куда еще не провели электричество. Единственный стол был покрыт стертой клеенкой. Через день бабушка варила гороховый суп на постном масле, речь ее была пересыпана народными словечками, вроде молоко «сеялось», «суседи», «мерекать», «дебалтерия», «заплот», «лыва»… Так говорил и я.

На сестренку Тому я обращал ровно столько внимания, сколько на пушистого сибирского кота Ваську: если было настроение, навязывался с игрой, а чаще потихоньку устраивал различные мелкие каверзы. Томка умела драться, но при отце немедленно пускалась в рев, чтобы лишний раз пожалели.

За неделю до окончания срока путевки я пришел в столовую один. Отец по каким-то срочным делам спозаранку уехал на велосипеде в город.

Уткнувшись в тарелку, я старался не глядеть в сторону соседок.

Обсасывая сливовые косточки, осторожно выплевывал их прямо на скатерть.

– Господи, где только рос этот молодой человек! Будь у меня ребенок с такими манерами…

Я чуть не подавился и враз оцепенел. Так обо мне еще никто не говорил.

– Ну что вы! – с мягкой укоризной вмешалась вторая женщина, с седой прядью в гладко зачесанных волосах. – Он ведь еще очень молод…

Она слегка наклонилась ко мне:

– Не огорчайтесь, пожалуйста. Розалия Николаевна немного погорячилась. Это случается. А косточки следует класть сначала на ложечку, а потом в блюдце или на салфетку.

Сколько бы я тогда отдал, чтобы исчезнуть, провалиться и даже умереть! Это потом отец принес домой увесистую кипу листов отпечатанных на машинке «Правил этикета». В памяти осталось: вилку клади с левой стороны тарелки, ложку – с правой; когда входит дама – встань; не спрашивай у хозяйки рецепта блюда; спускаясь по лестнице, иди на полшага впереди дамы, поднимаясь – чуть приотстань…

Ужинать я не стал.

Перед отбоем в палату неожиданно пришла медсестра и соседка по столу – та, с седой прядью. Они сообщили, что отец сегодня не вернется, а чтобы мне не было скучно – если я не против, – то до утра останется Ксения Ивановна. Я уставился на носки вишневых туфелек Ксении Ивановны. Она сделала шаг и погладила меня по голове. Я сжался, исподлобья глянул вверх – ее большие добрые глаза странно блестели… Ласковый их свет проник в меня и вызвал щемящее чувство теплоты в груди. А прикосновение руки воспринялось как знак того, что она не оставит меня в беде. Это было ново. Даже отцовские глаза в минуту нежности не могли вызвать чувство, подобное этому. Мужчины так смотреть не умеют.

Ксения Ивановна, видимо, тоже уловила мою душевную напряженность. Она слегка откинула голову, глядя куда-то поверх моей головы, часто-часто заморгала… Я подумал, что, наверное, ей попала в глаз соринка.

Ксения Ивановна убрала руку.

– Твоя сестра Тамара в тяжелом состоянии.

– А-а! – Я с облегчением вздохнул. С Томкой вечно что-нибудь происходит. «Вертихвостка этакая», – как бы сказала бабушка. Я успокоился, потому что любая, пусть даже самая жестокая определенность всегда легче неведения.

Стемнело быстро. Ксения Ивановна прилегла на соседнюю кровать. Я вытянулся под простыней, замер. Нестерпимо ярко белел высвеченный лупой зеленоватый плафон. Томка… Мне вспомнились конопатинки на ее острых скулах. Они появлялись весной. Вспомнились отливающие коричневым блеском тяжелые косы.

– Дима, ты не спишь?

Я вздрогнул:

– Нет.

– Спи. – Она помолчала. – О чем ты думаешь?

– Да что-то плоховато мне, Ксения Ивановна. – Это вырвалось нечаянно, и у меня вдруг перехватило горло.

Странно, но точно так же скажет спустя почти четверть века мой пятилетний сын, не по годам серьезный Гек. Однажды, во время затяжной и непонятной ссоры с его матерью, я подойду к нему, поглажу светлую голову и спрошу: «Ну, как дела, Гек?». Сын посмотрит на меня виновато снизу вверх и тихо произнесет: «Да что-то плоховато мне, папа»…

Отец вернулся к концу следующего дня.

Я сидел на берегу, беспокойно поглядывал на рощицу черемуховых кустов – там проходила дорога. И когда появилась знакомая фигура – отец шел устало, пошатываясь, – меня будто ударило током: даже в походке угадывалась огромная, ни с чем не сравнимая беда.

Отец улыбнулся горячими глазами, облизал страшные от трещинок и белого налета губы. Сел, трудно сглотнул, сказал: «Такие дела, Димча. Нет у нас с тобой больше Тамарки. Утонула она…» Прежде чем брызнули из глаз слезы, я сорвался с места и побежал к реке. Мне не хотелось, чтобы отец видел мои слезы.

В женщине рядом с отцом я узнал Ксению Ивановну. Появление ее воспринималось как подтверждение вчерашней мысли, что она не оставит меня, а теперь и отца в беде…

Пришла зима.

Ксения Ивановна стала бывать у нас теперь чаще. Она жила по другую сторону Иртыша, преподавала немецкий язык в геологоразведочном техникуме. Приезжала обычно в воскресенье, ранним пригородным поездом, который все называли трудовым. Вечером отец провожал ее на вокзал.

Неизменная шоколадка с футболистом на зеленой этикетке мало меня интересовала. Я ждал Ксению Ивановну! Как ждал всегда отца из командировок.

Уже с вечера у меня что-то словно обмирало в груди, я смотрел на часы, торопил время. Бабушка по традиции с ночи ставила квашню с тестом, чуть свет затапливала печь, гремела чугунами. Я тоже вылезал из-под одеяла и некоторое время еще сидел в сонном оцепенении, потирая припухшие ото сна розовые щеки. Бабушка, как обычно, ворчала: «И дрожжи нынче не те, и мука-крупчатка – одно название». Я зевал, терпеливо ждал, когда она подсунет мне первый пирожок.

– Бабушка, а чо папка так долго спит?

– Отстань ты от меня, ради Христа, – отмахивалась бабушка, воюя с ухватом, – пусть спит, на то и выходной даден.

– Дак Ксения Ивановна должна приехать, забыла, чо ли?

Бабушка выпрямлялась, лицо ее пылало от печной жары.

– Ты-то, ты-то чо об ей печешься? Ну приедет – приедет, не приедет – тоже слава богу. Осподи, прости мя, грешную! И чо он в ей отыскал? Других нет, чо ли? Сроду у нас не было нерусских. А тут – немецкая женщина…

Вставал вскоре отец. В доме прибирали, и все становилось на свои места. Отец налаживал инструмент для бритья, приносил зеркало и, завернув ворот рубахи вовнутрь, начинал неторопливо намыливать помазок. Я устраивался напротив, стараясь не пропустить ни одного его движения. Отец брился сосредоточенной вдумчиво, строго посматривая на меня. Я трогал свой нежный подбородок, горестно вздыхал: мне тоже хотелось бриться.

Потом отец выстригал торчащие из ноздрей волоски и, напевая «О голубка моя, как люблю я тебя!», обливался, фыркая, тройным одеколоном. Брызги попадали и на меня. Однажды отец ни с того ни с сего свалился вдруг боком со стула и ударился головой об пол, У него побаливало сердце. Подскочила бабушка, закричала, чтобы я скорее тащил подушку. Я не решался класть подушку прямо на пол, замешкался, бабка неожиданно резко рванула ее и заботливо, с необычайной ловкостью подсунула под отцовскую голову. Пока раздумывали, что делать, отец открыл глаза. «Надо же, – искренне удивился он, – сроду такого не случалось». И как ни в чем не бывало продолжал бритье. Правда, уже без «Голубки».

Бабушка торопила отца, расставляла посуду, доставала свое любимое варенье – клубничное. Гора румяных пирожков томилась в духовке. А я прислушивался: не звякнет ли щеколда калитки, не зальется ли лаем Пушок.

– Идет! Идет! – кричал я, краснея от волнения и бросаясь в сени.

Ксения Ивановна с морозным румянцем на щеках долго обметала веником валенки, сдержанно улыбаясь, прогоняла меня в тепло. Порог она переступала с некоторой нерешительностью, побаиваясь, очевидно, бабушкиного взгляда.

– Проходите, проходите, – приглашал степенно отец. – А мы как раз чаевничать собираемся. Вот и вы с нами. Отогреетесь…

Ксения Ивановна цепляла пальто за деревянный крюк вешалки, сделанной мной. А я всегда запоздало думал: если бы я знал, что в наш дом будет приходить она, то сделал бы вешалку какой-нибудь необыкновенной, красивой, легкой.

Ксения Ивановна молодо проводила ладонями по гладким волосам, трогала на затылке тугой узел. Проходила в комнату.

Про разговоры за столом я начисто забыл. Они велись о незнакомых людях, погоде, городских новостях. Я пил чашку за чашкой и хвастливо считал: «…пятая… седьмая…»

– Лопнешь! – упрекала довольным голосом бабушка: обильное чаепитие в нашем доме считалось чуть ли не доблестью. Сама она восседала у самовара в простеньком ситцевом платке, строго поглядывала то на отца, то на гостью. В разговор не вмешивалась, а на традиционные вопросы о здоровье отвечала всегда одинаково: «Пора уж на тот свет»…

Я никак не мог понять отца – рад он приходу Ксении Ивановны или нет. Теплота в его голосе вдруг пропадала, и слышалась не то досада, не то раздражение. Но эти оттенки мог улавливать лишь я. Внешне отец казался мягким, добрым, предупредительно-вежливым. Может, его сковывало присутствие бабки?

Утренний чай обычно заканчивался бабушкиными причитаниями по Тамаре-покойнице: «Осподи, как ей там, бедняжке, в земле-то стылой? – Она прикладывала концы платка к вздрагивающим губам. – Говорила ведь, говорила – не ходи, не ходи! Нет, пошла. А мне б настоять, да вот, вишь, не пошла супротив, старая дура. А теперь…»

И хотя я тоже тосковал, запоздало мучился мыслью о своих прошлых каверзах, причитания бабушки вызывали во мне почему-то чувство стыда. Перед Ксенией Ивановной. Может быть, сидела в нас наследственная гордыня сибиряков-переселенцев, для которых было страшнее смерти показаться перед посторонними жалким и убогим.

Отец сдержанно успокаивал бабушку, но порою и сам вдруг резко поднимался и уходил на минуту-две в другую комнату. Бабушка, размягченная и подобревшая, притрагивалась к рукаву гостьи и шепотом выговаривала: «Намедни отдала нищенке Томино пальтишко – совсем новое. А бельецо все чистое, трахмалено. Лежит себе в сундуке, будто поджидает ее, бедняжку. Царство ей небесное! Егор-то кручинится – вижу ведь, не слепая. Третьеводни опять пришел ночью – пья-не-ехонек, света белого не видит! Слышу потом – плачет. Мальчонка кабы не разбудил, думаю. Зелье это, оно любого сломит. Я-то отжила, приберусь скоро, а его, горемыку, на кого?» – кивала бабушка в мою сторону, и губы ее вновь начинали мелко трястись. Но через некоторое время она, словно стыдясь своей слабости, сурово повязывала платок и отстранялась от гостьи, скороговоркой бормоча под нос: «Наелся, напился, бог напитал, никто не видал, а кто видел – не обидел».

После чаепития Ксения Ивановна помогала бабушке мыть посуду, чего бабка терпеть не могла, потом занималась со мной. Это были самые счастливые часы: я млел от радости общения с ней. Она присаживалась на скамеечке спиной к теплой печи, раскладывала на коленях тетрадки, ласково втолковывала мне про падежи и глаголы. Я слушал внимательно, слегка приоткрыв рот. С трепетным восхищением заглядывал в ее глаза – они были какой-то особой, родниковой чистоты, рассматривал в упор продолговатое лицо с еле наметившимися лучиками-морщинками на висках, удивлялся ее выпуклым розовым ногтям – они походили на дольки свежего чеснока.

– Да сосредоточься ты наконец! – сердилась она. – Где твои мысли? Вот повтори, что я сказала.

Отец бродил по комнатам, не зная, куда себя деть. По-хорошему, надо бы и дров подколоть, снег разгрести в ограде, подшить пимы. Но стеснялся Ксении Ивановны. К тому же он тихонько тосковал по воскресной бутылке портвейна, бесконечным фронтовым рассказам брата Петра. Второй брат, младший, погиб в войну, его портрет, украшенный бумажными цветочками, висел в бабушкиной комнатенке-светелке за русской печью.

В кино мы перестали бывать еще с осени. Одним словом, не хотел отец показываться с Ксенией Ивановной на люди. Но я об этом тогда не догадывался, несли случалось нам втроем гулять – а мы обычно ходили за город к Баб-карьеру, – я вышагивал важно, говоря всем своим видом: вот, видите, раньше мы вдвоем гуляли, а теперь с нами Ксения Ивановна! Это, брат, не шутка… Отец же, напротив, под перекрестными взглядами любопытных соседей стушевывался, умолкал, сосредоточенно смотрел вперед.

Однажды Ксения Ивановна появилась совершенно неожиданно – не в воскресенье, как обычно, а вечером в субботу. Были гости – дядя Петя с женой. Ели пельмени, попивали винцо и слушали очередную историю про войну. Дядя еще не успел сносить фронтовой китель, сидел важный, слегка хмельной. Он вел рассказ про то, как, возвращаясь однажды на велосипеде с какой-то попойки по случаю удачного боя, поехал не в ту сторону, а прямо к немцам.

Приход Ксении Ивановны вызвал за столом небольшое замешательство: бабушка поджала губы и начала без надобности переставлять посуду на столе, дядя прищурился, пытаясь сфокусировать глаз, точно мушку придела, на вошедшей. Я вскочил.

– Зашла на минутку. Была на совещании, думаю, дай забегу проведать, – неуверенно, словно оправдываясь, проговорила Ксения Ивановна.

Я очнулся первым и, подражая отцу, предложил:

– Да вы проходите, Ксения Ивановна. Садитесь с нами. Замерзли поди с дороги…

Отец обрадованно подхватил:

– Конечно, конечно. Раздевайтесь скорее, пельмешечек вот…

Ксении Ивановне ничего не оставалось делать, как принять приглашение.

Через несколько минут, когда все немного освоились, дядя продолжил:

– Ну, он меня, значит, за шею в обхват, а я его, значит, снизу финкой – той, что висит у меня над кроватью. – Дядя умолк, давая слушателям почувствовать смертельную ситуацию.

– Кого же это вы так? – не удержалась Ксения Ивановна. Начала рассказа она не слышала.

Дядя с недоумением посмотрел в ее сторону:

– Да его, немца…

Всем стало неловко.

– Чай, чай давайте пить, дорогие гости, – не в меру возбужденно зачастил отец. – Но поначалу винца. Так сказать, по утешительней.

Засиделись допоздна. Меня обычно прогоняли спать в десять-полдесятого, а тут уперся – ни в какую!

– Да уж пусть сегодня посидит, выспится завтра, – заступилась жена дяди.

Я клевал носом, невнимательно оглядывал сидящих. Мне было тепло и счастливо оттого, что Ксения Ивановна здесь и что все такие добрые, говорят друг другу только хорошие слова, улыбаются, шутят.

«Поезд ушел», – так сейчас любят говорить по разным поводам. В тот вечер «трудовой» ушел в самом прямом смысле, и все хором уговорили Ксению Ивановну остаться ночевать.

Отправляясь спать, я всегда старался прикрыть створки дверей так, чтобы оставить щель пошире. Сквозь нее я еще долго видел лысую голову отца и часть его лица. Отец любил по вечерам читать. Читал вдумчиво, шевеля губами, вздыхал, а то и похохатывал, потирая от возбуждения руки. Я смотрел и мужественно боролся со сном: щипал себя за живот, таращил глаза – ждал момента, без которого жизнь моя могла бы утратить эту маленькую, но очень необходимую радость. Когда отец вставал, с хрустом потягивался и шел в комнату разобрать себе постель, я зажмуривал глаза, ждал. Отец поправлял одеяло, шлепал босыми ногами тушить лампу. Назад пробирался на ощупь, почти всегда запинаясь о порог. Я потихоньку залезал коленями на подушку, вытягивал руки в темноту, слегка водя ими из стороны в сторону. Отец натыкался, с притворным испугом фыркал и, приговаривая добрым шепотом – ну ладно, ладно тебе, – легонько отталкивал от себя тонкие и горячие мои пальцы. А я чувствовал отцовское тепло, пахнущее только им, старался ухватиться за рубашку или подштанники, молча сопел от усилий и счастья.

Отец засыпал нескоро, долго ворочался, иногда бормотал какие-то слова. Я же, затаившись, прислушивался, потом не выдерживал:

– Пап, а пап! Ты сейчас сказал «крыша». Почему?

– А? Чего? – возвращался из своего мира отец. – Димча, не спишь, что ли? Завтра же в школу!

– А ты прошептал «крыша». Зачем?

– Крыша? Погоди, какая крыша? – думал некоторое время отец. – А-а-а, крыша! Все правильно. Крышу надо перекрашивать, проржавела насквозь.

– Пап, а пап? С открытыми глазами спят?

– Ну тебя к шутам, спи.

– А бабушка скоро умрет? – опять приставал я.

– Не скоро, успокойся.

Успокоившись, я засыпал.

«Как здорово, что она останется! – подумал я. – И все утро завтра будет снами и, может быть, весь день. – Но тут возникла другая мысль: – Где же Ксении Ивановне спать? В нашей комнате всего две кровати – моя и отца, а Томину давно продали. Может, на сундуке? Да нет, он слишком короткий. Наверное, на полу».

Отец разобрал свою постель и сказал равнодушно:

– Ты, Днмча, отвернись и спи.

– А где она будет спать? – шепотом спросил я.

– Где, где? Не на полу же…

– А сам ты?

– И я с краю, кровать широкая. Успокойся.

Я ничего не сказал, но сердце мое сжалось. Этого я никак не ожидал. Конечно, я знал, что родители спят вместе – вон у Леньки Кузнецова, например. Но ведь то отец и мать… «А-а, – неожиданно догадался я. – Может быть, она перейдет к нам жить!» От этой мысли у меня перехватило дыхание, но она, эта мысль, не могла растопить во мне глухую и непонятную злость, почти ненависть к своему отцу. Тогда я не знал названия чувству, имя которому – ревность!

Мой слух улавливал все. Вот она еле слышно разделась, легла и затихла. Отец, напевая «Голубку», громко задул лампу. Вот он запнулся, как обычно, о порог, поравнялся с моей кроватью, напевать перестал, остановился. Я сжал зубы: «Фиг под нос! Да если хочешь знать, я к тебе больше никогда не прикоснусь. Не буду даже разговаривать, а если захочу, то и умру назло вам всем!»

Они лежали молча. Я, закусив угол подушки, начал постепенно жалеть себя, думать о себе в третьем лице, как об очень несчастном и всеми покинутом. Я даже увидел со стороны жалкую фигуру ушастого мальчика с тонкой шеей и глазами, полными слез. В этом человеке я узнал себя, и у меня защипало в горле, горячие слезы пролились на подушку. Боясь разрыдаться, я до онемения в челюстях все сильнее сжимал угол подушки, вспомнил, как однажды отец ударил меня, как смеялся надо мной, когда я у зеркала прилизывал свой непокорный вихор… Ярость отняла у меня последние силы, и я затих, потихоньку икая и судорожно вздрагивая всем худым телом со сжатыми у подбородка коленками. Потом уснул, инстинктивно сдвинув щеку с мокрого пятна.

Что-то переменилось с этой ночи…

Вечером следующего дня я подслушал, как бабушка выговаривала отцу: «Сдурел ты совсем! Какая она тебе жена, немецкая-то? Мало своих? Вон Марея Васильевна – сурьезная женщина, хозяйственная, на руку мастерица – тебя и Диму обошьет с ног до головы. Помяни мое слово, не из наших она. – Бабка перекрестилась. – Шут его знает, придумали советски каку-то ерунду – лубов. Тьфу! Мы про это слышать не слыхивали, венчались и жили, детей растили». Отец без надежды на понимание возражал: «Не соображаешь ты, мама, ни-че-го… Лубов! – передразнил он. – Книжки я те зря, что ли, читал про любовь. Сама же плачешь, жалеешь».

– Книжки – одно, жисть – друго, – убежденно отрезала бабушка.

– На войне ты, Гена, не был – вот в чем загвоздка, – в другой раз снисходительно выговаривал отцу дядя Петя. – А ежели был бы, не то б говорил. Ихняя порода известная… Насмотрелись за четыре года.

Отец взрывался:

– При чем тут, язви тебя, война? Она и в Германии-то сроду не была. Ты вот вроде начитанный, можно сказать, ответственный пост занимаешь, а разницу между фашистами и немцами не видишь.

– Для меня лично разницы нет! – отрубал, сердясь, дядя. – Не забывай, чей портрет висит в маминой комнате и почему он в траурной рамке. Степку нашего немец убил. А фашист он был или нет – мне плевать! Одно слово – немец.

В разговор робко вступала жена дяди:

– Да и то правда. Я, конечно, ничего не имею против Ксении Ивановны. Женщина она умная. Только… – Она умолкала, не зная, какой привести аргумент не в пользу Ксении Ивановны.

– Что «только», что «только»? – настаивал отец.

– И маме вон больше по душе Мария Васильевна, – уходя от прямого ответа, продолжала она. – И о Димке не забывай. А ну ребятня начнет дразнить мальчонка мачехой-немкой…

– Ну уж насчет Димы я спокоен. Слепые вы, что ли? – мрачнел отец.

Я улавливал настроение взрослых и по тому, как они замолкали, когда отец входил. Знал, о ком говорят. И мне казалось, что в доме затевается какой-то заговор, который теперь уже никакими силами нельзя было предотвратить.

Ксения Ивановна продолжала изредка наведываться к нам. Она тоже чувствовала растущее отчуждение и, наверное, думала с безотчетной тоской о том еще очень нескором времени, когда совсем забудется война и люди не будут так категоричны. Но, наверное, и ее тогда не будет на этом свете.

Ксения Ивановна пристальнее, чем всегда, поглядывала на моего отца, пытаясь разгадать его и понять. Ей очень нравился этот мягкий и неторопливый человек, хлебнувший тоже немало горя. И вот однажды почти веселым голосом она сказала:

– Представляете, что произошло со мной? Иду я мимо ветеринарного института – тротуар там примыкает к стене – и вдруг слышу, что-то упало сзади меня, даже валенок задело. Оглянулась – кирпич. Сверху свалился. Наверное, с крыши. Надо же…

Сказав это, она взглянула вначале на отца, потом на бабушку.

Отец удивленно откинулся, с досадой произнес:

– Как же это так, Ксения Ивановна! Вы же взрослый человек. Надо поосторожней быть. Ведь жизнь – одуванчик, дунул – и…

Бабушка недовольно поджала губы, замахала рукой, как бы отгораживая сидящих внука и сына от неприятных вестей.

– Век живу, – она покачала головой, – а такого не слыхивала, чтоб кирпич падал на голову. Как же он сам может свалиться?

– Может – не может! – перебил в сердцах отец. – Убьет, а потом разбирайся – может или не может. Вы уж там больше не ходите, пожалуйста, Ксения Ивановна.

Меня поразила нелепость всех сказанных слов. Ведь Ксению Ивановну могло убить!

– Там всегда падают кирпичи! – крикнул я зло. – На меня тоже чуть не упал. – Мой голос дрогнул, я побледнел.

Это окончательно вывело из себя отца.

– Ну так какого черта ходишь там? Я спрашиваю тебя! – Губы его дрожали.

Ксения Ивановна вздрогнула, испуганно притронулась к руке отца:

– Подождите, подождите. Не кричите на него, не надо, прошу вас. Он ни в чем не виноват. Просто иногда он встречал меня там.

Я опустил голову, упрямо выпятив нижнюю губу.

Отец вскочил:

– Вон из-за стола! Я тебя стучу вмешиваться в разговоры старше. Быстро! Иначе вышвырну, как паршивую собаку.

Я судорожно глотнул, глянул прямо отцу в глаза, отставил стул и быстро вышел из комнаты.

Спустя много лет, перед самой кончиной, отец скажет мне прерывистым шепотом: «Я знаю… Ты с того дня перестал называть меня папой. Прости, если можешь».

Зооветеринарный институт, прозванный в шутку коннобалетным, занимал мрачное угловое здание неподалеку от вокзала. Построенное пленными японцами, оно вызывало в памяти старинные крепостные казематы с узкими глубокими окнами, каменной оградой, увенчанной металлическими пиками, высоченной двухстворчатой дверью в темной нише.

Я внимательно исследовал каждый метр тротуара. Никаких кирпичей и осколков на утоптанном снегу не было. Запрокинув голову, долго изучал край крыши: соображал, как и откуда мог свалиться кирпич. В одном месте мое внимание, привлек какой-то предмет, чуть-чуть торчащий из-за края. Я перешел на противоположную сторону улицы, но разглядеть предмет так и не удавалось. Тогда-то и родилась мысль слазить на крышу и посмотреть. Я обошел институт – у парадного входа курили студенты. В фойе было темно, я незаметно прошмыгнул мимо дежурной. Под широкой лестницей оказалась дверь. Она вела во внутренний двор. Я сразу увидел узкую пожарную лестницу сбоку на стене. Однако дотянуться до нее вряд ли смог бы даже взрослый человек. Я огляделся, подыскивая какой-нибудь ящик. Возле разобранного трактора ходил человек.

«Веревка! Вот что». Бистро сбегал домой и украдкой взял в кладовке бабушкину бельевую веревку. Вернулся. Человек куда-то ушел. Выждав некоторое время, я привязал к веревке железяку и метнул ее на лестницу. Подождал, пока железяка опустится ниже, схватил ее, продел в петлю и затянул. Порядок! Только сейчас почувствовал страх перед отвесной стеной, даже спина моя как бы ощутила пустоту. Противно заныло в самом низу живота. Я оглянулся и лизнул сухие губы. «Подумаешь, только поднимусь, гляну на эту штуковину и – назад». Таким способом намеренно упрощенная задача поглотила часть страха. Я подтянулся, ухватился за первую перекладину лестницы.

– А-а, попался! – закричал кто-то сзади и дернул меня за ногу. Я разжал руки. Передо мной стоял усатый человек в промасленном комбинезоне. Его вытаращенные глаза на чумазом лице казались неестественно белыми. – Марш отсюда, стенолаз! Нашел тоже игрушку. Увижу – уши пообрываю…

– Ладно, – протянул я небрежно. – Веревку вот отвяжу.

– Я те отвяжу! А ну – брысь…

Бабушкина веревка плакала. «Буду помалкивать, – решил я. – Стирали недавно, а там авось забудется». Поздним вечером я сказал, что сбегаю к Леньке Кузнецову переписать задание, а сам помчался к институту. Входная дверь оказалась запертой. Обошел вокруг здания, зачем-то потрогал заиндевевшую от стужи стену. Вернулся назад.

Во сне мне привиделся чердак родного дома, где мы с Ленькой устроили штаб подпольной организации ЮМ – юные мстители. Объектом наших террористических актов был мрачноватого вида старик, живший в конце улицы. Ставни его дома на ночь запирались на маленькие замочки, а за высоким забором гремела цепью свирепая псина. Взрослые поговаривали, что во время войны он не то выдал немцам партизана, не то сам служил полицаем. Этого было вполне достаточно, чтобы время от времени на его воротах появлялась свастика. Но однажды «предатель» устроил на своем чердаке засаду и плеснул оттуда на «юных мстителей» разбавленной кислотой. К счастью, обошлось – повылазил лишь мех на шапках и воротниках.

Утром я озаренно улыбнулся: «Ну конечно же! Раз есть крыша, значит, должен быть и чердак. Ха-ха!»

Сразу после уроков в школе, бросив дома портфель, я побежал к институту. Ничто не помешало мне подняться на третий этаж и еще выше на полэтажа по узкой лестнице. Тесная квадратная площадка была завалена ящиками, сбоку стояли ведра и швабры. На потолке угадывался люк. Я осторожно взобрался на радиаторы – звякнул задетый головой замок. Замок там! Я устало прикрыл глаза. Изогнувшись, нащупал, однако, металлическую дужку. Замок есть замок! Вот отверстие для ключа, вот петля… Что-то насторожило меня. Я сменил затекшую руку, приподнялся на цыпочки и в упор уставился на замок – средоточие всех сиюминутных зол. Гм, а где же вторая петля? Наш дом тоже запирался на висячий замок. Всегда ведь должно быть две петли: одна на самой двери, вторая – на косяке. Боясь разувериться в своем неожиданном открытии, я торопливо уперся в крышку люка – она скрипнула, подалась. Посыпалась сухая земля. Просунул руку в образовавшуюся щель и наткнулся на скобу. Подтянулся, а потом изо всех сил толкнул крышку вверх. Потолок вздрогнул от глухого удара. Порядок.

На захламленном чердаке стоял густой затхлый запах. В глубине тусклыми полосками лежал неясный свет. Огибая балки, я пробрался к огромному полукруглому окну, потрогал стекло. В оттаявший пятачок просматривались голые ветки деревьев, крыши дальних домов, коричневое здание вокзала. Близкие провода в мохнатом инее походили на корабельные канаты, какие можно увидеть летом в затоне. Переплет окна состоял из четырех расходящихся планок-лучей. Я поискал, за что можно ухватиться, но никаких ручек или задвижек на раме не оказалось. Прислонившись лбом к стеклу, сразу почувствовал острые обжигающие уколы ледяных кристалликов. Не хотелось мне разбивать стекло – боялся шума, боялся быть пойманным и наказанным.

Я снял шапку, приложил ее к нижнему сектору окна и, зажмурившись, резко даванул – стылое стекло звонко лопнуло. Пахнуло морозом и дымом. Я замер, прислушался. Стекло-то может кому-нибудь упасть на голову. Во дела… Я вытащил торчащие по краям осколки, высунулся.

Край крыши был совсем рядом. Вдоль него тянулся металлический барьер, почти занесенный снегом. Отступать поздно. С трудом протиснулся наружу, неловко повис вниз головой. Ворочая ногами, опустился еще ниже и коснулся варежками твердого наста, потом высвободил одну ногу, вторую – и неожиданно заскользил вниз. Я не успел даже испугаться: просто небо качнулось и поплыло куда-то вбок, завертелись деревья. Прямо перед собой, будто с колеса обозрения, увидел я институтский двор с пристройками. Я неосознанно открыл рот, чтобы закричать «мама», но мысль о том, что у меня нет мамы, неожиданно отвлекла и родила новую: «Почему же я никогда не слыхал, чтобы звали на помощь папу? Наверное, потому, что смешно. А если крикнуть «караул»? Нет, так кричат, когда кто-то грабит. И тут я нашел нужное слово и даже проговорил шепотом: «Помогите, пожалуйста!»

Я подтянул ноги к животу, одновременно поворачиваясь боком к барьерчику, прислонился к нему, и опять тошнотворный страх сковал мои мышцы, опять противно заныло в самом низу живота. Так я лежал довольно долго, пока страх сам по себе не утих и я не поверил в устойчивость своего тела, достаточную, чтобы не ощущать под собой бездну. Я отвернулся, поднял глаза к чердачному окну. Оно было совсем рядом. Попытался ползком подтянуться к нему, но каждый раз сползал вниз. Стали замерзать руки и лицо. «Если не шевелиться, можно уснуть и ничего не почувствовать, – вяло думал я. – И никто до самого лета не хватится человека, лежащего на краю крыши. А может, и летом никто не хватится».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю