Текст книги "Свидание с Нефертити"
Автор книги: Владимир Тендряков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
– Я назвал ее: «Что о нас скажут люди?»
Среднего размера холст, почти квадратный. Берег реки, вдали белеет удаляющийся пароход. На пиджаке, брошенном на траву, сидит женщина, рядом мужчина. Оба не молоды и не красивы, потрепаны жизнью. У него тяжеловато-сильное лицо, лысеющая голова. Он смотрит на нее, и взгляд его сложен, в нем – суровая мужская требовательность и приглушенная робость, упрямство и загнанность. Рука женщины прижимает к губам скомканный платочек – пальцы рук очерствели от работы. Взгляд в землю, смятенный и в то же время сосредоточенный, безнадежный и чего-то ищущий.
Как поздно встретили они друг друга! Встретили и поняли – не могут жить порознь, пришла поздняя, слишком поздняя, быть может, первая и последняя любовь в их жизни. До этого каждый из них с кем-то встречался, ухаживал и выносил ухаживания, женился, рожал детей, честно заботился о них. И дети, наверное, ждут сейчас дома. А они здесь, в глухом углу, уединившись, решают – как им быть? Мужчина неуверенно требует ответа. Неуверенно! Женщина молчит, смотрит в землю. «Что о нас скажут люди?» Люди не только посторонние, без нужды суетные, но и те, кто близки, дороги… Что скажет мать одних детей, отец других? Что скажут сами дети?.. Мужчина ждет ответа. Ответа нет.
– Ну!.. – сглотнув воздух, выдавил Вячеслав. – Лупи не жалеючи.
– Обожди, Вече. Дай разжевать.
И Вече робко притих, переминаясь у холста.
У мужчины на холсте нетерпеливо-гневливый поворот, сведена в напряжении сильная шея. А женщина безвольно опустила плечо… В изгибе немолодого тела – бессилие, но на лице бессилия нет. Она умней нетерпеливого мужчины, лучше его осознает трагедию проклятого вопроса: «Что о нас скажут люди?» Люди срослись с тобой, их жизнь переплелась с твоей, любой разрыв – кровоточащая рана. И рана может быть смертельной… Мужчина ждет от нее ответа. Он в глубине души верит в ее мудрость.
Федор глядел и удивлялся – точно, тонко, вдумчиво. Но… Но чего-то ему недостает. Наметанным глазом, как опытный охотник на лесной поляне, где побывал зверь, по красноречивым, броским и едва уловимым приметам он прочитал историю, поверил ей, а поверив, проникся участием. История сама по себе и правдива и трогательна. Но чего-то еще не хватает для полноты… Он информирован – фигуры на холсте для него стали людьми с биографиями… Чего еще? Чего тебе мало?..
И Вячеслав снова не выдержал:
– Да ну же! Не томи…
– Хорошо, Вече.
– Без дураков?
– Без…
– Ну, гора с плеч.
– Я еще о ней буду думать. Может, и надумаю что-нибудь. Что-то хочется мне отыскать, что-то нужное, упущенное.
– Ну а пока мне твоего «хорошо» хватит. – И Вячеслав вскинул к потолку кулаки: – Господи! Господи! Благослови всех, кто хвалит, сделай их самих счастливыми и удачливыми! Похвала – волшебство, понимаешь ли ты это, господи, захваленный старый дурак? От нее вырастают крылья, распухают мускулы Геркулеса! Я сейчас никого не боюсь, а минуту назад был мышонком, дрожал… Спасибо тебе, Федька, за твое «хорошо». Спасибо!.. Выпьем сейчас. Не за картину, не-ет, я становлюсь суеверным. Просто за встречу. У меня припрятана бутылочка коньячку – три звездочки, как на фронтовом погоне!
Стол был завален бумагами хозяина мастерской, бутылку поставили на стул, на палитре разрезали батон. Вячеслав отмыл стаканы от бурых осадков акварельной краски, на куске газеты распластались ломти ветчины. Вернулось доброе, не столь уж старое студенческое время.
– Ты Православного не встречал? – спросил Федор.
– Не подает голоса. Краем уха слышал, что рыбешек бросил, где-то пристроился писать медицинские плакаты: «Чистота – залог здоровья». Ну а как ты живешь?..
– Лева Слободко что делает?
– Левка пишет философскую картину: «Бытие и сознание». Черная пирамида, из нее растут зеленые волосы. Черт знает что! «Бытие и сознание»… С сознанием у него всегда было неважно… Как ты сейчас?
– С сознанием?.. А с бытием?.. Слышал – он женился.
– С бытием у Левки тоже плохо. Женился, как выстрелил. Жена уже, кажется, должна родить. А он, конечно, на правах гения презирает добычу хлеба насущного, изображает себе черные пирамиды в философском аспекте. Беременная жена кормит жреца чистого искусства на свою зарплату, а она, сам догадываешься, не министерская… Ну, ты о себе расскажи.
– А Мыш Без Мягкого?..
– А кто его знает – жив, по-прежнему распирает от здоровья, столкнулся как-то с ним нос к носу, полез, сукин сын, с ручкой… К лешему! Ты о себе докладывай: как жизнь?
– Как жизнь?.. – переспросил Федор. – Нет ли у тебя, друг, ножа подлинней?
– Эва!.. Ножа нет, а веревку найду, если попросишь, и крюк укажу.
– Впрочем, нож – дело опасное. Лучше бы гирьку на веревочке.
– Ты со странностями, не замечал прежде.
– Приспосабливаюсь к обстановке.
– А именно?
– Чтоб войти в дом, я должен прорвать засаду – полдюжины отпетых сопляков. А они будут ждать меня у подворотни не с букетами мимоз.
– Во-он что!.. Я пойду с тобой.
– Нет.
– Почему?
– По двум причинам: вечным телохранителем тебя держать не могу, да и вряд ли сильно поможешь; кроме того, мне нужно доказать этим щенкам, что один не боюсь. Тогда станут пропускать с поклонами.
– Не хватает, чтоб тебя упрятали за уголовщину.
– Домой-то я должен попасть или нет?
– Но что же делать?
– Достать оружие – хулиганский кистень.
– В этом доме такую уникальную вещь не отыщешь… Хотя… Где-то я видел тут свинцовый слепок – эдакий компактный бюстик.
– И кусочек прочной веревки для него.
– Этого добра здесь больше чем нужно. Все-таки я за тебя побаиваюсь.
– Э, я стреляный воробей, не из таких переплетов сухим выходил. Пяток блатных подворотных дворняжек, одну щелкни, остальные хвосты подожмут. Давай свои бюстик!
Вячеслав стал хмуро рыться в шкафу.
– Вот… – сказал он, подавая игрушечный бюст, какие обычно украшали старые монументальные чернильные приборы. – Наполеон. Самая подходящая личность для агрессии… За что же они так недовольны тобой?
– Их сопливого атамана спустил с лестницы. Надеюсь, хозяин не обидится, если мы реквизируем это умеренное произведение искусства для надлежащего воспитания?
– Ты позвони мне завтра… А может, все-таки пойти с тобой?
– Нет, незачем. Нельзя подавать им повода, что боюсь. Тогда уж жизни не будет. Дай веревочку покрепче, накинем петлю на шею этому молодцу… Вот и добро… – Федор обмотал бечеву вокруг ладони, помахал свинцовым Наполеоном. – Так вот и живу.
– Ответ красноречив. – Вячеслав невесело глядел на раскачивающегося Наполеона, сразу превратившегося в скопление острых и тупых углов: острые – треуголка, тупые – у основания. – Ты все-таки поосторожней обращайся с этим произведением искусства..
– Постараюсь.
Федор простился.
7
Вечернее солнце висело над крышами. И, как всегда перед вечером, город, охватило неистовое оживление: на тротуарах – базарная толчея, у троллейбусных остановок – длинные хвосты, машины у перекрестков напирают друг на друга…
Федор сначала поддался общему настроению, с ходу от подъезда рванул широким шагом и заспешил, заспешил… А спешить некуда, его не ждало, дома ни интересное дело, ни заботливая жена, ни дети… Некуда спешить, нечего делать, единственное занятие впереди – завтра утром начнет расписывать витрину магазина, для того чтобы прожить послезавтра.
И Федора вдруг охватило тихое отчаяние, что это завтра наступит. Оно бессмысленно, оно не нужно. Отвратительна была и мысль, что придется идти домой, в тесную келью с продавленной узкой койкой, где из-за одной стены слышатся огорченные вздохи Веры Гавриловны, за другой, как мышь, шуршит Аня, начавшая сколачивать новую семью, а вечером, наверное, под окном будет вопить оскорбленная дворничиха.
Торопиться – куда, зачем?..
Перешел через улицу на бульвар. Здесь, под деревьями, не такая толчея, здесь играют ребятишки и сидят почтенные старички, отдыхают после многолетней спешки.
Федор отыскал кусок незанятой скамейки, с наслаждением вытянул ноги. А ведь есть счастье – не двигаться. Вот так бы уснуть тут и спать, спать, пропуская дни, проснуться в каком-либо счастливом сказочном времени ранним утром… Светлый город, каким помнится ему Москва в ту первую встречу ранней юности. Светлый город, воздушной легкости замки, люди в ярких одеждах, с прекрасными и добрыми лицами, люди, никогда не думавшие, как добыть кусок хлеба… Вот бы таким рассказать о войне, о трупах, о походах по грязи, о том, как, оборвав поход, посреди войны поет скрипка…
Вячеслав окончил картину, и он счастлив: «Благослови всех, кто хвалит, сделай их самыми счастливыми и удачливыми!» Завтра Федору расписывать окорока и колбасы, он будет добросовестен, он постарается сделать это со вкусом. Но вкус дирекции «Гастронома» и его вкус не сходятся – сколько придется выслушать глубокомысленных указаний… Как хорошо, если б завтра не наступило…
Федор сидел рядом с будкой театральной кассы. Стены ее обвешаны афишами: «Зеленая улица», футбол: «Торпедо» – «Локомотив», «Дядя Ваня»…
Как хорошо, если б завтра не наступило… А ему придется пережить точно такое послезавтра, за ним еще такой же день, еще, еще – без конца. И будут вздохи Веры Гавриловны за стеной, мышиное шуршание Ани сменится писком младенца, у подворотни будут торчать мальчики в «бобочках», а он сам не переставая станет гоняться за случайными заработками…
«Зеленая улица», «Торпедо» – «Локомотив», «Дядя Ваня»… Вячеслав окончил картину…
Тянуть жизнь, длинную, однообразную, никому не нужную, не нужную даже ему самому. Нет надежд, а без них жить бессмысленно.
«Торпедо» – «Локомотив», «Зеленая улица», «Дядя Ваня»… Некуда идти, неохота двигаться.
«Дядя Ваня»… Помнится, как он читал эту пьесу в окопе. Осыпался песок со стенок от взрывов, в воздух взлетали тетрадные листы, и катался по земле глобус с отбитой подставкой – макет планеты, голубой от океанов.
«Дядя Ваня» – книжка, брошенная на бруствер взрывом. И он тогда каждую секунду ждал смерти. И дядя Ваня из книги жаловался ему на то, что придется прожить еще целых тринадцать лет, что нечем наполнить их…
Федору хотелось тогда очень немногого – просто выжить, ходить по улице по-человечески, а не ползать на брюхе. Он тогда ел один раз в сутки, ночью, когда приезжала полевая кухня. Он не умывался и спал в окопе – взрывы снарядов не будили, а будил голос в телефонной трубке, вызывавший «Тополь». А дядя Ваня спал в чистой постели, ел на белых скатертях, дарил цветы. Федор хотел выжить, дядя Ваня просил смерти. Он тоже мечтал: «Проснуться бы в тихое, ясное утро…» И его не будил ухнувший тяжелый снаряд, не стучали автоматы спозаранку, он жил в деревне, ему кричали петухи, занималась заря, роса пригибала траву.
Сейчас Федора тоже никуда не тянет, ничего не хочется, только уснуть и проснуться «в тихое, ясное утро»…. Дядя Ваня заразен, уж не стареет ли он, Федор?
По земле мимо его ног катится детский мяч… Мяч, а не продырявленный осколком голубой глобус. И пули не свистят, и он может подняться со скамейки, пойти не пригибаясь, во весь рост. Катится мяч, непробитый глобус, девочка подхватила его.
Вячеслав окончил картину. Федору завтра придется возиться с магазинной витриной… Но черт возьми! Жизнь не кончена. Пусть завтра потеряно – отдай его окорокам и колбасам. А мало ли он потерял дней, таская винтовку? Пусть будут еще потеряны дни, месяцы, пусть даже годы! На закате жизни он вцепится зубами в искусство! И что за беда, если картины Федора Матёрина не заполнят залы галерей, их будет немного, но, одну-две настоящие картины он выдаст. Одну, две, может, десяток, но – настоящие. Грибоедов прославился одной вещью.
«Зеленая улица», «Торпедо» – «Локомотив», «Дядя Ваня»…
Федор поднялся. Как приятно чувствовать, что без боязни можешь распрямиться во весь рост! Война за спиной. А война посерьезнее огорченных вздохов Веры Гавриловны или Лешки Лемеша, сторожащего сейчас у подворотни.
Вече написал картину! И чего-то в ней не хватает. Пейзаж какой-то безликий, взятый напрокат. Но пейзаж не главное, пейзаж – фон…
Пейзаж – фон?..
Федора осенило.
В картине не хватает третьего действующего лица, главного персонажа. Есть две жертвы, но нет виновника. Сидит пара влюбленных, а саму Любовь приходится предполагать, брать на веру, как заранее доказанную аксиому, – не показано. А показать можно! Показать нужно! Тот, кто любит, глядит на мир особыми глазами – зелень для него ярче, солнце ослепительней, небо глубже, каждая молекула воздуха заражена тревогой и счастьем. Дай этот преувеличенно ощутимый мир, дай его в пейзаже, он не фон, он главный герой, покажи, ради чего – прекрасного, высокого – решают тяжелый вопрос: «Что о нас скажут люди?» Столкни поэзию с прозой, необычность – с будничностью, счастье бытия и угнетенные лица – вот великое единство противоположностей, без которых не существует жизнь.
Федор стоял на присыпанной песком дорожке, у его ног играли дети, сквозь деревья была видна залитая солнцем городская улица, спешили люди, тысячи людей, не похожие друг на друга, – они несут свои радости и свои несчастья. И есть какая-то досадная разобщенность в них, озабоченно бежит каждый своим путем, прохожий не обращает внимания на прохожего…
У Вячеслава – картина без главного героя, он, Федор, сумел бы написать его портрет – воздух, создающий глубину, опаляющая зелень, пойманные лучи солнца… Как он написал бы это… Но текут по улице люди – прохожий не замечает прохожего. Портрет, сотканный из прозрачного воздуха и лучей солнца, – достаточно ли?.. Хочется сказать людям что-то большое, особое, что заставило бы всех вздрогнуть, остановиться, с удивлением и добрым вниманием поглядеть друг на друга.
Что-то… С минуту назад казалось – ухватил, разгадал. И вот опять – что-то, опять загадка. Нет дна в искусстве. Что есть истина?
Федор размашисто зашагал к троллейбусной остановке. Он ожил, он не хочет походить на дядю Ваню!
Так и есть, как в воду глядел. Под аркой, загородив проход во двор, сгрудилась вся компания. Федор издалека пересчитал всех: восемь лбов, многовато – кепочки-«бобочки» натянуты на глаза, плечи расправлены, руки многозначительно сунуты в карманы. Лешка в центре, расставил ноги в отутюженных брючках, дымит заломленная папироса.
Федор тоже сунул руку в карман, нащупал угловатый бюстик Наполеона, намотал на ладонь конец веревки, не спеша, вразвалочку, двинулся на Лешку. Пять шагов, четыре шага, три… Заломленная папироса, прищуренные глаза…
Федор бросился. Мальчишка, сунувшийся между ним и Лешкой, отлетел в сторону. Лешка с силой ударился спиной и затылком о стену проезда. Левая рука Федора схватила его за горло, мальчишески нежное, податливое. На крученой бечеве закачался, разворачиваясь, насторожённо топорща острые углы треуголки, свинцовый Наполеон.
– Кто сунется – уложу! – предупредил Федор. – Ну, ты, щенок! Назад!
И паренек с крысиной веснушчатой физиономией нехотя отступил.
– А теперь слушай, – обратился Федор к Лешке. – Да руками не дергай, сопля! Пока ты перышко вытащишь из кармана – зоб вырву. И легко… Ты чуешь?.. – Стиснул легонько мягкую шею, глаза Лешки выкатились. – Слушай… Ежели твои мальчики хоть раз встанут на дороге – я изувечу тебя! Ежели хоть один из них пальцем тронет Виктора – я изувечу тебя! Только тебя, вошь! А ежели будете особенно надоедать – слышишь ты, кусок дерьма? – убью! Не таким, как ты, загривки ломал. Заруби себе на носу, я – фронтовик.
Мальчики стояли в стороне, держали руки в карманах, сердито топорщащийся Наполеон на веревочке вызывал у них уважение.
– Ты слышал?
– Пыс-сти, – прохрипел Лешка.
– Повтори, – Федор сильней сдавил шею.
Лешка захрипел, округлившиеся глаза лезли из глазниц.
– Ну?
– Чего л-ле…
– Ну?
– Нн-не трогали же…
– Повтори, сукин сын, что я сказал!
– Не тронем… Ладно…
– Да ну, вот спасибо, одолжил.
– Ви… Виктора не… не тронем.
– Уже кое-что. А сейчас вынь правую руку. Давай, давай!.. Э-э, нет, не пустую. Вынь, что держал… Да быстро, сволочь! Задушу! – Лешкины глаза вот-вот брызнут на мостовую. – Вот так-то, малыш.
Федор отпустил Лешкино горло, отобрал финку, повертел ею перед его носом:
– На память возьму. Сам, наверное, точил, знаешь, какая она… А теперь держите своего героя, с ног валится, и штаны, должно, мокрые.
Он толкнул Лешку в кучу, пошел, не оборачиваясь, к подъезду, покачивая свинцовым Наполеоном.
На лестнице открутил веревку с ладони, сунул Наполеона в карман вместе с финкой. Если б так быстро можно было решать все осложнения в жизни!..
Вера Гавриловна шепотом сказала у дверей:
– У вас гость. Час, как ждет.
При появлении Федора у человека, сидящего в его комнате, соскользнула с колен рука, деревянно стукнула о стул. Он встал, и на фоне окна обрисовались косо поставленные плечи, одно выше другого.
– Валентин Вениаминович!
– Здравствуй, дружок.
Светло-бежевый отутюженный костюм, светлая шляпа на эскизе витрины, седые виски, ввалившиеся щеки, хрящеватый нос, теплящаяся улыбка в черных, узко посаженных глазах.
– Никак не ждал, конечно?
– Никак.
– Сядем. Есть разговор.
Уселся поудобнее на стуле, вытянул во всю комнату длинные ноги, закурил, пытливо поглядывая на Федора.
– Чем живешь? Начнем с этого.
– Коллекционирую произведения искусств.
– Гм… И где они?
– Ношу в кармане. Вот, например.
Федор вынул свинцового Наполеона, поставил на стол.
– А почему надета петля на шею этого произведения?
– Для удобства. Талисман. Ношу для счастья, на груди, ближе к сердцу.
– И как? Помогает?
– Помогло.
– А это что? – Валентин Вениаминович указал на лист ватмана под своей шляпой.
– Олицетворение изобилия, которое я должен осветить в витрине одного почтенного «Гастронома».
– Ясно. А не согласишься ли принять заказ на картину?
– Заказ? На картину?…
– Ну, ну, восторг преждевременен. Вряд ли эта картина сулит большие творческие наслаждения. Будем рассматривать ее как приличный заработок.
– Но все-таки картина!
– Да, все-таки картина, а не черная поденщина.
– Спасибо. Я даже не верю, почему мне?..
– Почему? – У Валентина Вениаминовича появилось на улице упрямое и жесткое выражение, в глазах пропала улыбка. – Не считай меня благотворителем, я просто пытаюсь спасти свой труд. Да, свой, кровный, если хочешь высоких слов, – выстраданный. Я встречаю в жизни какого-то зеленого юнца, неотесанную деревенщину, который если и успел узнать что-нибудь в жизни, то только то, как прикладывать автомат к плечу, как зарываться носом в землю от снарядов. Я его пять с лишним лет учу, я с замиранием сердца день ото дня стою за его спиной. Учти – с замиранием, так как ставлю большую ставку – кусок своей жизни. Выйдет он к финишу, завоюет он лавры – я выиграл. Он может это и не замечать, он может самодовольно думать, что этот долговязый, с консервативными взглядами педант-наставник ни при чем, все успехи идут от бога. Но и благословенного богом скакуна можно выездить так, что его будут обгонять клячи. Вы все не замечали мою узду. Я ставлю это себе в заслугу… И вот приходит время, когда я начинаю верить – не подведет, выиграет. Но как раз в это-то время он уходит из моих рук, попадает в стойло, где у него вянут мускулы, скисает душа. И опять я в проигрыше! Кусок моей жизни, крупная ставка – нет, не хочу выбрасывать на ветер. Не благотворительность. Ты понимаешь это?
– Понимаю, – сказал Федор. – Но все равно спасибо. Где ваш заказ?
Валентин Вениаминович придвинул к руке Федора листок, вырванный из записной книжки:
– Вот адрес. Это одна из новых гостиниц. Спроси Николая Филипповича, назови свою фамилию. Она ему уже известна от меня и апробирована лицом более авторитетным, чем я.
– Завтра я встречусь, – сказал Федор, забирая адрес.
– Еще раз предупреждаю – вряд ли заказ полностью придется тебе по вкусу.
– Я стал алчным, мне нужны деньги, чтоб вырваться отсюда и без оглядок нырнуть в настоящую работу. Там и буду услаждать свой вкус.
– Вырваться… Ты наметил – куда?
– Сниму светлую комнату за городом, переоборудую ее в мастерскую.
– Нужны ли сейчас деньги на разбег? Только, пожалуйста, без церемоний!
– А это? – указал Федор на эскиз гастрономической витрины. – Это тоже деньги. На разбег хватит. Да и отступить уже нельзя – договорился, аванс взял.
– Ладно, – буркнул Валентин Вениаминович, взялся за шляпу, еще раз оглядел стиснутую облупленными стенами пыльную комнатушку, продавленную кровать, стол, где лежал гастрономический эскиз. – Да-а… – Прикрыл глаза веками. – Путь на Олимп, лежит не через райские долины.
Федор усмехнулся:
– А подойдя к Олимпу, увидишь, что мест свободных нет – старые осы свили гнезда, потесниться не в их интересах.
– Старые осы?.. – сердито уставился Валентин Вениаминович. – Кто молод, тот прогрессивен? Кто стар, тот рутинер?
– Я только хотел сказать, что к почестям и славе добираются те, у кого силы на исходе. Скипетры принимают дряхлые руки.
– А я знаю одного старейшего скульптора, который чуть ли не полвека назад удивил всех своими первыми работами. А то, что он сделал после, превосходит произведения молодости. И он не на Олимпе, нет, музеи хранят его произведения, созданные сорок лет назад, а новые шедевры стоят в мастерской. Я знаю и другого старика, он всю жизнь бьется за признание. Ты, кажется, чуть-чуть веришь моей непредвзятости, моему вкусу. Так вот я заявляю – он величайший график нашего времени! А он зарабатывает себе на хлеб случайными заказами. Сколько талантов в живописи, истинных талантов, дожив до седых волос, оттеснены энергичными молодыми приспособленцами. Нет прогрессивной молодости и рутинной старости, есть самозабвенные таланты и воинствующие бездари. Не дели на старых и молодых, граница проходит не по возрастной меже.
– Вы правы. – Федор не удержался, чтобы не съязвить: – Пример этому наш шеф – он ведь еще не очень стар…
Валентин Вениаминович нахмурился, отвернулся, разыскивая глазами шляпу, хотя держал ее в руке. Как всегда, о шефе, директоре института, он предпочитал молчать. И Федор пожалел – удар ниже пояса.
– Однако пора… До свидания.
Федор проводил его до дверей.
– Чернышев окончил картину, – сообщил он.
– И как?
– Зайдите, посмотрите. Он будет рад.
– Зайду обязательно… Да, передай привет милейшему Савве Ильичу. Он жив?
– Не то чтоб очень. Болеет старик.
Дверь закрылась, Вера Гавриловна предстала перед Федором.
– Это кто же такой?
– Ангел-хранитель, – ответил Федор.
8
Николай Филиппович оказался самим директором гостиницы – меланхолично-спокойный человек с дряблыми добрыми бульдожьими щеками, плотное тело упрятано в отлично сшитый костюм.
– Моя фамилия – Матёрин. Я художник.
– Так, так… – Николай Филиппович вышел из-за сверкающего новым лаком стола. – Очень приятно…
Здесь все кругом было новое, гладкое, стремящееся отразить в себе твою будничную физиономию. На широкой мраморной лестнице, по которой только что подымался Федор, лежала красная неистоптанная ковровая дорожка, на площадках, отмечая лестничные пролеты, стояли золоченые фигуры каких-то задрапированных фей – претензия на старину. Стены холлов и коридоров облицованы под дерево, блестят, словно политы водой. Двери дорогих номеров высокие, тяжелые, перед ними берет оторопь – того и гляди, не хватит сил открыть. Все коричневое, черное, сумрачное, и почему-то хочется здесь говорить шепотом, почему-то тянет спрятаться, да негде.
Николай Филиппович повел Федора коридорами, по пути любовно трогая вялой рукой то скользкую стену, то бронзовые завитки каких-то слоноподобных торшеров с линяло-голубенькими шелковыми колпаками, и его лицо было озабоченным и значительным. Наверное, с таким лицом монастырские прислужники открывали доступ к святым мощам.
«Куда это он меня тащит?» – гадал Федор.
Оказалось, что Николай Филиппович вел его к пустой стене в холле. Остановился, заговорщически значительно, через плечо, поглядел на Федора, скупо кивнул:
– Вот.
Федор ничего не видел, кроме пустой, до зеркального блеска отполированной стены.
– Вот тут, по нашим замыслам, должна висеть картина. Она… – Рука Николая Филипповича в дряблой стариковской коже совершила что-то похожее на латинское знамение – вверх к потолку и вдоль пола. – Она займет вот это все пространство. Ни больше ни меньше. Меньше нельзя, будет портить ансамбль. У нас уже измерено – метр восемьдесят на два двадцать пять.
«Неплохо для начала», – подумал Федор.
– Как вы понимаете, мне нелишне знать, что бы вы хотели здесь увековечить? – спросил он шефа.
– Об этом мы с вами поговорим за столом, – важно заметил Николай Филиппович. – Идемте.
И снова коридоры, забранные в отлакированную фанеру, ковры, скрадывающие шаги, монументальные двери, снова вялая ладонь директора ласкает вычурную бронзу светильников.
– Садитесь, прошу вас, – указал он на кресло, порылся в ящике стола, достал репродукцию, положил перед Федором: – Вот.
На репродукции: под открытым небом длинные столы, заваленные снедью, жареные гуси, горки яблок, вокруг столов – бороды почтенных стариков, галстуки молодых, расшитые косоворотки, девичьи платья городского покроя. Репродукция со знакомой картины директора института «Колхозная свадьба».
– Вам, конечно, известна? – со своей меланхоличностью спросил Николай Филиппович.
– Да, – ответил Федор.
– Автор этой картины – ваш учитель?
– Он директор нашего института. Это еще не значит, что он мой учитель.
– Все равно, все равно, он нам рекомендовал вас как весьма талантливого художника. Нам вполне достаточно словесной рекомендации такого человека.
– Вы хотите, чтоб я для вас сделал копию?
– Э-э, не совсем… – замялся Николай Филиппович. – Копия – это и хорошо и плохо. Копия, к сожалению… Вы сами понимаете…
Грустноватый, чуточку обескураживающий взгляд вылинявших глаз, свисающие щеки, поджатые губы. Федор ничего не понимал.
– Вы же видели, мы связаны определенными размерами – метр восемьдесят на два двадцать пять, ни сантиметра больше, ни сантиметра меньше, иначе нарушится наш ансамбль…
– Не понимаю.
– Формат этой картины совершенно другой. Мы же учитываем – произведение искусства, законченность, так сказать… Обрубать, подгонять – кощунство…
– Ну и что же вы хотите в конце концов?
– Создайте нам подобие этой картины. Со всем, так сказать, оптимизмом, жизнеутверждением данного произведения… Торжественный праздник в нашей советской деревне, солнечный, радостный. Словом, в духе этой работы, но по-своему, чтобы самостоятельное произведение… Метр восемьдесят на два двадцать пять.
Федор готов был все силы вложить в этот заказ. Все силы, все мастерство, весь талант без остатка. Дайте свободно поразмыслить, и эти лакированные, неуютные стены он сделает фоном своей картины. Пышный холодный холл, казенно украшенный, – пусть! Но тем ярче, тем теплее будет выглядеть его холст, он это в силах сделать! Сюда будут приезжать иностранцы, а язык прекрасного международен. Он напишет так, что заморские гости станут восторгаться даже против собственного желания. В среде художников пойдет молва, начнется паломничество в этот холл. Дайте только свободно действовать, и он увидит. Тщеславие? Может быть. Какой художник лишен тщеславия?
Свисающие щеки, меланхолический взгляд – лицо, не отмеченное ни печатью энергии, ни живой мыслью. Старый, от природы добрый человек, страдающий, верно, болезнью почек или несварением желудка. Метр восемьдесят на два двадцать пять – бород, галстуков, солнечных бликов – такой, как эти новенькие стены, казенной радости. Склони голову, гордый сикамбр, сожги то, чему поклонялся, и поклоняйся тому, что сжигал, и тебе заплатят деньги.
– Я этого делать не буду.
– Почему? – Щеки дрогнули.
– Просто для такой работы я, кажется, не подхожу.
– Но нам вас рекомендовали как талантливого художника. Мы можем пошевелить только бровью, и к нам прибегут…
– Не сомневаюсь.
– Но мы не можем удовлетвориться каким-нибудь ширпотребом.
– Наверное, придется… Во всяком случае, я отказываюсь.
И голос Николая Филипповича отвердел, в нем проснулся не ценитель искусства, а администратор, человек с деловой жилкой, свято верящий, что все на свете материально, а все материальное оценивается в рублях и копейках.
– Мы платим три с половиной тысячи за эту работу.
– Соорудив такие двери, настелив такие ковры, вы могли бы предложить и больше.
– Хорошо. Я вижу, вы знаете себе цену, – четыре.
– Не собираюсь торговаться с вами. До свидания.
– Послушайте, я же не вотчинник, который распоряжается доходами как ему заблагорассудится, у меня государственное учреждение. Мне отпущено на такую работу четыре тысячи – и ни копейки больше.
– Для многих этого будет вполне достаточно, уверяю вас.
– Хорошо, хорошо! Четыре с половиной!
– Прощайте.
Федор толкнул податливо тяжелую дверь, вышел в коридор.
По ковру, лежащему на мраморных ступеньках, мимо золоченой бронзы, мимо овальных, на слоновых ногах столов… Метр восемьдесят на два двадцать пять – оптимистическая колхозная свадьба, оцененная администраторским вкусом вполне прилично – четыре с половиной тысячи рублей.
На улице он отыскал телефон-автомат, опустил монету, набрал номер.
– Валентин Вениаминович?.. Говорит Матёрин.
– Ах, это ты, дружок! Ну как?
– Валентин Вениаминович, вы знали, что это за работа?
– Знал одно – заказ на картину, не больше, без подробностей.
– Ну, слава богу!
– Почему – слава?..
– А я уж о вас плохо подумал.
– Совсем неприемлема?
– Я должен был написать полотно по типу небезызвестной вам «Колхозной свадьбы».
На другом конце провода молчание.
– Я этого сделать не могу, Валентин Вениаминович.
Снова на минуту молчание, затем сдержанное:
– Я понимаю, но… боюсь, лучшего не подвернется.
Федор забыл, что Валентин Вениаминович о своем шефе, директоре института, никогда не говорил ни плохо, ни хорошо – ни о нем самом, ни о его работах.
9
Дома все семейство – Вера Гавриловна, Аня и ее муж, Виктор и Сашка – сидело в одной комнате. У Виктора на лбу кровавая ссадина, лицо серое, мученическое, глаза тусклы, при появлении Федора вздрогнул, поежился. Что-то опять случилось в этих стенах.
Аня с презрительно отвисшей губой проговорила:
– Я всегда знала, что она так кончит.
Миша, ее муж, сидит нога на ногу, голова уютно покоится на широких плечах, в черных глазах выжидающе опасливый блеск. Он веско сказал:
– Кислотой бы вытравить эту ржавь. Кислотой. Да.
Вера Гавриловна испустила свой безнадежный вздох:
– И нужно опять Витьке ввязаться. Отметили по лбу, кавалер хороший.
И Виктор взвился, по серому лицу – пятна, в глазах – бешеными искорками выдавленные слезы:
– Идите все к черту! Идите все!! Какое вам дело до них, до нее, до меня! Жалеете! Вздыхаете! Упрекаете! Врете! Вам ведь на все плевать! На все! К черту! К черту!!
Отвернулся в угол, вздернул плечи.
Никто не пошевелился, все, в том числе и мать, смотрели на него со спокойным, чуточку презрительным сожалением. Только у матери на стертом лице было больше беспомощной жалости, чем у Ани и у ее мужа.