412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Тендряков » Свидание с Нефертити » Текст книги (страница 20)
Свидание с Нефертити
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:37

Текст книги "Свидание с Нефертити"


Автор книги: Владимир Тендряков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 25 страниц)

– Проблема сытости, увы, нашим сближением решена не будет.

– Федя, я заброшу свою живопись… Ну ее. Я бездарна. Я буду добывать и для тебя и для себя хлеб. Я буду работать как каторжная. Хоть воровать готова… Ты ни в чем не станешь нуждаться. Эту комнату мы превратим в прекрасную мастерскую. Ты будешь у меня на глазах создавать шедевры, о тебе скоро заговорят. И я тобой стану гордиться… Федя, оставайся навсегда… Сейчас, сию минуту. – Нина заглядывала в глаза, а он молчал. – Зачем кружить, Федя? Возвращаешься же, возвращаешься!.. Подумай – не я ли твоя судьба?.. И я о тебе много раз думала… А Православный… Я же к нему бросилась, потому что тебя забыть хотела. Я тоже кружусь вокруг тебя. Оставайся.

Федор молчал. Он верит в то, что она говорит искренне. Да, она в первые дни отважно бросится искать работу, быть может, даже найдет, устроит, станет оберегать, но в первые дни… А потом пройдет угар, надоест ждать славы, начнутся будни. Федор еще раньше поймет, что не имеет права он, сильный, здоровый, сидеть на шее женщины. Нина любит или героев или несчастных. Нет, он не хочет повторять судьбу Левы Православного.

– Ну, Федя, что же ты молчишь?

И он ответил:

– Мой путь к вершинам искусства лежит через твою постель?

Плечи Нины обмякли, складки на лице оплыли вниз.

– Ты не любишь… Тогда зачем делать круги, зачем возвращаться к этому порогу?

Федор не ответил. Любит ли?.. Кивни та, что он случайно встретил в переулке, – забыв Нину, пойдет следом, не спрашивая куда. Да и не только Нину. Один кивок – и он забудет ненаписанные картины, забудет самого себя, вались в тартарары великое искусство!

– Прости, мне надо идти, – сказал он.

– Бежишь? Боишься прямо сказать?..

– Нина, ты права, мне, наверно, не нужно приходить сюда больше. Когда очень одинок, я вспоминаю тебя. И мне тогда с тобой хорошо.

– А когда не одинок, ты меня не вспоминаешь?

– В том-то и дело, Нина. Прости, мне нужно идти…

Она уронила на руки голову и заплакала. А вокруг нее на стенах висели на подрамниках холсты, ее последние работы – опушки леса, вьющиеся тропинки, крыши Тарусы, где Нина отдыхала летом. Все написано в сладковато-розовых тонах, расчетливо широкими мазками – наивные потуги на хлесткость. Она не способна, она менее приспособлена к жизни, чем он, Федор. И такая уверяет – вытяну тебя. Уверяет искренне, доверчиво, но преступно этим пользоваться.

– Извини, Нина, не хотел тебя обидеть…

Он взялся за ручку двери, и она вскочила. Сияющие от слез глаза в покрасневших веках, спутанные локоны, в вырезе халата – белая душистая кожа.

– Федя… Пусть будет по-прежнему… Ты же уходишь не совсем? Ты же вернешься?

И у него не хватило мужества сказать – «не вернусь».

– Да, да, я приду… Ты только успокойся.

– Забудем, что я говорила. Ты только приходи… Ты одинок, и я ведь тоже… Я себя выдумываю не одинокой.

– Приду, Нина, – сказал он на этот раз искренне.

Они не так уж избалованы вниманием людей, чтоб совсем отказаться друг от друга. Обоим будет тяжело, если между ними окажется наглухо захлопнутая дверь.

– Приду…

Он ушел.

Он ушел к чужим людям, к случайным, неуютным стенам. У Нины ему лучше, теплее, но он не хочет этим пользоваться.

3

В конце Арбата в сторону уходит Денежный переулок. На самых задворках строящегося высотного здания на Смоленской площади – дом. Собственно, под одним номером – четыре дома. Фасадом служит двухэтажный особнячок с высокими окнами нижнего этажа – с виду сытый, благополучный, чопорно старомодный, украшенный затейливой лепкой по карнизам. За ним во дворе – корпус в четыре этажа, старый и неряшливый плебей с оскаленной штукатуркой. В глубине двора кирпичное пятиэтажное здание. Есть еще флигелек – обшитая тесом стена вспучилась наружу, от чего флигелек кажется беременным.

Федор, простившись с институтом, снял в четырехэтажном корпусе узкую комнатушку с койкой, шатким столиком и стулом. Его хозяйка – Вера Гавриловна, У нее отдельная квартира из трех комнат, трое детей и нет мужа. Впрочем, муж жив, но где он – неизвестно.

В мире, наверно, никогда не переведутся странники. Прежде бежали из семьи к святым местам, мерили посохом бесконечные российские дороги от Троице-Сергиевой лавры до Печерской, от Печерской до Нового Афона или же через всю Европу с юга к Белому морю, к Соловецкому монастырю: «Подайте божьему страннику на пропитание…»

Теперь странник иной. Муж Веры Гавриловны до сорока пяти лет добросовестно служил в почтовом отделении, в восемь уходил на работу, в шесть вечера возвращался, пьян бывал только по большим праздникам, да и то умеренно, с женой скандалил не чаще других. И ничего не случилось – не было неприятностей ни на службе, ни дома, не связывался, кажется, на стороне с юбкой, – просто в один майский день взял на работе расчет, не прощаясь, сел в поезд, с дороги написал: «Не вернусь…»

Вера Гавриловна бегала в милицию, подала заявление в суд – за детей-то должен отвечать или нет? И вместе со скудными денежными переводами приходили еще более скудные сведения – сначала работал где-то на стройке под Новосибирском, переехал в Читу, завербовался на Сахалин… Неприкаянный странник без посоха, паломничающий не по святым местам, а по таежным стройкам, – жив дух бродяжничества!

А в его старом гнезде в Денежном переулке, близ шумного Арбата, бродила бесцельно из одной неприбранной комнаты в другую нечесаная, неряшливо одетая женщина и, натыкаясь на детей, кричала:

– Чем я вас, дармоедов, кормить буду? На какие шиши? Приспал, стервец, да бросил мне на шею. Висите? А вот возьму да стряхну. Живите как хотите!

Это единственное, в чем проявлялась Вера Гавриловна. Остальное время она, полуодетая, валялась на кровати, сосредоточенно листала какую-нибудь случайно занесенную книжонку. Иногда, накинув замусоленный халат, с нечесаной головой спускалась во двор, часами точила лясы с соседками – не жаловалась, не возмущалась, а просто занимала себя разговорами о погоде, о ценах на базаре, о дворнике Шарапе, который спутался с буфетчицей Любкой из тринадцатой квартиры.

Другая бы на ее месте высохла от забот, извелась бы до белой горячки, – Вера Гавриловна была из бесшабашных натур. Прошло первое ошеломление после бегства мужа, первый испуг. Вера Гавриловна палец о палец не ударила – все устраивалось само собой. Сам собою нашелся жилец, сам собою сын Виктор стал учеником электромонтера да дочь – она самая старшая – давала кое-что из заработка в семью, – жили. Вера Гавриловна тоже собиралась поступить на работу, но, видать, ждала, что и это устроится само собою.

– Федор Васильевич, – обращалась она к Федору, – вроде есть свободное место в поликлинике, больничными карточками заведовать. Как вы думаете, согласиться мне?

Это звучало не менее убедительно, чем у Манилова: «А не построить ли мост до Петербурга?»

Младшему сыну Сашке – девять лет. Он тощ и хил, на зеленоватой физиономии вечно каверзная ухмылочка, словно ждет, что с кем-то должна случиться смешная неприятность, глаза лукавы. Дома он в одиночестве всегда что-то мастерит кухонным ножом и при этом уютно мурлычет «Катюшу» или же неожиданно старое, забытое – «Ты гори, гори, моя лучина…». У него есть слух, есть голос, чистый и сильный не по возрасту.

Во дворе за ним слава отпетого. Часто на пороге появляется фигура участкового, сумрачно извещающего Веру Гавриловну:

– В пятую квартиру в открытое окно ваш сын бросил камень, разбил зеркало. Вот акт. Извольте оплатить стоимость зеркала и к тому же штраф.

Вера Гавриловна кричит на Сашку:

– В могилу сведешь мать родную! – Потом решительно объявляет: – Денег нет. Описывайте.

Но описывать нечего – старые одеяла, тощие свалявшиеся подушки и застиранный, рваный под мышками халат.

Сашка глядит на хмурого уполномоченного и под виновато-постной миной прячет тонкую-тонкую ухмылочку. Его не слишком-то пугает милицейский мундир.

Виктору – пятнадцать. Долговяз, хрупок, в тонких сжатых губах таится злая горечь. Он часто грубо кричит на мать, та вздыхает:

– Переломный возраст.

В первый же вечер, как только Федор устроился на новом месте, явился Виктор, тая в глубине зрачков враждебность, спросил небрежно:

– Зачем вы приехали сюда?

– Где-то надо жить.

– Какая здесь жизнь!

– Чем плохо?

– Тут кругом одни сволочи.

– И ты в том числе?

– И я, наверное. Может, я вас ночью зарезать хочу.

Губы дернулись, в глазах лиловый отблеск, Федор подумал: «Чего доброго, с дурака хватит».

Однажды Федор поднял оброненную Виктором фотокарточку – рыхловатый мужчина с прилизанными волосами.

– Твоя, что ли?

Виктор грубо выхватил, залился густой краской.

– Моя! А вам какое дело!

Это был отец, которого следовало ненавидеть, а он любит.

Мать Виктор презирал – вечно растрепанная, ленивая, не смущающаяся своего грязного халата перед соседями, – неудивительно, что сбежал отец, все смеются, показывают пальцами, а ей хоть бы что. Но свою маленькую зарплату он до копейки отдавал матери, не мог купить новую рубашку, галстук, щеголял в обтрепанных брюках, стоптанных, с отцовской ноги ботинках и, наверно, чувствовал себя поэтому отверженным, сторонился девчат. А мать на полученные от сына деньги разом накупала дорогой колбасы, сладостей, все это подчищалось за один присест, а на другой день не было хлеба. Парень ходил по неуютной земле, весь как натянутая до предела струна, опасно коснуться – лопнет со звоном.

Дочери Ане шел двадцать первый год. Она удачно устроилась в каком-то учреждении, получала девятьсот пятьдесят рублей, в иной месяц и тысячу. Со стремительно-острым личиком, с замороженным взглядом, с застенчивой походочкой, тиха как тень, – появляется и исчезает или же сидит неслышно в своей комнатке, куда не разрешается заглядывать Сашке. По утрам она идет на работу – туфли почти модные, чулки капрон, юбка колоколом – не хуже других, а дома одета, как мать, в старенькое платьице, порванное на плече; оно служило ей, когда была девочкой, – тощие груди, кажется, вот-вот прорвут ветхий ситчик. Аня – чужая в семье, ее не любит даже мать. Аню это нисколько не смущает. Кажется, даже довольна – может давать в семью меньше денег.

Сашка сообщил:

– У нее сберкнижка есть. Вот мужа найдет – поделится.

К Ане изредка приходит подруга Алла из пятнадцатой квартиры. Алла броско красива: точеная шея, молочный цвет лица, курчавые волосы, черные брови и влажные черные глаза. Во всей ее полнобедрой статной фигуре разлита манящая лень, и ходит она враскачку, лениво, соблазнительно, со спокойной надменностью выносит мужские взгляды. Не верится, что ей всего восемнадцать лет.

И опять всеведущий Сашка пояснил:

– Сучка она.

За что получил назидательную затрещину от Виктора:

– Не тебе судить, щенок паршивый!

Весь двор знал – Алла любит только одного Лешку, которого по двору зовут Лемешевым или Лемешем, никого другого к себе не подпускает, да и неизвестно еще, подпускает ли Лешку. Но раз связана с ним, значит, «сучка», – порядочная девчонка с таким парнем не снюхается.

Лешка Лемеш признан как милицией, так и жильцами во дворе «блатнягой-атаманом». Рассказывали, что он был под судом «по мокрому», да вывернулся, дали только год. Добропорядочные жильцы опасливо обходят его стороной. Вокруг него всегда толкутся мальчики в кепочках-«бобочках». По вечерам он выходит к воротам в переулок с гитарой в руках, с заломленной папироской в зубах, поет жестокие романсы:

 
А ты стоять буд-дишь
У ног пак-койничка,
Платком батистовым
Слиезу смахнешь…
 

Черномазый смазливый парнишка лет двадцати двух – двадцати трех – лирический тенор. И это из-за него почтенные отцы семейств, выскакивая из своего подъезда, старались по возможности быстрее пересечь двор. От подъезда до переулка – царство Лешки.

Но материальные ценности во дворе (разумеется, помимо самих зданий) принадлежали не Лешке, а одному ничем не выделяющемуся жильцу – Арсению Ивановичу Заштатному. Он имел «Победу», а к «Победе» крытый железной крышей гараж, а возле гаража пристроечку под тяжелым замком. Кроме этого, есть еще дощатая, крашенная темным железным суриком будка: помойка для мусора. Она для всех. Других материальных ценностей во дворе нет.

Примерно близко к полуночи двор оглашается криками дворничихи. Невысокая, широкая, расставив короткие слоновые ноги, задрав вверх растрепанную голову, она начинала взывать:

– Жеребец! Кобелина! Выйди ко мне! Я вырву зенки-то, бесстыжий! Люди добрые, он сейчас с толстомясой спит! Эй ты! Толстомясая! Покажись, стерва паршивая! Ба-аишься!.. Б… ты последняя!.. Люди добрые! Слышите! Мой-то кобель при живой жене с толстомясой!..

Люди добрые слышали, ворочались в своих постелях, не могли уснуть, но молчали – охота ли связываться.

Уже в первые дни своего поселения Федор понял – не то место, где можно переживать порывы творческого вдохновения, которые должны исторгнуть слезы благодарности у ценителей искусства. Но Вера Гавриловна под разными предлогами забрала за комнату чуть ли не за год вперед. А денег нет, Федор с грехом пополам кормился случайными приработками. Нет денег, нет и времени, чтобы поставить холст на мольберт, – все дни уходят на поиски – волка ноги кормят.

Начинающий свободный художник, ты зависим даже от безобидной и покладистой Веры Гавриловны, которую никто ни во что не ставит. Не угоди ей – выбросит на улицу, ее право.

4

Месяц тому назад Федор, вернувшись вечером домой, увидел, что дверь в комнату Веры Гавриловны распахнута настежь, свет зажжен во всей квартире.

Сашка с причесанными мокрыми волосами, в чистой рубахе вышел навстречу Федору.

– А у нас гость, – сообщил он и ядовито хихикнул: – Жених…

– Федор Васильевич! Идите сюда, познакомьтесь, – пропела из комнаты Вера Гавриловна.

Молодой человек, голова без шеи приставлена прямо к широким плечам – от плотного телосложения кажется горбатеньким, – стрельнул черным глазом в зрачки, с девичьим смущением опустил короткие ресницы, протянул крепенькую ладонь:

– Миша.

Аня в самой нарядной сиреневой кофте, тщательно раскинув по койке юбку-плиссе, составив тесно ноги, туфелька к туфельке, сидела с замороженным взглядом и острым равнодушным личиком, словно спала с открытыми глазами.

И Вера Гавриловна принаряжена, облачена в ветхое, но чистое платье.

Виктора не было.

После появления Федора наступило неловкое молчание, оно, наверное, тянулось и до его прихода.

– Чтой-то: погода, никак не установится, – заметила Вера Гавриловна.

– Да, не установится, – согласился гость.

– По радио обещают прояснение.

– Да, всего можно ждать.

– А в прошлом году в эту пору, кажись, теплынь была.

– Да, кажется, была.

Поговорив так с полчаса, гость поднялся:

– Спасибо за приятную беседу. Извините, уже поздно.

Подошел с ручкой к Вере Гавриловне, к Федору, не миновал Сашки, каждого наградил сверлящим испытующим взглядом, двинулся раскачечкой к двери, неся покоящуюся в плечах расчесанную глянцевито-черную голову.

Аня встрепенулась, бросилась провожать.

– Ну как вам, Федор Васильевич? – кивнула Вера Гавриловна на хлопок дверей.

Федор пожал плечами.

– Глаз у него какой-то… К нам жить собирается переехать. Намекал – две комнаты занять, Анину и вашу.

– Вот как. Мне искать другую квартиру?

– Ни-ни, не дам! А на что я жить буду? Вы платите, а они ведь ни копейки мне не дадут. Ни-ни, живите. Глаз у него какой-то… Ох, господи!

Месяц подряд Миша наведывался, проходил мимо комнаты Федора, запускал изучающий взгляд, вежлив здоровался, склонив голову, – мягкий, бесшумный, ловкий в своей медвежеватой неповоротливости.

Виктор вздрагивал при его появлении, сухо здоровался. Как-то неожиданно он спросил Федора:

– А скажите: есть в жизни эта любовь или она только в книжках?

Сашка объяснил Федору:

– Витька завидует, сам, хочет жениться. Он Алку любит, даже говорил с ней: брось Лемеша. Алка ответила: «Куда тебе, сопливому!..»

Было за полночь, когда он вернулся от Нины. Но в квартире, не спади. Стучала швейная машина – что-то новое, в хозяйстве Веры Гавриловны машины не было.

Вера Гавриловна просунула в коридор нечесаную голову, радостно сообщила:

– А у нас завтра свадьба. Миша-то с Аней расписались!.. Мы тут прямо запарились, обновы шьем, старое на новое вывертываем… Вы уж завтра вечерком никуда не уходите. Очень просим. Вечерком-то с нами погуляете… Ах, вот что, мы тут столик из вашей комнаты на время взяли. Завтра, как кончится, вернем.

В комнате на полу лежали снятые со стола книги и бумаги. Без стола было непривычно просторно и неуютно. За стеной стучала швейная машина.

Федор вспомнил, что ему завтра утром надо набросать эскиз, как украсить витрину магазина. А стола нет, не на коленях же работать?

Витрина, колбасы, окорока, головы сыра, а у Нины остался эскиз новой картины. Он смог бы заставить петь холст голосом скрипки… Вот по тому эскизу, карандашному, завтра утречком набросает новый эскиз в красках.

В этом году обещают открыть выставку молодых художников. Вячеслав заканчивает свою картину, есть слух, что даже Иван Мыш что-то стряпает по этому случаю.

А он, Федор, много уже месяцев не стоял за мольбертом, неизвестно, когда встанет, да и встанет ли вообще…

Завтра он будет сочинять, как удобнее раскомпоновать в витрине чудеса гастрономии. А если плюнуть, взяться за эскиз, плюнуть на все? Но к концу недели в карманах не окажется и гривенника…

И стол вынесли из комнаты. И стучит за тонкой стеной швейная машина…

5

Составленные столы накрыли простынями.

Жених Миша в черном новеньком костюме, в петлице бумажная роза, узел галстука не дает опуститься подбородку, отчего вид у жениха комично величавый.

Приехала из деревни мать Миши, широкая в кости старуха с азиатчинкой в горбоносом лице. Она уселась в уголок и задремала, но время от времени веко приоткрывалось и проглядывал круглый зеленый глаз – всепонимающий, трезвый, цепкий, вовсе не сонный. Секунда – и снова дремотно опускается сморщенное веко.

Неожиданным гостем оказался не кто иной, как Лешка Лемеш. Алла не захотела приходить на свадьбу без него.

Лешка наряден – в темно-синем бостоне, белоснежная сорочка оттеняет ровную смуглоту щек, чуть просвечивающую застенчивым румянцем. Держался он сдержано, с достоинством, за столом ухаживал по-джентльменски на два фронта – подкладывал в тарелку Вере Гавриловне и разрумянившейся Алле, красивой до того, что все чувствовали неловкость и какую-то смутную жалость к себе.

С другого бока Аллы сидел Виктор в новом галстуке и пиджачишке с подметанными рукавами. Он почти ничего не ел, боялся дышать, не смел глядеть в сторону соседки. В самом начале он хватил водки, закашлялся, и краснел до слез.

Лешка Лемеш ласково заметил:

– Не привыкай к этой отраве, мой мальчик.

И, всплеснув гибкой рукой в воздухе, требовательно взывал:

– Горько!

Аня неуклюже клевала носом в жениха. На Лешку Лемеша чаще других стреляла оком сквозь дремотно приоткрытое веко мать жениха.

– Горько!

Лешка пил, розовел, сдержанность его исчезала:

– Дорогие граждане, собравшиеся на это торжества. Дорогие граждане! Разрешите мне речь!

Ему никто не разрешил, но он встал, ладный, собранный, только под смуглотой пьяненько пылают щеки, и блескивают в снисходительной улыбочке мелкие, тесные зубы. У Аллы ласковой влагой подернуты большие глаза.

– Кто вы? – Лешка взмахом руки обвел всех за столом. – Кто? Не в обиду будь сказано – обычные люди. Вас таких много. А можете вы оценить талант, редкую способность?.. Не тот уровень. Среди вас находятся таланты, может, гении… Не замечаете, доблестные работяги? Сейчас я их продемонстрирую. Сашка! Эй, сынок! Утрем нос цивильному населению! Встань, лапушка, подойди, когда старшие зовут!..

Маленький Сашка, целый час перед торжеством вылизывавший свои вихры стянутым со стола сливочным маслом, подошел, вяловатый, с неизменной коварной улыбочкой на бледных губах.

– Сашка! Друг! Брат по несчастью! Нас здесь обоих не признают! В-вы! Видите человека?! Экземпляр! Птица феникс! Не признают нас! Неси мою гитару: «С гитарой и шпагой я здесь под окном!» Сюрприз для новобрачных!.. Тиш-ша! Не шевелиться! Минута святого искусства, а дальше можете хлестать свою водку. Тиш-ша!

Лешка Лемеш с гитарой картинно приосанился на своем стуле. Рядом встал Сашка.

– Что вы ждете, драгоценные обыватели? Романсов? Надрыва? Слезы в пьяном угаре? Не ждите! Не будет романсов!.. Сашка! Народную! Из глуби, из сердца веков! «Лучинушку»!

Сашка посерьезнел, солидно откашлялся, наморщил голубовато-чистый лоб.

Лешка начал с той не открывающейся сразу, сбереженной в голосе болью, с какой начинают все истосковавшиеся по песне, ждущие от, нее многого.

 
То не ветер ветку клонит,
Не дубравушка шумит…
 

И Сашка подхватил. Его голос, более низкий, решительный, сразу стал в голову, заставил Лешкин тенор нежно и затейливо оплетаться вокруг.

 
Знать, мое, мое сердечко стонет,
Как осенний лист дрожит…
 

На склоненном Сашкином лбу страдальческие морщины. Из расплывшихся во всю роговиц глаз Лешки истекает черная тягучая тоска. Один – мальчишка, уже чуть тронутый порчей городской улицы, не очень искренний, навряд ли, добрый от природы, другой – люмпен, накипь в людском обществе, цена, которую рано или поздно снимут и выплеснут. Оба выросли в этом тесном дворе, среди каменных, домов, на асфальтовой почве. Но откуда у них волчья избяная тоска? Откуда им знать о долгих зимних, без просвета вечерах среди бревенчатых стен, похороненных в сугробах? Откуда им знать, как воет ветер и чадит лучина – единственный свет, единственный друг? Откуда знать им, когда сам Федор этого не пережил? Федор, родившийся в деревне, видел керосиновую лампу, но не застал светца.

 
Извела меня кручина,
Подколодная змея.
Догорай, гори, моя, лучина,
Догорю с тобою я…
 

К Федору это могло прийти через бабок и дедов, через деревенские легенды, через те сугробы, которые и до сих пор наметаются под бревенчатые стены. А эти?.. Каким чудом неведающие говорят правду?

Мать жениха, горбоносая старуха, приоткрыла сморщенное веко, проглянул зеленый глаз, и нет в нем холодной трезвости – кисленькое бабье умиление.

И гордое, счастливое лицо Аллы, трепетно направленное к Лешке. Время от времени она оборачивается то к одному, то к другому, и ее большие, влажно-темные лучащиеся глаза опаляют по очереди вызывающим презрением: «Чего вы ст оите по сравнению с ним? Чего вы все ст оите?»

А Виктор горбатится за столом, давит кисти рук коленями, бледен, уничтожен.

Лешка замолк, тронул последний раз струны гитары – уплыл под тусклый потолок полустон, полувздох. Сашка распустил на лбу страдальческие морщины, и его бледная рожица с маслянисто прилизанными волосами стала скучной, невыразительной.

Все молчали, и, наверно, всем было грустно и приятно, но в то же время неловко – слишком непривычно, слишком красиво, чтобы это могло длиться долго.

Старуха гостья снова дремотно смежила веки, а ее сын-жених, выставив на груди бумажную розу, вздохнул льстиво:

– Да-а, талант.

И Лешка взвился:

– Заткни пасть! Лапоть!

– Лешенька! – качнулась к нему Алла.

– Чи-то он понимает? Навоз! Он должен молчать в тряпочку и не квакать!

– Я же говорил… – обиженно повернулся Миша к невесте.

– Чи-то ты говорил? Ты говорил, свечечка копеечная, что меня нельзя пускать… Куда? В это не-интел-ли-ген-т-ное общество. Уважаемые граждане, я ему сейчас попорчу прическу!

– Лешенька!

На воробьино-остром личике невесты – ни растерянности, ни испуга, лишь злоба.

– Ты ручалась за него. Ты же обещала, – выговаривала она смятенной Алле. – Нализался, скотина, а теперь хамит.

– Лешенька, пойдем, милый, отсюда.

– С-ска-атина? Счастье твое – я джентльмен… А ну ты, прилизанный! Ты! Женишок! Повтори, что сказала твоя невеста!.. А-а ма-ал-чишь, кусошник!

– Лешенька!

– Заткнись! Сам уйду!.. Но прежде пусть мне скажут – талант я или нет? Пусть скажут, кто понимает… Эй, ты! – Лешка неожиданно повернулся к Федору. – Ты-то чего? А? Молчишь, халява! Ведь по морде видел – нравится. Слова жалеешь? Твое слово – олово?

– Дерьмо ты, – сказал Федор. – Испортил песню.

– Повтори. Я, кажется, ослышался.

Федор поднялся:

– Иди. А то в шею вышибу.

И Лешка отрезвел, с интересом колюче заглянул в зрачки Федору:

– Эге! Праведничек.

– Ну-ка, побыстрей проваливай.

Федор был на полголовы выше Лешки, шире в плечах, сейчас нависал и хмуро смотрел в переносицу. И Лешка вздохнул:

– Полюбуйтесь, люди добрые… Неученый. Научим, пташечка. Ты еще не знаешь Лешку Лемеша. Его весь Арбат знает.

Алла тащила его за рукав к двери. У дверей он оглянулся:

– Мимо наших ворот не пройдешь, козявка.

Мать жениха, приоткрыв круглый глаз, с мудрым равнодушием проводила пьяного Лешку. Дверь захлопнулась, глаз закрылся.

А Миша, оправив галстук, лацканы пиджака, словно и на самом деле только что был в драке, обронил веско и с достоинством:

– Гнида.

Из-за дверей с лестницы раздался женский вопль. Сашкой словно кто выстрелил за дверь.

Виктор поднялся, долговязый, нищенски праздничный – мятый пиджачок и яркий, сохранивший магазинный лоск галстук.

А женский крик бился в стену, вяз где-то на чердаке. И кругом в доме тихо. И на белых простынях под ярким освещением – грязные тарелки, полупустые бутылки, огрызки хлеба, развороченное месиво салата в миске. Сашка влетел обратно, восторженно сообщил:

– Лемеш Алку бьет!

Виктор сорвался с места. Вера Гавриловна крикнула:

– Куда! С ума спятил!

Но дверь хлопнула, зазвенела посуда на столе. Крик смолк.

– Убьет он его, дурака. Убьет! – стонала Вера Гавриловна.

Федор поднялся из-за стола.

Тусклый лестничный свет, в рыжих пятнах оштукатуренная стена, холодная, как в подвале. К этой стене, припав растрепанными волосами, жмется Алка. Чуть ниже, на ступеньках возня. Виктор внизу лежит, сжимается в комок, закрывает лицо и голову руками, выставляет острые локти. А над ним на ступеньках, выплясывая, вскидывает начищенные туфли Лешка, целится в голову.

Федор схватил его за шиворот. Лешка был легок и тщедушен, лишь подергивал плечиками, пытаясь вырваться. Федор придавил его к стене, взял пятерней за голову:

– Расквашу.

– Пыс-сти, падло…

Сзади в плечи Федора когтисто вцепились маленькие руки:

– Отпусти! Отпусти его! Тебе что нужно?

Федор стряхнул руки, швырнул Лешку вниз. Загремели ступеньки, мелькнули подметки туфель.

– Дура, – сказал Федор Алле и стал поднимать Виктора.

Тот, встав на ноги, рванулся было вниз, к Лешке, но Федор обхватил его, прикрикнул на Аллу:

– Марш! Уводи своего хахаля! Да побыстрей!

Лешка долго ползал на коленях по площадке, искал кепку. Поднялся, взглянул вверх на Федора и Виктора, ничего не сказал, повернулся и стал спускаться. За ним боязливо следовала Алла, опираясь одной рукой о стену.

Федор подтолкнул Виктора вверх:

– Иди, рыцарь!

В комнате Виктор, растерзанный, с заброшенным за спину галстуком, упал на постель, зарылся лицом в подушку и задергался в беззвучных рыданиях. Вера Гавриловна горестно ворчала:

– Теперь тебе проходу не будет… Хоть уезжай… Убить могут, чего доброго…

Она совсем забыла о Федоре, не вспомнила, что и ему не будет теперь прохода, его тоже, чего доброго, могут убить.

Мать жениха помогала невестке убирать со стола, каждую чашку подносила к глазам, осматривала изнутри и снаружи, поджимала многозначительно губы. У Ани было равнодушное, утомленное лицо.

Сашка смирнехонько лежал под одеялом.

А жених Миша, без пиджака, в ослепительно белой хрустящей сорочке, стоял перед зеркалом и, поворачиваясь, разглядывал придирчиво свою выбритую физиономию.

– Прохода не будет. Им что – могут и ножом…

Виктор плакал.

6

Утром, выходя из ворот, Федор увидел Лешку. Тот пощипывал струны гитары, мусолил в зубах окурок:

 
А ты стоять буд-дишь…
У ног пак-койничка,
Платком батистовым
Слиезу смахнешь…
 

Рядом с ним маячил один из его пареньков, в крохотной кепчонке на макушке, с проклюнувшимся острым кадычком на тонкой шее, долговязый и жидкотелый. Оба оценивающе, сквозь табачный дымок, оглядели Федора, но не издали ни звука. Двое на одного – рискованно, может синяков наставить. Но уж вечером в этой подворотне собьется тесная компания, тут держись, станут храбрыми.

 
Ах, вспомнишь вспомнишь…
Моя ты драгоцен-ная,
Дорожку узкую и финский нож…
 

Не верится сейчас, что когда-то были счастливейшие времена – в Москве находилась тесная студенческая комната, где стояла койка Федора. Вячеслав иногда по вечерам тоже снимал с гвоздя гитару, тоже пел, но не про «покойничка», не про «финский нож»:

 
Как дело измены, как совесть тирана…
 

А Православный вопил о луковичных куполах, о мастерстве Андрея Рублева.

Считали Ивана Мыша подлецом, на котором негде пробы ставить. А Иван Мыш по сравнению с этим Лешкой Лемешем – воплощенное благородство, чистейшей совести человек.

Другие теперь живут в их комнате, товарищи утонули в многомиллионной Москве.

Вячеслав родился в сорочке: один московский художник, старый друг отца Вячеслава, разрешил пользоваться ему своей мастерской.

Вячеслав сейчас для Федора – единственная ниточка, связывающая его со счастливым студенческим прошлым. Порвись она, и будет бегать по Москве одинокий человек, все еще мечтающий выбиться в настоящие художники. О его успехах в институте некоторое время еще будут ходить легенды, потом забудутся, и никому в голову не придет спохватиться, куда пропал этот легендарный парень, написавший когда-то за один присест «Синюю девушку»…

Пока жив Вячеслав, Федор не одинок и Москва не кажется чужбиной. В любое время можно ему позвонить, в любое время можно к нему прийти и отвести душу, вспомнить, что существуют на свете не только Лешки Лемеши, Веры Гавриловны, дворничихи, изрыгающие по вечерам к темным окнам проклятия «толстомясой разлучнице». Без Вячеслава Федор, пожалуй, стал бы дичать.

Во второй половине дня Федор направился к Вячеславу.

Запах масляной краски, въевшийся, неназойливый, давний, – запах повседневного благородного труда, о каком теперь мог только мечтать Федор.

Вячеслав, в легкой тенниске, в старых лыжных брюках, чуть похудевший, с обострившимся подбородком и запавшими глазами, но веселый, встретил Федора, хлопая по спине:

– Ты очень кстати завернул, бродяга. Угодил в самое яблочко! Будем считать – у меня праздник…

– Надеюсь, не свадьба. Я такими праздниками сыт.

– Ха! Личная жизнь отдана на откуп святому искусству. В последнее время я не позволял себе даже легоньких интрижек. Все силы на дело, и только на дело! И вот награда за благонравность: утром, Федька, я поставил подпись под картиной!.. Все! Точка! Я ее снял, чтоб не мозолила глаза.

– Картина?.. Окончена?.. Ну что ж, показывай.

Вячеслав поставил на середину стул.

– Первому зрителю и первому критику – трон с поклоном. Садись!

И сразу же бросился выдвигать мольберт.

Федор видел его работу лишь в самом начале, были намечены тогда фигуры, подмалеван фон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю