412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Савицкий » Записки ровесника » Текст книги (страница 3)
Записки ровесника
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:55

Текст книги "Записки ровесника"


Автор книги: Владимир Савицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Жизнь неумолимо и бесстрастно поставила передо мной проблему собственности уже в Ленинграде.

Правда, не сразу. Едва мы переехали в этот странный, совсем непохожий на привычное мне Замоскворечье город – не город, а какой-то сплошной  б у л ь в а р, – мы с няней были отправлены на все лето в деревню. Вероятно, мама хотела спокойно оглядеться, решить, как все мы будем жить дальше.

Другая сочла бы поездку в такую даль женщины с малышом отчаянным предприятием, если учесть состояние железных дорог в те годы – вдвоем, с вещами, с пересадкой, подумать только! Мама отпустила нас спокойно, словно мы уезжали куда-нибудь поблизости, на дачу. Взяла с меня решительно невыполнимое обещание писать ей почаще – это же обещала и няня, писать одному мне было еще трудновато. В случае чего, няне было велено дать телеграмму.

Мы совершили положенную пересадку – няне охотно помогли мужички-попутчики (ей все всегда помогали), – потом долго ехали на телеге и до места добрались благополучно. Остановились, кажется, у дальних родственников очередной няниной знакомой; точно знаю, что хозяева видели нас впервые.

Няню это не смущало. Твердо убежденная в том, что, если что-то хорошо «для людей», для кого-то одного оно плохо быть никак не может, пусть этот кто-то не привык, пусть он слаб, все равно, – няня с первого же дня дала мне понять, что ни на какие особые поблажки я рассчитывать не могу. Очевидно, ей было важно, чтобы я сразу же уяснил себе: все здесь пойдет так, как заведено, и это ей так хорошо удалось, что и в дальнейшей своей жизни я всегда с уважением относился к чужому обиходу и в чужой монастырь со своим уставом не лез.

Няня провела таинственную беседу с младшим хозяйским сыном Сенькой – ему было около девяти, мне года на три меньше, – и сдала ему меня с рук на руки, а сама как бы отключилась, отошла в сторонку, и никакие жалобы в расчет не принимались.

– Сам, миленький, сам справляйся, мне недосуг…

Взяла и словно вышвырнула из лодки за борт, в воду. Что мне оставалось делать?

Ориентируясь на Сеньку – первые дни я буквально не отходил от него ни на шаг, – я стал помаленечку разбираться в окружавшем меня потрясающе подлинном мире, ничего общего со знакомым мне миром городским не имевшем. Поле, бескрайний пласт земли. Речка, и камыши, и плоскодонка, и рыбная ловля на удочку. Лес вроде бы неподвижный, а все – живое: грибы, ягоды, мелкие зверюшки. Сады, огороды – вкуснотища, городским ребятам тогда и не снившаяся. Прогулки пешком, далеко бесконечно, пространства смыкались за нашими фигурками – как отыскать путь назад? Сперва это пугало, потом завораживало, я стал ощущать себя господином целых территорий – в годы войны это ощущение очень мне пригодилось.

И отношение к домашним животным и птице как к друзьям человека и одновременно продуктам его питания – смесь ласки с неизбежной жестокостью: такова жизнь. И нянины «задушевные беседы» с каким-нибудь козлом, гусем или поросенком, колуном или кадкой, чугуном или ухватом – беседы, полные уважения к «собеседнику» и вместе с тем иронии, с нарочито чудаковатым диалогом, вдребезги разбивающие закостенелые понятия об одушевленности людей и неодушевленности всего, что их окружает. А ведь я уже готовился эти понятия усвоить…

Уставал я так, что к вечеру меня шатало. Пытался бегать, как обычно на даче, в сандалиях, изорвал их, сбил ноги, и вдруг как-то утром преспокойно забросил эти куски чужой кожи под кровать и, как вся наша ватага, зашагал босиком. Непривычно, колко, больно, зато приятно погружать босые ноги в пыль. Дня через три ступни огрубели, раздались, стало уютно, остойчиво, словно так и полагалось, так и быть должно было всегда, а в ботинках я ходил временно, по недоразумению. Няня подметила, конечно, мое «опрощение», но ни звука по этому поводу не сказала.

В очередной раз она дала мне возможность самому принять решение.

Мы с ребятами и работали понемногу, уж это само собой, в деревне же, в отличие от города, в с е  работали и летом  в с е  в р е м я. Выходные?!.

Ворошили сено, пропалывали огороды, то у нас, то у кого-нибудь еще – как воробьи усыпали грядки и с заданием справлялись вмиг; мне помогали не отставать, но только первое время. Как откровение: пятна собственного пота на рубашонке. Нас кормили за нашу работу.

Ел я со всеми – что случилось, что пришлось, что было в наличии, даже вопрос не стоял о том, чтобы няня готовила «ребенку» что-нибудь особо. Вообще о готовке здесь специально вроде бы никто не думал, просто в грандиозно удобной «фабрике-кухне», какой исстари безотказно служила русская печь, всегда обнаруживалось что-нибудь – на завтрак, на обед, на ужин. Правда, ели мы не слишком сытно, зато именно тогда, в деревне, я впервые познал будоражащее, подталкивающее на какие-то свершения чувство голода и все великолепие случайно перепавшей горбушки теплого хлеба с солью. Бывало, кто-нибудь из ребят притаскивал из дому несколько ватрушек из ржаной муки, куда вместо привычного для горожан творога запекали картошку. Мы запивали ватрушку теплым, солоноватым еще парным молоком – никогда более не случилось мне ощутить с такой остротой его первозданную прелесть; вероятно, для этого надо всё-таки быть ребенком, – а то и просто водой из колодца, и считали себя счастливыми, и могли в этот день совершить особо дальний набег, не возвращаясь домой к обеду. Хотя за большим деревянным столом, где на трапезы собиралась вся семья и мы, гости, существовали свои жесткие правила поведения (тоже новинка для меня), ребят никто не принуждал там присутствовать: здесь – за стол, нету – вечером поедят.

В ночное съездили, раз, другой, третий… Как страшно было впервые взбираться на лошадь – и высоко, и она живая: боязно, не окажется ли вредным для лошадиной спины твое неуклюжее подпрыгивание, седла-то никакого нету, о стременах и говорить нечего… Как весело мчаться, слившись с нею в одно, когда попривыкнешь, как радует ее послушание, как славно ощутить братство с таким благородным животным; когда, позднее, я встретил в книге упоминание о кентаврах, я сразу понял, что́ это такое…

А няня все в стороночке, все занята чем-то своим, а проще говоря, помогает хозяйке. На полевые работы она, насколько я помню, не ходила, зато взяла на себя солидную нагрузку по дому. И еще присматривала за моей одежонкой – стирала рубашки, майки, трусы, аккуратно латала порванные на очередном дереве единственные штаны; в отличие от мамы, она никогда не подчеркивала своей заботы обо мне, а делала всё походя, как любое другое неизбежное домашнее дело. Впрочем, мой «туалет» был так скромен, что особенных хлопот няне не доставлял; единственный парадный матросский костюмчик тихо покоился в чемодане – мне было стыдно надевать его, да и зачем?

Потом надо было возвращаться. Что говорить, я соскучился по маме, я понимал, как это приятно и удобно вновь обрести городской комфорт и жить спокойно, без постоянных каверз со стороны неведомых сил – одна гроза чего стоила! – но путь назад я проделал с тоской в душе, словно предчувствовал, что не скоро придется мне вновь общаться на равных с природой и ее сильными, всё на свете умеющими, прямыми людьми.

И мы вернулись в этот странный, этот призрачный город и, прожив некоторое время на элегантной, не ставшей еще узкой от яростного потока автомашин улице Красных Зорь – не от нее ли возникло впечатление сплошного бульвара? – перебрались на проспект 25-го Октября, так именовали тогда более старомодный и шумный Невский.

По обеим магистралям бегали еще трамваи, обе были вымощены торцами – шестигранными просмоленными чурками; торцовая мостовая мягко принимала удары копыт, не сопротивляясь буйному раздолью рвавшихся вперед коней и даже поощряя его, по ней особенно изящно и бесшумно катились экипажи – даже извозчичьи пролетки казались колясками, – но машинам на резиновых лапах решительно все равно, из чего сделана дорога, была бы ровной, и торцы, которые упрямо вспучивались после каждого ливня, заменили практичным асфальтом.

Со времени этой реконструкции пролетело почти полвека, но странное дело: стоит мне подумать о городе, извлеченном, выманенном из толщи болот могучим человеческим интеллектом, и перед моим мысленным взором неизбежно возникает мощенная торцами бесконечная набережная.

Вдоль прижавшихся к земле – нет, почему же к земле, к воде, конечно же, к воде! – дворцов, окутанных вуалями северных, неярких тонов, неслышно рысят всадники в шитых золотом мундирах; «тяжелозвонкое скаканье» безвозвратно ушло в прошлое, и спит вечно беспокойным сном в Петропавловском соборе воспетый Пушкиным герой – титан и недруг, – один из немногих смертных, грандиозной мечте которого суждено было осуществиться…

Неслышно рысят всадники… Вымуштрованные кони идут, конечно, сами, а седоки не в силах оторвать взор от бастионов крепости, от шпиля – за рекой, напротив. Какие редкостные пропорции, какое совершенство! Что с того, что в данный момент это тюрьма, олицетворяющая немощь российского деспотизма, – всадников не удивишь, таких примеров история знает сколько угодно, а ведь никому не известно еще, что скажут завтра.

Неслышно рысят всадники… Что им до узников, томящихся в равелинах – потомки, потомки вспомнят; неповторимый силуэт, очарование которого удваивается, утраивается гладью реки – ширина ее здесь словно бы высчитана до метра, – будит умиротворение…

Утверждая гармонию, будто бы существующую в мире, высокое искусство мгновенно приводит в равновесие мятежные эмоции смертных.

Мы перебрались на Невский, на угол аккуратной, ровненькой, но какой-то невразумительной, худосочной улицы, и заняли две комнаты в огромном коммунальном жилье, вытянутом по фасаду вдоль прославленного проспекта в виде внушительного «Г»: у самого основания буквы располагался парадный вход в квартиру, в конце перекладины ютились кухня и черный ход.

Мы перебрались на Невский, и я осваивал двор.

Это был обычный городской колодец. Незвонкая, слегка угрюмая тишина его изредка нарушалась подводами, привозившими разные разности в угловое «заведение» – позднее, уже на моей памяти, здесь откроется первый в городе кафетерий, штука сногсшибательная, по тогдашним масштабам, с неслыханным у нас дотоле самообслуживанием.

Я осваивал двор – то есть мрачно прыгал с булыжника на булыжник. Других детей поблизости не наблюдалось, да и не знал я пока никого. Играть в одиночестве было смертельно скучно – стекла, стекла кругом… Я жаждал любого развлечения.

Но вот послышалось «Поберегись!», раздался грохот колес, и в арке ворот показалась очередная подвода, запряженная крепенькой, очень симпатичной пегой лошадью; на подводе громоздились огромные фанерные кубы.

Возчик лихо подвернул к заднему входу в «заведение», пропел неизменное «Тпру-у-у!» – и скрылся за дверью.

Мы с конягой остались одни.

Лишь недавно вернувшись из поездки в деревню, я считал всех лошадей друзьями; не медля ни секунды, я отправился знакомиться.

Беседой с лошадкой и закончился бы, вероятно, этот эпизод, если бы, пробираясь между телегой и стеной дома, я не заметил вдруг, что из трещины, образовавшейся возле рейчатой грани одного из кубов, торчит что-то яркое.

Популярную в те годы карамель в бумажной обертке я распознал мгновенно.

И – замер на месте. Мысли мои тоже потеряли, казалось, способность двигаться; привычно журчавший ручеек неимоверно быстро застывал, образуя студенистую, клейкую массу.

Совершенно не контролируя свои действия – тем более не управляя ими, – я приблизился к подводе вплотную и сунул в щель ящика палец. Лошадь была забыта.

Жили мы трудно, я не был избалован ни капельки, и конфета сама по себе представляла для меня бесспорную ценность.

Но дело было не только в желании полакомиться. Просто вещь, попавшая в поле моего зрения, оказавшаяся досягаемой и не охраняемая никем, была и моей вещью.

Ничьей, а потому и моей тоже.

Настойчиво работая пальцем, я без труда развернул карамельку в нужном направлении – вдоль щели. Я ощущал уже ее вкус, прекрасно мне знакомый.

Но в ту самую секунду, когда оставалось сделать последнее усилие, дверь «заведения» с треском распахнулась и на пороге возникло Возмездие.

Мой палец классически застрял в щели, возчик, мгновенно оценив обстановку, горным козлом сиганул с высокого крыльца, еще плывя по воздуху, истошно заорал: «Ах ты сукин сын, комаринский мужик!..» – и, едва коснувшись ногами земли, зверски перекосил лицо и кинулся ко мне.

Я рванул палец, высвободил его, основательно ободрав, и пулей понесся через двор к нашей черной лестнице. Оцепенение спало; обгоняя меня, мысли скачками неслись вперед.

Слово «мужик» было мне отлично известно и решительно меня не волновало, тем более что как раз  м у ж и к  и наступал мне на пятки, впечатывая сапоги в булыжник через два, а то и через три моих шага; тут все было в норме.

Выражения «сукин сын» я не понимал буквально, но общий его смысл находился в пределах моей мальчишечьей практики; не поклянусь, что его, время от времени, не употребляла няня – с самой добродушной интонацией, разумеется.

Но вот сло́ва «комаринский» я решительно не знал – а оно-то, скорее всего, и выражало оценку моего поведения возчиком, а также и меру возмездия, которую мне следовало от него ждать.

Что может означать это странное слово?

Почему он его выкрикнул?

И почему, не щадя сил, он так яростно гонится за мной? Я же только  х о т е л, только  с о б и р а л с я  взять конфету, и не его конфету к тому же, а ничью…

Я понимал, что между поведением возчика и тех дяденек, которые, желая спугнуть ребятишек, звонко топочут ногами, а иногда еще и хохочут тебе вслед, есть существенная разница.

Но – какая?

И – чем она опасна для меня?

(Как угодно, а возчик и сам был «хорош»: человек честный не станет так бешено, так злобно преследовать ничего, в сущности, не натворившего ребенка.)

Пока мы на полной скорости пересекали пустынный, к счастью, двор, у меня в голове взорвалась еще мысль о том, что, если я побегу наверх, он станет гнаться за мной до самых дверей нашей квартиры и, во-первых, узнает, где я живу и что я – это я, а во-вторых, встретится с няней, и вот тогда…

Тут я заледенел на бегу. Не знаю почему, но мне категорически не хотелось, чтобы они встретились. Инстинкт преследуемого звереныша подсказывал мне, что надо идти на что угодно, а его разговора с няней допустить нельзя – не из-за меня, из-за няни!

Но куда деваться? От ворот я был отрезан, на улицу выбежать не мог. Как в мышеловке!

Совсем отчаявшись, я неожиданно вспомнил про темный, сырой подвал, разгороженный на клетушки – жильцы хранили там дрова. Не далее как позавчера мы весь вечер укладывали в уголок, доставшийся нам по наследству, колотые поленья; прикручивая время от времени фитиль керосиновой лампы, мама не забывала каждый раз напомнить о возможности пожара.

Подвал! И как я раньше…

Я сразу понял, что спасен. Влетев на черную лестницу, я побежал не наверх, а вниз и притаился в ближайшем закоулке.

Возчик в темноту не полез, но долго подкарауливал меня где-то там, на площадке.

Не оставалось ни малейшего сомнения в том, что возчик был нехорошим, мстительным человеком, и, если бы, пока он топтался в подъезде, а я, присев на корточки, мучительно прислушивался к малейшему шороху, кто-нибудь спер все его конфеты и угнал подводу, я счел бы это только справедливым.

Наконец противник отступил, я на цыпочках прокрался по лестнице и благополучно достиг нашей кухни; няня отворила мне дверь.

Я пододвинулся к окну, осторожно выглянул – возчик таскал ящики в «заведение».

Дождавшись, пока он сгрузил все и уехал, я спросил у няни, что такое «комаринский мужик».

Она удивилась.

Пришлось процитировать все, что крикнул возчик.

– «Задрал ножки, да по улице бежит…» – немедленно пропела няня.

Она любила петь. Репертуар ее по преимуществу предназначался не для детских ушей, о чем ей постоянно напоминала мать, но поскольку даже самые рискованные строчки «городского фольклора» няня произносила прямодушно и легко, безо всякого жеманства, то и я тоже, ни тогда, ни впоследствии, не придавал особого значения тому, что иные встречали хихиканьем. Мне и в голову не приходило отыскивать в часто повторяемых няней куплетах некий скрытый, малопристойный оттенок.

Песня и песня.

 
Мы на ло-одочке катались,
золотистой-золотой…
 

или:

 
Ни папаши, ни мамаши,
дома нету никого…
 

или:

 
Не ходите, девки, замуж,
не хвалите бабью жизнь…
 

или:

 
Обидно, досадно,
до слез, до рыданья…
 

Мало-помалу нянины песенки стали для меня своего рода противоядием от лицемерия и ханжества; они превосходно подготовили меня к пониманию очередной простейшей истины: все на свете можно толковать двояко – чисто и пошло.

 
Сирень цветет,
не плачь – придет.
 
 
Ах, Коля, груди больно,
любила – довольно…
 

И песни, и поговорки-присказки, которыми няня охотно пересыпала речь, какое-нибудь «чай пить – не дрова рубить», или «ешь, пока рот свеж», или «завидущие твои глаза» – это когда я просил сразу три котлеты вместо обычных двух, – или «на охоту иттить – собак кормить» (насколько привольнее было произносить «иттить» – ах, детство наше, детство! – чем монотонное «итти» или, еще того хуже, чиновничье «идти») – все эти отступления от штампов будничной речи как бы подключали меня, мальчугана, к таким областям жизни, к которым ничто другое, в то время, подключить меня не могло – ни книжки моих детских лет, ни сверстники, ни школа, куда я вот-вот должен был пойти.

Впрочем, в няниных устах и штамп оживал, начинал звучать увесисто. Взятая ею на вооружение популярная фразочка «факт, а не реклама», прекрасно отражавшая сверхделовую заостренность нашей тогдашней жизни, произносилась няней с таким вкусом, что на долгое время стала и моей любимой присказкой. Или: «тем лучше для нас – и для промфинплана».

Надо ли говорить, что чем старше я становился, тем старательнее отыскивал заложенный в няниных речениях смысл. Я верил им – ведь все это произносила няня. Пусть мудрость была не бог весть как глубока, но даже почти бессмысленная на первый взгляд фразочка «туда-сюда, не знаю что», которую няня особенно любила, заставляла меня всерьез размышлять над тем, из каких же элементов складывается эта таинственная «взрослая» жизнь, в которую я так рвался.

«Не знаю что…» – видно, и взрослому не обязательно все так уж досконально известно, как маме или тете Рите… Мамина сестра была к этому времени уже опытным врачом; ее влияние на маму, а значит и на всю нашу жизнь, было очень велико.

«Любопытство – не порок, но большое свинство» – значит, существует что-то, чего касаться не следует, держись и воздерживайся, не лезь в чужую боль…

Или вот еще: «красота – кто понимает». Кто понимает? А кто – нет? Страстно хочется быть в числе посвященных, тех, кто  п о н и м а е т, кто умеет различить красоту там, где многие ее не замечают. Так?

Или: «все равно, да не ро́вно». Как это так? Не все одинаковое одинаково? Ведь казалось бы…

«Старость – не радость» – всё чаще за последние годы тревожит меня нянин грустный голос…

Что же касается песен, то, воспринимая сконцентрированный в нескольких строчках опыт многих поколений, я как бы связывался через толщу лет – пусть связь эта была непрочной, самой случайной, тончайшей, готовой в любой момент порваться, – я связывался с явлениями, до которых мне полагалось еще «дозревать» бесконечно долго (чтобы потом хватиться обо что-нибудь этакое, твердокаменное, без всякой подготовки). Крайняя необязательность этих неожиданных, возникавших через песню связей способствовала тому, что они не только не надламывали неокрепший организм, а, напротив, подкрепляли его рост, закаляли его, исподволь готовили к неизбежным и далеко не всегда простым и приятным встречам.

Исподволь – как это важно.

…Пропев вторую строчку популярной некогда песенки, няня продолжала с недоумением на меня глядеть.

Пришлось выложить все.

К моему сообщению няня отнеслась куда более серьезно, чем я ожидал. Она сразу поняла, что не в конфете дело – и для возчика, и для меня.

– А если бы он тебя догнал?

Такой нелепой возможности я себе, конечно же, представить не мог – меня догнать?! – но предположил все-таки, что ничего хорошего не вышло бы.

– Уж чего хорошего, – мрачно согласилась няня. – Уши бы оторвал, это по меньшей мере.

Я высказался в том смысле, что она не дала бы так надо мной надругаться.

– А что я… Он – в своем праве, – покачала няня головой.

– Почему?! – Я расценил позицию няни чуть ли не как предательство. – Это же не его конфеты?

– Пока не сдаст груз, он за все отвечает, – очень по-взрослому сказала няня; меня поразили не столько самые слова ее, смысл которых я понял крайне приблизительно, сколько та осуждающая – меня! – интонация, с какой она их произнесла.

Мы всегда были с няней заодно, против чего угодно, а тут она как бы отступилась от меня.

Не обращая внимания на мой насупленный вид, няня погладила меня по голове и вздохнула:

– Да… Если бы он тебя догнал…

Я затих. Я, как всегда, ей поверил. Дело неожиданно оборачивалось скверным, вязким, неприятным.

А как было не верить? Няня никогда не тратила своих сил и чужого внимания, преподнося как откровение избитые, азбучные истины, – то есть не делала как раз того, чего дети терпеть не могут. Я не знал еще, конечно, как часто люди ограниченные склонны утверждать себя, вещая банальности, и не мог поэтому полной мерой оценить нянину сдержанность. Но в том, что няня зря не скажет, я всегда был уверен.

И я запомнил надолго ее последние слова, которые даже поучением назвать нельзя:

– Если б он догнал…

Как можно ставить себя в такое положение, когда все зависит от случая – догонит, не догонит?

Как это унизительно.

Где-то створочка приоткрылась, кое-что стало проясняться.

Маме мы, как это часто случалось, ничего не сказали.

– Она и так слишком много нервов тратит бог знает на что, – бурчала няня, почитавшая своим долгом оберегать, по возможности, мать от треволнений.

Справились, и ладно.

Няня помогала мне осмысливать окружающее и иначе.

Год спустя, во время нашего с ней второго дальнего путешествия, на этот раз к ее родным в Крым, она преподнесла мне первый в моей жизни наглядный урок мужества.

Крым… Я столкнулся в ту поездку не с приморскими городками этого своеобразного края – Евпатория, Ялта были мне уже немного знакомы, – не с его южным берегом, нет. Нянины родственники на курортах не жили, они в Крыму  р а б о т а л и, и я, побывав у них, был неприятно поражен жесткостью так непохожей на северную природы, придавлен к земле палящим зноем, неведомым мне ранее, удивлен оттенком чего-то явно иноземного, особенно по сравнению с той же русской деревней. Не забудьте, это был ещё тот старый Крым, с генуэзскими, греческими, турецкими, но главным образом татарскими названиями – Бахчисарай, Карасубазар, Магарач… – с татарскими обычаями и одеждой, и базарами, и блюдами, с садами, виноградниками, табачными плантациями…

Много лет спустя, когда я, волей случая, стал из года в год входить в контакт с огромным коллективом винодельческого совхоза на западном берегу Крыма, под Севастополем, и сблизился кое с кем из его руководителей и рядовых виноградарей, виноделов, механизаторов, я вновь ощутил беспокойное дыхание трудового Крыма, и вот тогда, только тогда, уже взрослым, я впервые почувствовал себя в Крыму по-настоящему дома – как и подобает человеку, попавшему на родину, – впервые осмыслил свое отношение к этим сказочно прекрасным скалам, обильно политым и потом, и горем, и кровью людской. И я твердо знаю теперь, что мое отношение к Крыму не имеет ничего общего ни с иждивенчеством «отдыханцев», ни с торгашеством, рвачеством и жлобством тех, кто призван обеспечивать развеселое курортное житье. Мои симпатии четко на стороне тех, кто в Крыму трудится или защищает его от врагов, а вовсе не на стороне «снимающих сливки»…

Во время нашей с няней поездки я как раз и повидал нянину мать – бабусю, и няниных братьев, и сестер, и кучу разной мелюзги вроде меня, и любимый нянин брат Марианчик свозил нас в Мамут-Султан – там продолжала жить Мария Францевна, мать того самого «бабусиного внука», с воспоминаний которого началась эта повесть.

Тогда-то я с изумлением обнаружил, что  м о я  няня кровно связана с большой семьей, сплошь состоящей из приветливых, веселых, работавших, казалось, шутя и очень доброжелательно настроенных по отношению ко мне людей. Я знал, конечно, об их существовании и раньше, но знал лишь по няниным рассказам о  п р о ш л о м, а они, оказывается, были  н а с т о я щ и м. Да еще каким живым… Да как их было много… Я был гостем этих людей, ел и спал в их домах. И хоть на самом деле их гостеприимство было связано вовсе не с тем, что я, сам по себе, его заслуживал, будучи каким-то на редкость уж славным мальчиком, а с тем прежде всего, что меня опекала няня, – но ведь и я чего-то стоил, раз она любила меня.

Так, неожиданно, пребывание среди няниных родных определило для меня реальный вес, реальную силу наших с няней отношений. И зародившаяся было в моем сердце боязнь того, что няня может взять да и уехать к ним обратно, смешивалась с чувством гордости: она из-за меня, только лишь из-за меня не делает этого. Из-за меня…

Погостив несколько дней в Мамут-Султане, мы отправились в деревню Барабановку к Виктории Францевне, няниной старшей сестре. С нами ехала Екатерина Францевна, «младшенькая», и муж ее, учительствовавший в поселке Зуя, человек грузный, немолодой, степенный, немногословный.

Пройдет всего двенадцать лет, и имя их старшего сына Миши Земенкова будет значиться на обелиске – среди имен других расстрелянных фашистами в Зуе партизан.

Двигались мы на той же паре лошадей дяди Марианчика, другого транспорта не было; автобусы того времени – неуклюжие, маломощные – едва ли прошли бы там, где мы ехали. Старожилы помнят, что представляли собой крымские дороги второго и третьего разряда: узкие, крутые, многократно пересеченные в разных направлениях глубокими ложбинками от стекающей во время ливней с гор воды, усеянные коварными для колес камнями, припорошенные белесой пыльцой, разрезанные на отрезки и отрезочки речками и речушками, переезжать которые приходилось вброд…

Перед особенно крутым и долгим спуском к одной из таких речек – она шумела где-то далеко внизу, видно ее не было, – наша повозка остановилась. Тетя Катя и ее муж вышли и предложили нам последовать их примеру.

– Зачем? – спросила няня.

– Тут все выходят, – ответила тетя Катя.

Я приподнялся было, хотя вылезать на прибитую зноем пыльную дорогу особого желания не было, но неожиданно был мягко усажен на место лежавшей у меня на плече няниной рукой.

– Мы съедем, пожалуй, – сказала няня.

– Да что ты, Фрося, зачем? – удивилась тетя Катя. Даже ее молчаливый супруг, и тот пробурчал что-то сквозь усы.

Ах, как просто было бы жить на свете, если бы мы умели досконально объяснить смысл каждого своего поступка! Сколько раз потом мы вспоминали этот случай, и няня никогда не могла толком ответить на вопрос, почему отказалась она выйти из повозки.

– Чего полверсты по такой жаре пешком тащиться, – улыбнулась няня сестре. – Съедем ведь? – обратилась она к дяде Мариану, который и не собирался слезать с облучка.

– Куда ж мы денемся… – спокойно отозвался тот; веселый, незлобивый Марианчик – так называли его все, хотя лет сорок пять ему должно было быть, по меньшей мере, – особенно мне нравился: так же как и моя няня, он с уважением относился к детям.

Должен признаться, что, несмотря на столь оптимистическое заявление человека, которому я безусловно доверял, съезжать с вертикальной кручи было страшновато. Прижавшись к няне, я время от времени закрывал глаза. Теперь мне очень хотелось присоединиться к тете Кате и ее мужу, спокойно шагавшим впереди повозки; они могли бы уйти далеко вперед, – обогнать спускавшихся как-то боком лошадей, то и дело приседавших на задние ноги, не составляло труда.

Но запросить пардону и выказать, таким образом, трусость я не смел: нутром чувствовал, как это нехорошо – оказаться боязливее женщины.

Когда мы были на самой горбинке и повозка, зацепившись за очередной камень, накренилась особенно сильно, я случайно заглянул няне в лицо, и мне показалось, что и она не прочь изменить свое странное, свое нелогичное, свое отчаянное решение, остановить повозку и выйти, но что-то удерживает ее. Впрочем, может, остановиться на спуске было уже нельзя…

Много раз шел я потом на риск – и когда это было действительно необходимо, и когда вполне можно было «выйти из повозки». Чутье подталкивало меня в таких случаях, инстинкт, которому я приучился доверять. Я погрешил бы против истины, заявив, что каждый раз вспоминал при этом нашу с няней поездку в Крым. Но, мне кажется, именно тогда, на безвестной крымской круче, – как вы, несомненно, догадались, мы благополучно съехали вниз, иначе… – мною был сделан первый шажок к тому, чтобы впоследствии не слишком уж дрожать за себя.

Да, няня не только освещала мир вокруг меня. Словно целебные травы в лесу, она указывала мне незыблемые части этого мира – и я твердо знал, что уж на них-то могу положиться.

Точка опоры, точка отсчета есть, вероятно, у каждого; у одних они более подлинные, лучше, полнее соответствуют эпохе, у других – менее подлинные. Наша с няней точка отсчета обладала прочностью гранита и годилась для всех эпох и народов благодаря сочетанию абсолютно земного начала с высокой одухотворенностью и чистотой помыслов. Можете иронически усмехаться, но это обстоятельство тоже пригодилось мне впоследствии при занятиях историей – и как пригодилось!

Но я не знал тогда об этом…

Я все рассказываю о том, какой доброй, сердечной, веселой, задорной была моя няня – и ни слова о том, какая трудная жизнь выпала на ее долю.

Очень уж скромен был наш семейный бюджет, все надежды были на финансовый гений няни – на ее плечи легло нехитрое наше хозяйство.

Легло, да так и пролежало без перерыва, без передышки сорок лет.

Трудности семьи были прямым отзвуком трудностей страны.

Только умелые нянины руки могли состряпать вкусный обед из тех немногих продуктов, что мы получали по карточкам. Я твердо запомнил снетки, чечевицу, а из няниных «фирменных» блюд – нечто под названием «кади-мади-иван-петрович»: в большую кастрюлю клалась картошка, немного мяса или рыбы, если их в этот день удавалось получить, а также все, что оказывалось под руками; все это обильно сдабривалось томатным соусом и долго тушилось на керосинке. Частыми гостями на нашем столе был винегрет – его мы называли модным словечком «силос» – и котлеты. В отличие от многих других, кого в детстве пичкали котлетками – очевидно, невкусными, – я до сих пор люблю это незамысловатое блюдо; таких восхитительных котлет, как нянины, с такой идеально хрустевшей корочкой я, правда, больше никогда не ел.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю