Текст книги "Хроники времен Сервантеса"
Автор книги: Владимир Фромер
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
В маленькой убогой церквушке Эскивиас их обвенчал местный священник. Была поздняя осень. Порывистый вихрь рвался во все щели. Завывания его были такими громкими, что заглушали слабый голос священника. Невесту вел к алтарю ее дядя. Мать Каталины не явилась на бракосочетание дочери из протеста – настолько сильно она успела возненавидеть Мигеля. Что же касается матери Мигеля, то она не могла оставить тяжелобольного отца. Грустная получилась церемония.
В доме невесты их никто не ждал. Не было ни праздничного обеда, ни поздравительных речей. Синьора Паласиос заперлась у себя в комнате. Катилина наскоро приготовила еду, они покормили ребенка и наконец-то могли принадлежать друг другу. Для Мигеля в этой рослой сельской девушке на какое-то время сосредоточился весь мир. С осторожной нежностью искал он пути к ее сердцу. Ведь он знал о своей избраннице только то, что ей нравятся убогие романы.
Он не отчаялся, даже когда понял, что душа ее пуста, и долго верил, что эту пустоту ему удастся заполнить. Он пробовал читать Каталине и свои пьесы, и творения Лопе. Читал он великолепно, и она попыталась изобразить заинтересованность, но не смогла. Наконец она прямо сказала, что больше слушать эту белиберду не желает. Мол, вся эта болтовня не идет ни в какое сравнение с рыцарскими романами.
Сервантес попытался объяснить ей, почему рыцарские романы – это литература низкого пошиба, но она не стала слушать.
– Тебе никогда так не написать, вот ты и завидуешь, – припечатала она этот бесполезный разговор.
Тем не менее по-своему Каталина была к мужу привязана. Каким-то непонятным инстинктом чувствовала она, что Мигель не простой неудачник, ощущала исходящую от него силу, природу которой не могла понять.
Сервантес прожил с Каталиной более тридцати лет и скончался у нее на руках. Она на несколько лет пережила мужа и в своем завещании изъявила желание быть похороненной рядом с ним. Из произведений Сервантеса мы знаем, что он был сторонником неразрывности брачных уз и не придавал серьезного значения невзгодам у семейного очага. Во второй части «Дон Кихота» он устами своего героя излагает собственную теорию супружеских отношений:
«Законная жена, – говорит Дон Кихот, – не вещь, которую можно продать, переменить или уступить, а часть нас самих, неотделимая от нас до конца нашей жизни; это – узел, который, будучи однажды завязан на нашей шее, становится новым гордиевым узлом, которого нельзя развязать, а можно только рассечь смертью… Один древний мудрец говорил, что в целом мире есть только одна прекрасная женщина, и советовал каждому мужу для его спокойствия и счастья видеть эту единственную женщину в своей жене».
* * *
Отец умирал. Он лежал на кровати, вытянув руки вдоль тела, и тяжело дышал. С каждым вздохом в его груди что-то клокотало. Нос заострился, как у покойника. На лбу выступила испарина. Смерть уже наложила печать на его лицо.
– Ты здесь, Мигель? – спросил отец.
Мигель вздрогнул. В этом хриплом голосе не было уже ничего человеческого. Ему показалось, что в полумраке комнаты он различает очертания смерти, притаившейся у изголовья кровати.
– Здесь. Тебе что-нибудь нужно, отец?
– Я умираю, – сказал старик.
Мигель хотел его успокоить, сказать что-нибудь ободряющее, но не смог произнести ни слова.
– Я много грешил в жизни и боюсь, что попаду в ад. Такое может быть, Мигель? – В его голосе чувствовался неподдельный ужас.
– Успокойся, отец, – сказал Сервантес. – Ты прожил достойную жизнь и скоро будешь в раю вкушать вечное блаженство.
– Пошли за священником, – сказал отец. – Я хочу причаститься.
– Сейчас?
– Да, а то он может не успеть.
– Я уже послала, – сказала мать, тихо плачущая в углу комнаты.
– Дорогая моя супруга, – сказал отец, – я буду ждать тебя там, где мы опять будем вместе, и уже навеки.
У Сервантеса текли слезы, но он не чувствовал этого.
– Дай мне руку, Мигель, – сказал отец. Сервантес подал ему руку, и он вцепился в нее с неожиданной силой. – Бог дал мне хороших детей, Мигель. И ты – лучший из них. Ты лучше всех. Я всегда это знал. Мне так хочется, чтобы ты был счастлив, – прерывистым голосом произнес он.
Пришел священник, и Мигель вышел из комнаты. Причастившись, отец стал спокойнее.
– Теперь я готов предстать перед судом Всевышнего, – сказал он.
Всю ночь Сервантес провел рядом с умирающим. На рассвете началась агония. Дыхание отца стало прерывистым. Сервантес почувствовал, что душа уже оставила его тело, и за жизнь продолжает слабо сражаться лишь неодушевленная оболочка. Внезапно отец захрипел. По телу прошла судорога – и наступила тишина.
Хроника четырнадцатая,
в которой рассказывается о том, как Сервантес стал сборщиком налогов и попал в тюрьму
После смерти отца Сервантесу пришлось взять на себя материальные заботы о матери и сестрах. Подрастающая Изабелла тоже требовала расходов. Сервантес бодрился, на людях шутил и смеялся, но им все чаще овладевала тоска. Он уже привык считать себя неудачником и с горечью думал, что судьба определенно испытывает удовольствие, с таким рвением преследуя его. Литературный труд, с которым связывалось столько надежд, не принес ему ни богатства, ни славы. Впереди маячила перспектива хронической бедности.
Понимая, что шансы добиться благополучия в Мадриде исчерпаны, Сервантес решил искать счастье в Севилье, которая была в то время центром торговых связей с испанскими владениями в Америке. Здесь было легче заработать на кусок хлеба, чем в любом другом месте. Сервантес называл Севилью «приютом для бедных и убежищем для несчастных», к числу которых причислял теперь и себя. Он страдал оттого, что перейдя сорокалетний рубеж, так и не сумел оградить от нищеты свою семью. Неужели на всем полуострове не найдется места, где он мог бы обеспечить своим близким достойное существование?
Сервантес оставил Севилью и скитался как последний бродяга по городам и весям. Ему часто приходилось стучаться в чужие дома, просить еды и ночлега, и обычно ему не отказывали. За его спиной люди жалели бедного калеку, а у него, к несчастью, был превосходный слух. Ему по-прежнему фатально не везло. У него не было ни профессии, ни высокопоставленных покровителей. Он охотно взялся бы за любую работу, но однорукий работник никому не был нужен. Он продолжал скитаться по бескрайним просторам полуострова, передвигаясь с обозами, подвозившими усталого путника. Ночевал в ночлежках вместе с человеческими отбросами. Иногда задерживался в трущобах, кишевших ворами, мошенниками, сутенерами и шпионами инквизиции.
Приобретенный жизненный опыт нашел выражение в поздних произведениях Сервантеса, где перед нами предстает красочный мир трущоб и притонов, завсегдатаев таверн и игорных домов. В Испании эти отверженные не соответствовали меркам других стран. Здесь на них лежал яркий и своеобразный отпечаток особого национального колорита. С аристократическим изяществом носили они свои жалкие лохмотья. В безделье видели символ благородства, а в работе – унижение. Чужой собственности не признавали.
Никто не проник так глубоко в характер этих людей, никто с таким мастерством не описал их быта, как Сервантес. Ничего удивительного, если учесть, сколько он их видел, слышал и наблюдал. Он знал все диалекты испанских провинций, прекрасно владел сочным, образным крестьянским языком. Более того, он в совершенстве знал жаргон деклассированных элементов – воров, нищих, продажных женщин и т. д. Результатом всего этого стали сочинения Сервантеса в плутовском жанре: «Ложная тетка», «Ринкнете и Кортодильо», «Цыганочка» и т. д.
Он радовался, когда встречал людей самобытных и диковинных. Это расширяло его понимание человеческой натуры. О каждом человеке у него складывалось свое впечатление. Неважно, насколько оно было правильным. Важно то, что с помощью воображения он мог воссоздать достоверный образ каждого из них.
Считается, что нет двух одинаковых людей, ибо каждый человек неповторимо своеобразен. Сервантес пришел к выводу, что это верно лишь теоретически. На практике же люди похожи друг на друга, и их можно разделить на небольшое количество типов, которые при сходных обстоятельствах жизни будут вести себя одинаково.
* * *
Он уже ни на что не надеялся, но добравшись до Мадрида, вновь стал обивать пороги приемных. Надо же было как-то коротать время. А испанская казна пустовала. Испания – владычица мира, задыхалась в тисках голода. Семь миллионов испанцев трудились, выбиваясь из сил, чтобы содержать гигантский паразитический нарост из миллиона знатных бездельников и церковных паразитов.
Самой ненавидимой в Испании кастой были податные чиновники. Королевские комиссары рыскали по изнемогающей стране, изымая у обобранных людей последнее, что у них еще оставалось для поддержания жизни. Изымались запасы пшеницы, ячменя, масла, вина, мяса, маиса и сыра. Взамен вручались ничего не значащие расписки. Мол, вам за все заплатят, когда божье дело восторжествует. Впереди маячила решающая схватка с Англией. Снаряжалась Великая армада, что требовало огромных средств. Тем не менее на должности королевских податных инспекторов было мало охотников. Считалось, что эта тяжелая и грязная работа подходит только для мужчин с крепкими нервами.
Однажды кто-то в королевской канцелярии обратил внимание на дело некоего Сервантеса, старого ветерана сражений с Сиятельной Портой. Уж этот наверняка закалился и огрубел в алжирском плену. Именно такие люди нужны для сдирания кожи с несчастных крестьян.
Его вызвали в канцелярию к господину де Гевара – верховному комиссару по закупкам провианта. Сервантес же чувствовал себя неловко. В давно истрепавшейся одежде он был похож на нищего и опасался, что, увидев его, верховный комиссар тут же укажет ему на дверь. Но высокопоставленный чиновник не удостоил его даже взглядом. Не поднимая головы от папки с бумагами, он сообщил Сервантесу, что ему надлежит немедля отправиться в Севилью, где он получит дальнейшие инструкции от господина де Вальдивиа, продовольственного комиссара Андалузии. Назначенное содержание – двенадцать реалов в день. Это все. Не отрывая глаз от панки, де Гевара жестом велел Сервантесу удалиться, а тот онемел от радости. Двенадцать реалов! Квалифицированный рабочий получал в два раза меньше. Этого с лихвой хватит, чтобы помочь матери, прихварывавшей в последнее время, и облегчить жизнь Каталине с маленькой Изабеллой.
И опять начались его скитания по пыльным дорогам Андалузии. Правительство выделило ему деньги, чтобы он привел себя в порядок и выглядел как подобает королевскому чиновнику. Он приобрел мула, бархатный камзол, элегантные брыжи и легкий плащ. С левой стороны седла был прикреплен длинный посох с позолоченным набалдашником в виде короны – символ его полномочий. На сердце же было тяжело. В своем падении он достиг предела. Стал мучителем бедняков. Правда, у него были оправдания. Он выполнял волю короля. Его семья голодала, и он сам почти умирал от голода. Но все это не имело значения. Важно было лишь то, что он превратился в пиявку, высасывающую из бедняков последние соки. Тут уж как не вывертывайся, как не оправдывай себя, но факт остается фактом. Он жил как в аду за двенадцать реалов в день, перестал быть человеком чести и превратился в винтик безжалостной государственной машины.
* * *
После своих изнурительных поездок Сервантес имел обыкновение посещать мастерскую своего друга, художника Гвидо Пахеко. За бутылкой вина он делился с ним всем, что накипело на душе.
Гвидо Пахеко в фартуке, покрытом масляными пятнами, радостно приветствовал гостя. Это был невысокий плотный мужчина с черными глазами, растрепанной шевелюрой и круглой, похожей на пушечное ядро головой. В мастерской художника суетились подмастерья. Одни смешивали краски, другие трудились на тяжелом станке, откуда время от времени появлялись еще влажные эстампы. На стенах висели гравюры, эскизы и уже законченные картины. В центре мастерской находился большой мольберт. Художник писал полотно «Искушение Христа». Работа была почти готова. Сервантес долго вглядывался в холст. Христос был изображен в тот момент, когда сатана показал ему все царства вселенной и предложил власть над ними.
Христос стоял на горе, спиной к зрителю, и всматривался в золотистую метафизическую даль, где переливаясь всеми красками, проступали контуры невиданных миров. Рядом с ним стоял сатана. Он был обнажен и прекрасен, как ангел, но только черный. Сервантес вспомнил загадочный рассказ евангелиста Луки о том, как Христос отверг все искушения сатаны, включая и власть над мирозданием.
– Картина, в сущности, готова, – произнес Гвидо Пахеко, – но скажи, Мигель, зачем сатане нужно было искушать Его? Он что, не понимал, что берется за безнадежное дело? Ведь Иисус – это ипостась Бога, а он всего лишь ангел, да к тому же падший?
– Он тогда был человеком, а не Богом. Как все мы, испытывал голод, жажду, лишения. А человек слаб. Вот сатана и надеялся, что человеческая плоть Иисуса поддастся искушению, – ответил Сервантес. – Но послушай, Гвидо, я дико устал, и мне сейчас просто необходимо поесть и освежить глотку.
– Извини, что сразу не предложил.
Друзья прошли в боковую комнату, где высокое окно, занимавшее полстены, выходило прямо в сад. Высокая черноглазая служанка быстро накрыла стол. Снеди было много: мясная нарезка, сыр, салаты, оливки. Три бутылки вина возвышались среди этого великолепия, как минареты.
– Бургундское, – сказал Гвидо, наполняя бокалы. – Я пристрастился к нему пять лет назад, когда жил в Париже. Недавно мне привезли целый ящик. Но скажи, Мигель, доволен ли ты своей работой?
Сервантес быстро взглянул на него.
– Ты шутишь? Я противен сам себе, ибо превратился в живодера. Когда я въезжаю в деревню, то женщины воют, как на похоронах. Мужчины смотрят с такой ненавистью, что леденеет сердце. Ложась спать, я кладу под подушку пистолет. Единственный способ не покончить с собой от такой работы – это не думать. И я научился не думать. Накрыл саваном душу.
– Ты свободен от ответственности, Мигель, ибо выполняешь волю короля. И не возьмись ты за эту работу, ее взял бы кто-нибудь другой. Не сомневаюсь, что тот, другой, действовал бы гораздо более жестоко – сказал Гвидо, сочувственно глядя на друга.
– Неделю назад я был в Есихо. Ты ведь знаешь этот городок. Там летом такая жара, что чувствуешь себя, как на раскаленной сковородке. К моему приезду крестьяне закрыли амбары, укатили бочки, сняли колеса с повозок, чтобы их не забрали в обоз. Хуже того, мужчины наточили косы и готовились к сопротивлению. Амбары, кладовые и погреба были пусты. Население так и не оправилось от прошлогодних изъятий. Ты понимаешь, Гвидо, здесь нечем было поживиться королю. У населения осталось лишь посевное зерно. Если бы я его изъял, то следующей зимой все жители умерли бы от голода.
– Но ты этого не сделал, Мигель.
– Разумеется, не сделал. Но и уехать из городка с пустыми руками я тоже не мог. Господин де Вальдивиа строго-настрого приказал мне выкачать из Есихо пятьдесят тонн муки и четыре тысячи кувшинов масла. И знаешь, что самое удивительное? Этот приказ я выполнил.
– Каким образом, – изумился Гвидо. – Явился ангел и сотворил для тебя чудо?
– Так оно примерно и было, – улыбнулся Мигель. – Ты ведь бывал в Есихо и видел монастырь Ла Мерсед. Он расположен на самом берегу речки Хениль. А рядом с ним, но уже вне городской стены, высятся три огромных амбара. Это кладовые монастыря. Я знал, что в них есть чем поживиться королю. «Открыть», – велел я и ударил своим жезлом в первую дверь. «Да вы что, господин комиссар, это же церковное имущество. Оно неприкосновенно», – ахнул бургомистр. «Прикосновенно, если в нем нуждается король. Открыть!» Прежде чем бургомистр успел возразить, сопровождавшая нас густая толпа радостно загудела. Несколько крестьян кинулись к амбарам и посбивали замки. Ты бы видел, что нам открылось. Широкие и объемистые вместилища вплоть до сумеречных глубин были забиты ящиками, мешками и бочками. «Изъять, – приказал я, – здесь хватит на всех».
– Мигель, но ведь это опасно. Ты восстал против церкви! Что теперь будет?
Сервантес пожал плечами:
– Не знаю, но пока суд да дело настоятель монастыря провел церемонию отлучения меня от церкви.
Гвидо молчал, потрясенный.
– Не печалься, друг, – засмеялся Мигель, – как-нибудь выкручусь. Не впервой. Не для себя ведь брал. Для короля. Но давай-ка лучше еще выпьем.
Гвидо открыл третью бутылку.
– Недавно я писал портрет одного епископа, – сказал он. – И спросил его, в чем мудрость жизни. Епископ не смог вразумительно ответить. А что скажешь ты?
– Думаешь, я смогу? – засмеялся Сервантес. – Ладно, расскажу тебе одну притчу: «В одной восточной стране жил молодой честолюбивый принц. Когда после смерти родителя он взошел на престол, то решил управлять царством мудро и справедливо. Он созвал своих мудрецов и повелел им собрать всю запечатленную в книгах мудрость и доставить ему, дабы, прочитав их, он узнал, как следует идеально управлять своими подданными. Мудрецы отправились в путь и вернулись через двадцать лет с караваном верблюдов, нагруженных пятью тысячами книг.
– Вот, повелитель, – сказали они, – книги, в которых собрана вся мудрость, которую познал человек от Сотворения мира и до наших дней.
– Я должен заниматься государственными делами и не смогу прочесть столько книг, – сказал царь. – Отправляйтесь в путь снова и уместите всё знание в меньшем количестве томов.
Мудрецы вновь отправились в дорогу и вернулись через пятнадцать лет, но теперь их верблюды привезли лишь пятьсот томов.
– В этих трудах, – сказали они царю, – ты найдешь то, что ищешь.
Но царь решил, что книг все еще слишком много и опять отослал мудрецов. Они вернулись через десять лет всего с пятьюдесятью книгами. Но царь уже состарился и устал. Теперь прочитать даже пятьдесят книг ему было не под силу.
– Потрудитесь еще, – сказал он мудрецам, – и принесите мне всю человеческую мудрость, сосредоточенную в одном томе.
Они ушли и вернулись через пять лет древними старцами. И вручили царю плод своих трудов. Но царь уже умирал, и ему было не до чтения». Такая вот история.
– А что стало с этой книгой? – спросил художник.
– Ее забрал ангел Божий в библиотеку небесного Клементинума, где собраны все когда-либо написанные великие книги, оставшиеся непрочитанными, – ответил Сервантес. Когда опустела третья бутылка, Гвидо Пахеко сказал: «Знаешь, Мигель, портрет Марии готов. Я писал его целый год, подстегивая себя алкоголем и наркотиками. Создавая его, я побывал в аду. И вот что я тебе скажу: это не просто портрет. Я сумел вернуть Марию к жизни. Да! Да! Представь себе. Впрочем, пойдем – и ты сам увидишь».
Мария была женой Гвидо, умершей четыре года назад от чахотки. Ее смерть стала для него страшным ударом. Она не только любила художника всеми силами своей необычайно одаренной души, но и обладала интуитивным и безошибочным пониманием жизни. При этом она даже не подозревала о силе своего неосознанного очарования. После ее смерти Гвидо жил в атмосфере безысходного отчаяния и лишь в последнее время начал приходить в себя.
Они вошли в небольшую комнату, служившую и спальней, и местом отдыха. Здесь находилась койка, покрытая медвежьей полостью, стол, заваленный всяким хламом, две табуретки. А на стене висела картина. Всего одна – но какая! Прямо перед Мигелем на тропинке, ведущей в сад, стояла Мария. Ее маленькие босые ступни покрывала роса. Темное платье оттеняло белизну обнаженной шеи и рук. Нежные глаза смеялись. Шлем шелковистых волос над высоким и чистым лбом казался диадемой. Весь ее облик светился умом, добротой и любовью. Сверхъестественная живость изображения, казалось, перешла здесь все границы человеческих возможностей.
Сервантес боялся пошевелиться. Ему казалось, что Мария вот-вот спустится с холста и подойдет к нему, еще более прекрасная в движении живого тела, чем в его величественной неподвижности.
– Ну? – спросил художник.
Сервантес молчал. Ему надо было собраться с мыслями.
– Ты превзошел себя и создал изумительный шедевр, – сказал он наконец. – Но эта манера писать… Она не похожа на твой обычный стиль.
– Я вложил в эту картину всю свою скорбь, все свое горе. И вот Мария опять со мной, и никогда больше меня не покинет. Разве это не прекрасно, Мигель?
– Давай разопьем по этому поводу еще бутылку, – сказал Сервантес.
* * *
Обстоятельства жизни становились все хуже и хуже. Его губила патологическая честность. Другой давно бы разжился на такой должности, но не Сервантес. Он стал все чаще прикладываться к бутылке, хотя знал, что у вина, которое пьешь в одиночку, не бывает хорошего вкуса. В довершение всего уставшая от непролазной бедности жена стала сварливой как Ксантипа, и нещадно его пилила. Каталину раздражало, что в Мигеле не было никакой основательности, никакой хитрости, никакого умения жить. Ее блаженный супруг витал в облаках и отправлялся собирать подати с карманами, набитыми рукописями.
В 1595 году Сервантес выиграл поэтический турнир в Сарагосе, сочинив стихи по поводу канонизации святого Гиацинта. Сияющий пришел он домой и вручил жене приз – три серебряные ложки. Она швырнула их ему в голову и заплакала.
А он упорно продолжал искать свой стиль, и школой мастерства стала для него античная литература. У Гомера его привлекали титаническая сила воображения и широта таланта. Его восхищал добродушный юмор, с каким Гомер описывает богов и людей. «„Илиада“, – говорил он, – так величественна и монументальна, что недосягаема для критики». У Горация ему нравились акварельное изящество и высокая степень стилизации – так расписывают вазы. С особым наслаждением читал он «Эклоги» Вергилия, поражаясь мастерству, с каким поэт наполняет смыслом каждую строку.
Но особое восхищение вызывал у него Ювенал. Суровый стоик, мастер сатиры, бичующей пороки, духовную нищету и убожество Рима периода упадка. Особенно ему импонировала в Ювенале его привязанность к ненавидимому им Риму.
Ощущение «odi et amo» (люблю и ненавижу) было присуще и самому Сервантесу в отношении Испании. Он многое в ней не любил и в то же время был глубоко к ней привязан.
Но нужно было что-то предпринимать в связи с отлучением от церкви. Сама анафема его не смутила. Годы пылкой юношеской веры остались позади. К церковным ритуалам он был теперь равнодушен. Цену же елейному благочестию корыстолюбивых и порочных священнослужителей знал хорошо. Но в Испании был немыслим отлученный от церкви чиновник.
С давних театральных времен был у Сервантеса приятель Фернандо де Сильва, несостоявшийся актер. Несколько раз он играл второстепенные роли в его пьесах и испытывал к Мигелю чувство, похожее на уважение. Уйдя из театра, де Сильва поступил на службу в инквизицию и со временем занял там важную должность. Этот мрачный субъект к Сервантесу был, похоже, искренне привязан. Он не носил сутаны, одет был по-городскому. На груди его красовался большой серебряный крест. Мигелю он так обрадовался, что пригласил его отобедать в превосходном ресторанчике «Греческая вдова». Отдав должное кулинарии и выслушав его историю, де Сильва сказал: «Крепко же вы влипли, дон Мигель. Тот, кто посягает на имущество церкви, совершает с ее точки зрения смертный грех и должен подвергнуться суровой каре. Но думаю, что мне удастся все уладить». Прошло пять дней, и де Сильва сообщил Сервантесу, что его отлучение от церкви аннулировано.
Но радость продолжалась недолго. Его не оставляли в покое. До него решили добраться, и он получил приглашение на испытание крови в Палату расовой чистоты. Пришлось снова обратиться к де Сильве. Они вновь встретились в «Греческой вдове». Был вечер, и де Сильва заказал легкий ужин с вином. Выслушав Сервантеса, он сожалением пожал плечами:
– На это учреждение мое влияние не распространяется. Тут уж я бессилен. Но ведь вам, дон Мигель, будет не сложно и самому доказать, что вы происходите из старинного христианского рода, четыре последних поколения которого свободны от примеси иудейской крови. Не так ли?
– Доказать? Боюсь, что это будет нелегко. По отцовской линии у меня все в порядке. Но со стороны матери некоторых документов не хватает. К этому могут придраться.
– Ну, тогда вам придется расписать судьям свое участие в битвах за нашу святую веру. Рассказать о Лепанто, о том, как героически вы вели себя в алжирском плену. Думаю, они примут это во внимание.
– Именно этого мне и не хочется делать.
– Почему? – удивился де Сильва.
– Противно. Знаете, в чем для меня признак счастья и гармонии? В том, чтобы никому и ничего не нужно было объяснять и доказывать.
* * *
В этот день двенадцать монахов – все доминиканцы, члены верховного совета Палаты чистоты, собрались на очередное рабочее заседание за массивным столом в помещении с низким сводчатым потолком. Была середина марта, но в Мадриде, расположенном на высоте восьмисот метров, устойчиво сохранялась холодная погода, поддерживаемая ледяным ветром с гор. В помещении было холодно, несмотря на четыре раскаленные жаровни. Сквозь узкие, похожие на бойницы окна дневной свет проникал сюда скупо и как бы нехотя. Через зарешеченное окно можно было разглядеть устремленный ввысь минарет католического собора, на кровле которого возвышалась строгая фигура Христа. Но, тем не менее, величественно-изящное сооружение оставалось неповторимо восточным. Все, что было ценного и прекрасного в этой стране, коренилось в культуре Востока. Мавры и иудеи дали Испании то, чем она так гордилась: мавры – красоту, иудеи – знание и мудрость.
Председатель, доминиканский монах лет шестидесяти, полноватый и немного сутулый, с движениями размеренными и неторопливыми, поднял голову от бумаг и посмотрел на Сервантеса взглядом спокойным и внимательным.
– Знаете ли вы латынь, – спросил он, – или хотите чтобы предварительное постановление было зачитано на понятном вам языке?
– Латынь меня не затруднит.
Председатель кивнул и стал читать монотонным голосом:
«По предписанию церковных властей и с соблюдением всех установленных правил назначается тщательное изучение происхождения провиантского и налогового комиссара на королевской службе Мигеля де Сервантеса Сааведра, сына Родриго де Сервантеса Сааведра и Элеоноры де Сервантес Кортинас, родившегося от их брака в Алькала-де-Энарес, крещенного там в церкви Санта-Мария ла Майор 9 октября 1547 года…»
И вдруг произошло неожиданное. Один из судей – тот, кто сидел по правую руку от председателя, воскликнул: «Дон Мигель!» – и чуть не опрокинув стол, бросился Сервантесу на шею. «Не выдавай меня, и я тебя спасу», – шепнул он ему на ухо. С содроганием Мигель узнал Вонючего.
– Вонючий, – громко и радостно произнес он. – Я вижу, ты неплохо устроился. Помнишь горшочек масла?
– Что это значит, доктор де Пас, – удивленно спросил председатель. – Почему этот человек назвал вас вонючим? И о каком масле идет речь? Вы его знаете?
Вонючий понимал, что его единственный шанс на спасение заключается в том, чтобы не дать Сервантесу говорить. Если он расскажет про выдачу алжирским палачам шестидесяти христиан в Алжире, то всему конец. Почетную должность судьи у него отнимут, а его самого сгноят в инквизиционной тюрьме.
– Это шутка, высокочтимый председатель, обычное дело между друзьями, – начал он, пожелтев от страха. – Мы всегда шутим про горшочек масла. С этим связана одна история, произошедшая в алжирском плену. Дон Мигель – мой друг. В алжирской неволе мы с ним были неразлучны. Если бы я заранее знал, что им заинтересовалась святая инквизиция, то я, разумеется, избавил бы почтенных судей от лишнего труда. Ведь кто-кто, а дон Мигель вне всяких подозрений. Я за него головой ручаюсь. Многократно испытанный божий воин, герой многих сражений за веру. Покажите почтенным судьям вашу руку, которой вы пожертвовали в бою при Лепанто, дон Мигель. Сервантес Сааведра, почтенные сеньоры, принадлежит к безупречному, древнему, ничем не запятнанному христианскому роду, на протяжении восьми столетий доказывавшему свою доблесть во всех битвах за веру Христову. Я предлагаю немедленно прекратить испытание и извинится перед доном Мигелем за то, что его потревожили напрасно.
Вонючий замолчал и опасливо посмотрел на Сервантеса. Удовлетворен ли его враг? Молчали и судьи. Все понимали, что тут что-то неладно. Но, с другой стороны, не было оснований не верить доктору де Пасу. Его, правда, повсеместно терпеть не могли, но одновременно с этим и боялись. Знали, что он способен на любую пакость.
Сервантес колебался. Велико было искушение изобличить этого негодяя, чтобы воздалось ему по делам его. Но он преодолел это неблагоразумное, хоть и вполне естественное желание.
– Вы свободны, дон Мигель, – произнес председатель. – Извините, что побеспокоили вас.
Без единого слова покинул Сервантес зал.
* * *
Как проклятый, тащится Серантес по горестным дорогам своей судьбы. Он взыскивает налоги, конфискует зерно, ссорится с местными властями, отбивается от нападений разъяренных крестьян. Он изнемогает под бременем сострадания, усталости и тоски. Радость жизни давно исчезла. Притупились чувства. Бесконечное множество того, что он видел и пережил, растворилось где-то в недрах памяти, избавив его от тягостных воспоминаний. Осталось лишь стремление перестать заботиться о деньгах, о благополучии своих близких и превратиться в простого бродягу, бесчувственного, как земля, по которой ходишь.
Все это было бы невыносимым, если бы он не ощущал в себе нереализованную способность иного осмысления жизни. Всем своим естеством чувствовал Сервантес, что рано или поздно эта способность проявится и, как прозрачная река, понесет его к ослепительному свету. Если же этого не произойдет, то и жить незачем.
А дела его тем временем идут из рук вон плохо. У него не прекращается разлад с севильскими канцелярскими крысами, изводящими его мелкими придирками. По его отчетам чувствуют они чуждую им породу и пакостят ему, как могут.
В Кастро дель Рио Сервантеса вдруг сажают в долговую тюрьму. Кто отдал подобное распоряжение, так и осталось невыясненным. Никакого обвинения ему не предъявили и через несколько дней выпустили, так ничего и не объяснив.
Ему присылают инструкции, которые невозможно понять.
От него требуют долговых расписок, он их высылает, а ему сообщают, что они утеряны, и требуют новых. Вдруг выясняется, что он должен казне четыреста талеров, и требуют немедленно погасить задолженность. Он перестает на все это реагировать и бредет дальше скорбной своей дорогой. Жалование ему выплачивают неаккуратно. Иногда ничего не платят месяцами. А жить-то надо. Вот и приходится пользоваться налоговыми деньгами, хоть это и строго запрещено. Но ведь все так поступают. Но тут уж он окончательно запутывается в долговых сетях. Теперь уже службы не бросишь. Если он это сделает, его тотчас же упекут за растрату. Неужели до самой смерти предстоит ему брести по этой мерзкой дороге?