412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Записки ровесника » Текст книги (страница 8)
Записки ровесника
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Записки ровесника"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

ТЫ ТЕПЕРЬ УЖЕ БОЛЬШОЙ, МАЛЬЧИК…

За всех не скажу, как знать, со всеми ли такое случается, но когда нас погрузили в эшелон и паровоз с натугой сдвинул состав с места, я стал жить другую свою жизнь – военную.

Нам не было тогда известно, что полгода спустя начнется война; просто с каждым телеграфным столбом, мелькавшим в неплотно прикрытой двери вагона, прежняя действительность растворялась во мгле, уплывала куда-то.

– Ста-ановись!..

Всё дальше, дальше… Само прибытие эшелона к месту назначения ничего, в сущности, не определило – расстояние между мною и моими домашними продолжало увеличиваться еще месяца два-три, пока мне не удалось охватить взором перспективу, открывшуюся здесь перед нами, и я вновь не почувствовал себя дома, теперь уже в армии.

– Ра-авняйсь!..

Натянув военную форму, даже самые хлипкие из нас обрели некую «мужественную» независимость, зато мы оказались зависимыми от совершенно иных обстоятельств. Опека семьи, всегда готовой обсудить с пристрастием любой твой поступок и выписать приличествующий случаю рецепт, опека, направленная на тебя лично, сменилась куда более жесткой опекой нас всех, вместе взятых.

– Смир-на-а!..

Конечно, в массе легче затеряться, это верно, только… После первого же проступка и последовавшего за ним возмездия я раз навсегда уяснил себе, что разбираться в первопричинах наших оплошностей здесь никто не станет и ждать с точностью до грамма выверенной справедливости никак не приходится. Тоже радости мало…

Но если бы только в опеке было дело! Здесь все, решительно все было другим. Вместо своего уголка в родительских комнатах – казарма человек на двести. Вместо привольного скольжения куда твоей душеньке угодно – четко регламентированное продвижение вперед.

– Шагом – арш!..

И ни минуты одному, ни минуточки. Разве вот ночью, во время дневальства, только ночью смертельно тянет вздремнуть, а спать никак нельзя: ты охраняешь товарищей, и оружие, и противогазы, и вообще в твоих руках сосредоточена готовность к бою чуть ли не всей Красной Армии.

– Подъе-е-ем!.. Боевая тревога!..

Какова ответственность! И все же ночью ты один, а днем тебя все время окружают малознакомые люди, так и норовящие грубовато пошутить, поддеть, подглядеть твою слабость, высмеять. Помните, как хохотал над неурядицами, случавшимися не только с его дружками, но и с ним самим, матрос Фадеев, вестовой И. А. Гончарова во время плавания на фрегате «Паллада»?..

Сталкиваясь изредка с чем-то подобным дома, я отнюдь не прерывал контактов с родными, близкими, друзьями, одноклассниками. Теперь же, если и подворачивался кто-то, кому можно было поплакаться в жилетку, он, скорее всего, так же плохо ориентировался пока в этой особой жизни, как и я сам.

– Ра-азговорчики в строю!..

Мне еще посчастливилось: я попал в полк связи, дислоцировавшийся в городе Риге. Полк был нацелен не на шагистику, а на техническую подготовку и выучку, а то, что находились мы в недавно освобожденной Прибалтике, вдвойне стимулировало выход личного состава на самые передовые, по тому времени, рубежи.

…Вообще пристальное знакомство с Прибалтикой – тогда с Латвией, впоследствии с Эстонией и Литвой – много значило в моей жизни, кое-чему научило, часто заставляло задумываться. Трудолюбие, несомненный вкус к работе – но и умение отдыхать; память о прошлом всего народа – и одной семьи: помню первое впечатление от десятков огоньков на могилах в день поминовения усопших; тщательная отделка вновь строящихся зданий, скверов, парков, мостовых, высокий, в общем, уровень жизни – но и недостаточная подчас ее духовная насыщенность; обогащение как самоцель – так и стоит перед глазами латышский хутор с прекрасным каменным, светлым коровником-домом – и хижиной с земляным полом, где ютились хозяева; десяток ухоженнейших коров – и изможденная женщина, с утра до вечера вращающая ручку сепаратора: казалось, не она вращает прислуживающую ей машину, а требовательный, без устали жужжащий аппарат приковал ее к себе. Контрасты…

То есть, собственно, сказать, что я «попал» в полк связи, будет не совсем точно. Когда я еще учился в школе, классе в десятом, нас вызывали в военкомат и приписывали к тому или иному роду войск, считаясь, по возможности, и с нашим желанием. И вот в тот день, когда подошла моя очередь идти в военкомат, меня остановил в верхнем коридоре школы наш военрук, пожилой человек, судя по выправке и удивительно аккуратно лежавшим белоснежным волосам, из бывших офицеров. Я ведал военным сектором в комсомольском бюро и был одним из активных его помощников – любил стрелять и стрелял неплохо и, главное, ощущал в военном деле, так же как и в физкультуре, определенность, так недостававшую мне в других предметах. Правда, в военное училище я поступать не стал, хотя большая группа старшеклассников нашей школы поступила туда весьма охотно.

– Ты куда собираешься приписываться, Вася? – спросил меня военрук.

– В артиллерию, – ответил я без особой, впрочем, уверенности. Мне казалось, что артиллерия самый «научный» род войск – там же нужна математика, баллистика, и потом «поражать цель» и командовать «огонь!» было так эффектно… Что знал я об артиллерии не на экране кино, а на реальном поле боя?

Военрук поглядел на меня задумчиво и сказал:

– Знаешь, мальчик, иди-ка ты лучше в связь.

Круто повернулся и удалился. Я даже уточнить ничего не успел – почему именно в связь?

Сколько раз впоследствии я с благодарностью вспоминал его совет… Но тогда, после призыва, дело было не в том, как все обернется на войне, а в том, что в полку связи нельзя было не уделять особенного внимания специальной подготовке – в этом смысле моя мечта сбылась. А в том подразделении, куда меня зачислили, в так называемой роте двухгодичников, технике уделяли двойное количество времени. Призывникам со средним и высшим образованием – тогда как раз отменили все отсрочки – предстояло пройти здесь расширенный курс полковой школы, затем год стажироваться младшими командирами и уйти в запас лейтенантами.

– Тверже ножку!..

Идея была неплохая, но требовали с нас, по старинке, во много раз меньше того, на что мы были способны. Ничто так не расхолаживает, а если договаривать до конца – так не развращает людей, как систематическое пренебрежение их возможностями, как жизнь и работа вполсилы.

Всё сызнова, всё с нуля, всё от печки. Единственно сходный, по видимости, момент – учеба. Дома – в средней школе, здесь – в полковой.

 
Школа красных командиров
комсостав стране своей кует…
 

Только по видимости сходный, к сожалению. Там-то мы учились, всерьез, не всерьез, но все-таки тянулись, кто – сам, кто – под нажимом; там многие из нас выкладывались – не все, разумеется, и не все до конца, как я, грешный, но мы твердо знали, что учим на всю жизнь; там допускалось, приветствовалось даже, изложение материала своими словами – не ценили, балбесы, ах, не ценили… Здесь же мы вроде бы и учились, а вроде бы и нет. Уставы и наставления казались слишком элементарными, чтобы основательно в них углубляться, – на сколько они нам пригодятся? на два года? – но те параграфы, отвечать которые было положено особенно четко, слово в слово, приходилось зубрить наизусть.

Таких мест набиралось порядочно, а едва лишь позабудешь последовательность и отступишь от текста…

– Наряд вне очереди!

– Но, товарищ сержант…

– Пререкаться?

– Я же знаю…

– Два наряда! Повторите приказание!

Опытные сержанты не сомневались в том, что курсант с десятью классами за спиной способен вызубрить любой текст. Раз неточно ответил – значит поленился.

– Есть два наряда…

Только мгновенно признав вину, даже и несуществующую, и можно было избежать крупных неприятностей – каждая опала грозила стать длительной, а то и постоянной: мы же оказались в безраздельном подчинении у младшего комсостава.

Командир взвода, часто наш сверстник, только что окончивший училище, но живший, как и весь командный состав, на частной квартире, появлялся в казарме лишь в часы дежурств и занятий. Никаких внеслужебных контактов у нас не возникало. Судьбе было угодно, чтобы командиром взвода в другом подразделении нашего полка оказался парень из моего класса, из той первой школы, где я учился прежде. Он и возрастом был постарше меня, и кончил школу на год раньше – я же отстал по болезни, – и пошел он в училище, откуда его выпустили досрочно. Словом, не виделись мы с ним года три, а тут столкнулись неожиданно на дворе, я его поприветствовал, вроде бы шутя, а вроде и всерьез, мы поболтали немного, посплетничали об общих знакомых, он стал в разговоре называть меня Васей, я его Колей, потом он вдруг опомнился – покраснел, стал оглядываться… Мы постояли еще немного друг против друга – он в новехонькой, изящной, хорошо подогнанной гимнастерке, бриджах, хромовых сапожках, только что из города, я в обмундировании третьего срока, с заплатами, в обмотках, не имевший даже еще права выйти в город по увольнительной, – постояли и разошлись. Мы принадлежали теперь к разным военным категориям, и, что самое поразительное, я понимал и признавал это никак не меньше, чем он, и вовсе не был на Колю в претензии. Он бормотнул, правда, на прощанье, что ежели, дескать, что понадобится, то он всегда готов, и я собирался попросить его о чем-то, но при последующих встречах он всегда очень торопился, а я сам его, конечно, не останавливал. Однокласснички…

Командир роты был с самого первого дня личностью мало для нас досягаемой и отчасти мифической; его полностью замещал и всегда был к нашим услугам отнюдь не склонный к шуткам старшина.

Начальника школы мы видели издали раза два в месяц. Что же касается командира полка, то он почитался уже божеством, обитавшим в каком-то другом измерении, верховной властью, трепет перед которой в нас усиленно, хоть и непонятно для чего, пытались воспитать; наш лучший шахматист, разрядник, с трудом обыгравший подполковника в День Красной Армии на соревнованиях в клубе, с изумлением обнаружил в противнике скромного, доступного человека. С изумлением – и с радостью, естественно.

Младшие же командиры, – как правило, прекрасные службисты – имели весьма скромную общеобразовательную подготовку; пять-шесть классов были пределом, достичь которого успели немногие. Им было трудно мириться с ощутимым превосходством курсантов-двухгодичников, своих подчиненных, и это можно понять: далеко не всякий, кто облечен властью, склонен терпеливо сносить подобное несоответствие.

Возникали конфликты, порой довольно острые. Некоторые парни из нашей роты, баловни судьбы и семьи, а также ребятки поскромнее, попроще, но не получившие такой демократической закалки, какую получил от няни и от своих уличных дружков я, перли, что называется, на рожон – так было им обидно, что на них кричат, как на мальчишек.

Окрики были вроде как вынужденными и даже логичными в какой-то мере: условия, в которые мы были поставлены, сами по себе способствовали тому, чтобы взрослые люди вновь превращались в мальчишек. Одна необходимость постоянно «ловчить» перед теми же сержантами и даже пытаться их обмануть чего стоила! А бесконечные придирки во время не менее бесконечных построений, а суровое обучение нас строевому шагу или строевым песням, а походы строем в столовую, где нельзя было без команды сесть, а стрижка под машинку, а «заправочка» – самого, койки, противогаза, – а скучные занятия в классах, где мы все вновь усаживались за парты, и подсказывали напропалую, и играли потихоньку в «морской бой»…

Мне и моим сверстникам было еще просто, мы такими мальчишками были только вчера. Должен признаться, мне даже нравилось ходить с ребятами строем, особенно по воскресным дням, когда подъем был на час позже и все мы были свежими, не измотанными занятиями или разного рода нарядами. Разве не радость – двигаться дружно, в едином ритме со всеми, и чувствовать плечо товарища, и распевать вместе с ним бодрую, звонкую строевую песню; я так старался петь погромче, что старшина решил раз, что я нарочно пытаюсь все испортить, и я получил очередные два наряда… А когда, в период подготовки к параду, впереди нас шел еще полковой оркестр, радость бывала особенно полной, быть может – в той обстановке – даже исчерпывающе полной: ничего больше в эти минуты я и не желал, и даже представлял себе туманно некий идеальный «строй», движущийся по празднично украшенным улицам под моей командой.

Играя с огнем, я позволял себе в первые недели озорные, совершенно мальчишеские выходки. Подделавшись однажды под начальственную интонацию и употребив формулировку, разрешенную только старшему по званию по отношению к младшему, я окликнул старшину нашей роты:

– Товарищ Зайцев!

Стоявший спиной ко мне старшина вздрогнул, молодцевато выпрямился, четко повернулся и… никак не мог понять, кому же это он понадобился – ни одного командира поблизости не было. И только когда я, с ангельским видом, сообщил ему какую-то безделицу, он понял, кто его окликнул, покраснел до идеально подшитого подворотничка, хотел было обрушиться на бестолкового новобранца, но сдержался и долго, терпеливо разъяснял мне, что следовало обратиться по уставу – «товарищ старшина».

Я и так это знал… Дурацкие шуточки, а во имя чего?

Но было еще одно обстоятельство, помимо моего мальчишеского возраста и настроения, помимо няниной «подготовки», помогавшее мне сносить беспрестанные уколы самолюбию: там же, в полковой школе, я уяснил себе, что эти придирчивые, эти вредные люди ничего, в сущности, не определяют, они – всего лишь неизбежное зло. Я понял, что настоящие солдаты, люди обстрелянные, ведут себя иначе и что они-то и есть главная, определяющая сила в армии.

Наш помкомвзвода старший сержант Власов, ленинградец, рабочий, награжденный за финскую медалью «За отвагу», редкой в то время, а потому почетной, легко находил с нами общий язык без окриков, придирок и оскорблений. В свободное время он охотно беседовал с курсантами постарше, владевшими уже какой-нибудь профессией, – набирался ума-разума. Власов был призван из запаса, рвался домой, а его всё не отпускали, чему наш взвод тихо радовался.

Он не был исключением: ядро полка составлял батальон связи, участвовавший в финской кампании, – к сожалению, в полковую школу, тем более в нашу роту, специально подбирали «строевиков».

– Что стоишь, как попка в зоологическом саду?! – лихо перекрикивал Власова, едва он скрывался из виду, отделенный Становенков. «И не лень ему такое длинное слово произносить?..» – удивлялся я.

Странно, что многие из тех, на кого орал Становенков, воспринимали такое обращение совершенно спокойно, как должное; более того, у него оказывались и восхищенные последователи в наших же собственных рядах. Для меня откровением была готовность моего соседа по койке мгновенно растоптать, едва его назначали старшим, наладившиеся было наши отношения. Ради чего? Ради лишней лычки или даже лишней увольнительной? Напряженно прислушивался я к себе и, слава богу, подобных задатков не обнаруживал. Но урок не пропал даром: чем большим количеством людей я впоследствии командовал, тем спокойнее и ровнее стремился держаться с подчиненными.

А на рев отделенных можно было реагировать по-разному: или смертельно оскорбиться, или иронически улыбнуться – в душе, только в душе! – и не обращать внимания. Пусть беснуется, чудак, раз иначе не может, раз больше ему взять нечем. Кто-то должен же втолковывать новобранцам азы, не Власову же этим заниматься. А мне – что? Я знаю теперь, каковы подлинные отношения в армии, как ведут себя с солдатами командиры, понюхавшие пороху…

Рассуждать легко, выдержать несправедливый окрик – куда труднее. Не забудьте, среди нас были и люди солидные, успевшие кончить институт и обзавестись уже семьями, – им-то каково было!

Словом, обстановочка, мягко говоря, была неуютной – стоит ли удивляться, что, простудившись однажды и угодив в санчасть, я воспринял пребывание там как блаженство. Безответственно поваляться в кровати, совсем как в той, прежней, домашней жизни, почитать «для души» – а то я и позабыл, когда в последний раз брал в руки книгу. «Покантоваться», как говорили у нас в полку. Я не только не спешил выписываться, я дважды натирал одеялом градусник, чтобы продлить передышку.

Словечко «кантоваться» относилось не только к санчасти. Мы охотно брались за любое дело, дававшее право не ходить на занятия или, тем более, отлучиться из расположения части, даже если скверно это дело знали. Как ни плохонько играл я на рояле – «бренчал», пренебрежительно говаривала мама, – я поспешил записаться в самодеятельный полковой джаз: нас отпускали на репетиции в клуб, расположенный через несколько улиц, в бывшем баптистском храме, отпускали на целый вечер и чем ближе к концерту, тем чаще. А выйти в город…

Рига, куда мы попали, была городом таким чистым и нарядным, что просто погулять по улицам уже было удовольствием. Но прогулка сулила нам и радости другого рода. Наше скромное солдатское жалованье нам выплачивали латами, буржуазными латышскими деньгами, и на эти массивные серебряные монеты можно было в любой мелочной лавочке накупить лакомств, каких я дома не видывал.

Преодолевая робость, впервые открыл я дверь частного магазинчика, ближайшего к нашей казарме. Звякнул прикрепленный к двери колокольчик, я вошел, а навстречу мне, из задней комнаты, выплыла аккуратная, чистенькая старушка в переднике. Больше в лавке никого не было.

Поклонившись почему-то хозяйке, я стал осматриваться. Глаза разбегались, так много всего было наставлено на полках, на прилавке, в каких-то шкафах у самой двери, прямо на ящиках, на полу – повсюду. Яркие банки, незнакомые наклейки, обертки, жестянки, кульки. И ни на одном из выставленных товаров не было цены – не станешь же спрашивать о каждой?

Время шло, старушка глядела на меня внимательно – иронически, как мне казалось, – надо было что-то покупать или уходить, я и так уже злоупотребил ее временем, она же специально вышла ко мне… Но что выбрать? Изобилие товаров часто ставит нас в тупик не меньший, чем их недостаток. А вдруг денег не хватит – стыдно же, я в форме…

Наконец я решился купить то, что никак не могло стоить слишком уж дорого: маленькую бутылку молока и пирожное. Догадаться, что стоявшие дружной стайкой тупорылые бутылочки с белой жидкостью содержали молоко, было несложно, и все же я, с видом знатока, ткнул в их направлении и полуспросил-полупотребовал:

– Молоко?!

Старушка охотно подала мне бутылочку, отрицательно качнула головой и что-то сказала по-латышски.

Тогда я решил щегольнуть своим знанием немецкого языка – многие латыши прекрасно понимали по-немецки – и переспросил:

– Мильх?

Старушка взглянула на меня с удивлением, вновь отрицательно покачала головой и предложила какой-то новый вариант названия, на этот раз, без всякого сомнения, по-немецки.

В бутылочке явно содержалось не молоко, но что именно, я, к стыду своему – вот тебе и знаток немецкого! – опять не понял. Такого слова я не знал.

Я смутился и, наверное, покраснел: мало того, что я не разбирался в элементарнейших вещах – в содержимом стандартной бутылочки, – я оказался профаном и в языке, на который сам же перешел; к такого рода «поражениям» я всегда был дурацки чувствителен. Но и покупать наобум непонятный напиток, стоивший к тому же неизвестно сколько, казалось мне странным – я же был няниным воспитанником.

Так и топтался на месте, сжимая в кармане шинели заветную монету, а старушка умильно мне улыбалась.

В это время вновь зазвенел колокольчик, и в лавочку шагнул ефрейтор из нашего полка. Старослужащий, писарь при штабе, я немного знал его – помогал составлять какие-то ведомости. Поздоровавшись со старушкой по-латышски, как со старой знакомой, он стал хладнокровно, явно не боясь оказаться некредитоспособным, отбирать то, что ему было нужно.

– А ты – чего? – спросил он, заметив, очевидно, мою растерянность.

– Да вот, – ткнул я рукой в стоявшую передо мной на прилавке заколдованную бутылочку. – Хотел молока попить, а это вроде и не молоко вовсе.

– Конечно, не молоко. Сливки.

– Какие еще сливки?

– Вкусные, – спокойно разъяснил он. – Вроде молока, только погуще, пожирнее. Попробуй.

Увы, я не понимал и его. В моем представлении сливками назывался тонкий слой чего-то желтоватого, отдаленно похожего на пенки. Это что-то образовывалось иногда на сыром молоке – в деревне, например, после того как парное молоко постоит в погребе и остынет, или вот раньше нам молочница прямо домой молоко приносила, в большом бидоне… Но чтобы сливок была целая отдельная бутылка и их можно было пить? Ни в Ленинграде, ни в Москве ничего подобного в магазинах не продавалось, да и на рынках как будто тоже…

– А они… не очень дорогие? – спросил я ефрейтора.

– Да нет, гроши, – ухмыльнулся тот. – Возьми, возьми, и еще булочку в придачу.

И мой избавитель собственноручно выбрал в корзинке румяную булочку и накрыл ею «мою» бутылку. Что оставалось делать? Я выложил на прилавок свой лат, старушка дала мне сдачи кучу мелочи, я отошел в уголок и первый раз в жизни выпил добрый стакан сливок. Мне показалось, что необыкновенная прочность разлилась сразу по телу. А какая булочка была – воздушная, с хрустящей корочкой!

Впоследствии я не раз забегал сюда подкрепиться и запивал сливками то свежее пирожное, то поразительно тонкой выпечки печенье, сладкое или соленое, то кусок сыра или копченой колбасы.

И не я один, конечно. В дни, когда в казарме обновляли так называемый «неприкосновенный запас» и нас кормили селедкой и концентратами, хозяйка лавочки получала недурной доход.

Освоившись с ценами и осмелев, я в одну из вылазок в город приобрел первые в своей жизни кожаные перчатки, у нас их тогда тоже не было. Не скрою: покупая перчатки, я отчетливо представлял себе, как я, уже командир, шагаю, натянув эту отлично выделанную кожу на руки, впереди или сбоку от послушно повинующегося мне строя.

Купил кое-что для мамы – чертежные карандаши, спицы для вязанья, нитки, которыми она любила вышивать. Послать все это домой пока было нельзя, и я хранил свои покупки аккуратно упакованными в тумбочке, только крохотный медальон на цепочке, купленный для няни – я мечтал вставить когда-нибудь туда свою фотографию и так ей подарить, – носил в кармане гимнастерки. В начале лета нас стали отправлять в лагеря, там нам предстояло жить в палатках, ни о каких тумбочках и речи быть не могло, и я отнес свой сверток на огромный чердак, простиравшийся над зданием казармы, и спрятал его там очень умело, как мне казалось, за одну из балок. На рассвете двадцать второго июня сорок первого года мы были подняты в лагерях по тревоге, беглым шагом вошли в Ригу, добрались до казарм, где предстояло экипироваться по нормам военного времени. Несмотря на сумятицу, я успел забежать на чердак. Там все было по-прежнему, только свертка своего я не нашел…

Прошел месяц, другой, третий, и лишь затем, перестав бродить ощупью, мы стали понемногу уяснять себе, что у армейского дела есть свой смысл и что, ежели хорошенько к здешней жизни приладиться, она способна принести и вполне ощутимую пользу, в том числе и там, где ты этого вовсе не ожидаешь.

Я с малолетства страдал от плоскостопия. Походишь побольше, побегаешь, потанцуешь вволю – и в подушечке левой ступни возникает ноющая, временами острая боль. Врачи помочь не могли, ортопедические стельки только мешали, танцевать на таких «подошвах» было и вовсе невозможно, что меня особенно огорчало, да и боль они снимали лишь частично.

Когда на следующий день после прибытия эшелона на место нам выдали тяжеленнейшие армейские ботинки из свиной кожи (и обмотки), а в расписании занятий поставили шесть-восемь часов строевой подготовки в сутки – на первое время: новобранцев лихорадочно готовили к параду, – я сразу понял, что кого как, а меня скоро увезут в госпиталь.

Будучи юношей восторженным, я счел своим долгом поставить в известность об этом командира отделения, тем более что, как я читал в книгах, были времена, когда по причине плоскостопия в армию вообще не брали.

«Они же не знают, что я болен… вот доложу, и…»

На что конкретно я надеялся, теперь уже не помню, кажется, на то, что меня освободят хотя бы от участия в параде.

– Какое плоскостопие?! Что за госпиталь?! Обратитесь, как положено!

Становенков глядел на меня изумленно, негодующе, но и с некоторым любопытством, пожалуй; не как на симулянта, – скорее, как на психа.

Тогда я обратился «по инстанции» («по дистанции», говорили у нас обычно) к либеральному помкомвзводу Власову.

«Уж он-то…»

– Обойдется, – улыбнулся Власов; он явно не придал моему сообщению никакого значения.

Я был оскорблен до глубины души.

«Ладно… Мое дело предупредить…»

Недели полторы было отчаянно, невыносимо больно; ноги, особенно левая, распухали. Стиснув зубы, я держал их вечерами под краном. В санчасть не обращался. Несправедливость и обида изводили меня.

«Ну и пусть… Раз даже Власову все равно… Вот упаду на плацу без сознания, тогда…»

Постепенно, к моему величайшему изумлению, боль стала спадать, а потом… сошла на нет. Я не знал, радоваться или печалиться: избавление от надоевшего недуга доказывало правоту тех, кто, не разбираясь с каждым отдельно, назначал единый для всей полковой школы распорядок.

«Ну что – обошлось?» – казалось, спрашивали лукавые глаза Власова, наблюдавшего, как мы печатаем шаг.

Теперь радуюсь, что и говорить: боль так никогда и не возвратилась…

Но – как это вышло?

Клин клином?

Было в моем организме и еще одно уязвимое место – почки. Это из-за воспаления околопочечной клетчатки я пропустил в восьмом классе несколько месяцев и остался на второй год. После выздоровления мне была предписана диета – ничего острого, соленого, упаси бог, спиртное… – и я старательно, хоть и не слишком охотно, соблюдал ее. В армии диета оказалась недоступной, почки иногда тревожили меня, но не слишком, меньше, чем я ожидал, а после того как началась война – тогда-то я и столкнулся впервые со спиртными напитками, – я начисто забыл о том, что перенес когда-то мучительную и малоприятную по своим последствиям болезнь.

До армии меня часто обзывали безруким, постепенно я уверовал в то, что так оно и есть – в известных ситуациях это даже удобно. Когда мне вручили винтовку, я нисколько не сомневался: если разобрать сложный механизм затвора мне каким-нибудь чудом удастся, то уж собрать… Собирал как миленький, а позже научился так же фамильярно обращаться с пулеметами – ручным и станковым.

Понимаете, каково это было: собственноручно овладеть «максимом», так хорошо знакомым по «Чапаеву» и другим фильмам и книгам о гражданской.

Дома я не умел починить выключатель, из-за такой мелочи приходилось вызывать монтера. Здесь я с каждым днем становился все более квалифицированным специалистом по полевым телефонам, проводам, кабелям и достаточно запутанным схемам связи – каждый провод должен был обязательно где-нибудь кончиться, а раз так…

Сложнее было строить телеграфные линии не на бумаге, а в поле: столбы были сырые, тяжелые, ошкурить их надо было безукоризненно, стоять им надлежало идеально ровно, «в створе», иначе попросту могла упасть вся линия, а устанавливали мы их допотопным способом, часто – в мерзлую землю; взбираться на столб требовалось быстро, четко, красиво, изящно откинувшись назад – с карабином за спиной и полной монтерской выкладкой; натягивать и закреплять провода следовало точнехонько по инструкции, на это давался определенный норматив – две, три минуты…

Постепенно мы ко всему приноровились.

– Разрешите идти?!.

К лету сорок первого я ощущал себя старым служакой, заканчивал полковую школу, готовился принять отделение; за полгода я стал совершенно другим, даже выражался иначе – как мужчина, хлебнувший жизни, прочно стоящий на ногах, неизменно уверенный в своей правоте. Я умел так зычно подать команду, что замирала вся казарма, и это, признаюсь, давало мне некоторое удовлетворение.

– Школа – смир-но!.. Товарищ подполковник…

Я чувствовал себя в армии как рыба в воде, и этот мой теперешний мир был начисто отрезан от прежнего. Где-то там, в далеком Ленинграде, проживала наша семья, но ее существование ничем решительно, кроме писем, изредка – посылок, с моими заботами и тревогами не пересекалось. Последнее, что я из той жизни запомнил, была ненастная тьма октябрьского вечера и моя мама, грустная, молчаливая, в шумной толпе провожающих; на полшага позади нее стоял Володя, товарищ моего детства, – я видел его тогда в последний раз.

Воспоминание это было мне необычайно дорого; первое время, пока я «удалялся» от дома и мне было особенно тяжело, меня согревал прощальный привет моего прошлого, куда я, конечно же, мечтал поскорее вернуться. Многие мои товарищи отмечали в самодельных календариках каждые прожитые сутки, я не делал этого, но домой меня тянуло так же сильно.

Полной мерой оценил я то, чем вчера еще пренебрегал, считая само собой разумеющимся. Вот когда захотелось мне окунуться в прекраснейший на свете процесс  у ч е б ы. Вот где понял я, как бесконечно дороги мне занятия историей – тогда-то и пришло окончательное решение посвятить истории жизнь. Как хотите, а армейские будни незаменимы для тех, кто, кончая школу, так и не обнаружил еще своего призвания.

Я был наивен, я не знал, что «возвратиться» в нашей жизни никуда нельзя, что притча о блудном сыне – красивая сказка. То есть можно поселиться вновь в том же доме или той же комнате, но ты неизбежно ощутишь себя в другом измерении, это будет иной этап, не тот, что два года назад, да и сам ты непременно окажешься иным.

В этом смысле недолгий человеческий век более всего напоминает слоеный пирог: так же, как и великолепное произведение кулинарного искусства, его можно, если постараться, разобрать на этапы, слои, прослойки… Можно сжевать и не разбирая.

Впрочем, что толковать: вернуться домой раньше времени все равно было невозможно.

Я чувствовал себя в армии дома к началу военных действий, а мои школьные друзья, получившие по тем или иным причинам отсрочку от призыва, – я завидовал им всю долгую предвоенную зиму, – а многие мои школьные друзья и подруги погибли, необстрелянные, в болотах под нашим городом.

И Борька Раков.

И Леша Иванов.

И Витя Беленький.

И Лена Климова.

И…

Нам тоже досталось, тем, кто служил недалеко от западной границы, – как нам досталось! Еле ноги унесли, а уж страха и горя хлебнули досыта. Да и могло ли быть иначе, ведь мы внезапно очутились в эпицентре той дикой сумятицы, того безжалостного смерча, который волочет за собой военная туча; в первые дни, по контрасту с невинными барашками мирного неба, смерч выглядит особенно чудовищным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю