Текст книги "Карамзин"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 37 страниц)
Преобладающим его настроением была меланхолия, а занятием – чтение. Еще служа в полку, Кутузов увлекся переводами, в частности, тогда он впервые перевел «Ночные думы» Юнга под названием «Плач, или Нощные мысли». В Дружеском обществе он занимался переводами, сам переводил (в его переводе изданы «Химическая псалтирь, или Философические правила о камне мудрых» Парацельса, «Страшный суд и торжество веры» Юнга, «Мессиада» Клопштока) и редактировал работы студентов переводческой семинарии. Кутузов хорошо знал европейскую литературу, отдавая предпочтение немецким и английским авторам – сентименталистам и предромантикам, чем оказал сильное влияние на литературные вкусы Карамзина. Под руководством Новикова в Москве работало несколько масонских лож, в которых начальниками были его ближайшие сподвижники, одной из них – «Пламенеющим треугольником» – руководил Кутузов. По всей видимости, именно в эту ложу входил Карамзин, а его масонским наставником был Кутузов.
Неуверенный, сомневающийся в себе Кутузов в одном был непоколебимо тверд – в неуклонной верности взятым на себя обязательствам. Он оставался холостым, потому что всю жизнь был верен юношеской платонической любви к женщине, которая была замужем и с которой он переписывался. Связанный юношеской дружбой с Радищевым, прожив с ним в одной комнате 14 лет, Кутузов в своих убеждениях кардинально разошелся с другом: тот считал, что социальное зло коренится в устройстве общества и исправить его можно борьбой и разрушением государственного строя; Кутузов же видел причину бедствий и ненормальности человеческих отношений в самом человеке, и выход представлялся ему в самосовершенствовании каждого и воспитании в себе добрых качеств. Однако, несмотря на это, Радищев, уверенный в дружеской верности Кутузова, через 15 лет после того, как они расстались, посвящает ему «Путешествие из Петербурга в Москву»: «А. М. К. Любезнейшему другу. Что бы разум и сердце произвести ни захотели, тебе оно, о! сочувственник мой, посвящено да будет; хотя мнения мои о многих вещах различествуют с твоими, но сердце твое бьет моему согласно, – и ты мой друг». Радищев оказался прав: Кутузов не согласился с идеями посвященной ему книги, но один из немногих не отказался от Радищева и писал ему в ссылку. «Я разлучен от моего друга, – говорил Кутузов, – может быть, навсегда; но его дружба пребывает со мною».
В доме Дружеского общества жил также полусумасшедший немецкий поэт и драматург Якоб Ленц, который, как говорил о нем Карамзин, потерял рассудок от «глубокой чувствительности» и «великих несчастий». Он лишь временами пребывал в помрачении ума; когда же болезнь отступала, вспоминает Карамзин, «он удивлял нас иногда своими пиитическими идеями».
Якоб Ленц – яркая и, пожалуй, самая последовательная личность той славной эпохи немецкой литературы, которая получила название «Буря и натиск». Гёте, в юности его друг, а потом недоброжелатель, сказал о нем, что он «пролетел метеором по горизонту немецкой литературы». В молодые годы в кружке Гёте, Гердера, в ряду «бурных гениев» Ленц занимал одно из первых мест: он пишет поэму «Язвы страны», создает драмы, разрушающие каноны драматургии классицизма, проповедует Шекспира, его любовная лирика ставится на один уровень с поэзией Гёте… Затем он переживает несчастную любовь к девушке, которая была влюблена в Гёте, потом пришла такая же безответная страсть к женщине из высшего общества. С течением времени окружающие начинают замечать странности в его поведении, раздражительность, рассеянность, иногда он впадает в тяжелую депрессию. Припадки душевной болезни обозначались все сильнее, ему казалось, что он окружен завистью и недоброжелательностью, и он покушается на самоубийство. Его товарищи по «Буре и натиску», развиваясь, изменялись, выходили из юношеского возраста, отходили от юношеских чувств и поведения, он же оставался прежним – «бурным гением». Таким появился Ленц и в Москве.
Ленц родился в Лифляндии. Отец его был пастором, в 1780-е годы служил в Риге, занимая должность генерал-суперинтенданта. После разрыва с друзьями Ленц решил уехать из Германии. Пожив немного у отца в Риге, поссорившись с родными, он уезжает в Петербург и в конце концов оказывается в Москве. Это случилось в 1781 году. По словам Ленца, в древнюю русскую столицу его привело желание «изучать историю своего отечества, то есть России», причем он повторял, что недостаточное знание русской истории не позволяет ему занять место домашнего учителя, которое ему предлагали, хотя он почти нищенствовал. Известный историк и путешественник Герард Фридрих Миллер отнесся к Ленцу с сочувствием, принял в свой дом, где тот и жил до смерти Миллера, случившейся в 1783 году.
В Москву Ленц приехал, уже будучи масоном. Видимо, через посредство Шварца он познакомился с Новиковым и таким образом оказался жильцом дома Дружеского общества.
Для Карамзина Ленц был человеком того мира, к которому он испытывал уважение и интерес. В дом на Чистых прудах с Ленцем пришел мятущийся творческий дух лучших лет «Бури и натиска», дух смелых мечтаний, планов и самоотверженного труда. Ленц полон литературных планов: он пишет оду Екатерине II, в которой прославляет ее как продолжательницу Петра I, начинает трагедию «Борис Годунов», пишет статьи по эстетике, педагогике, в большинстве оставшиеся в черновиках и набросках, задумывает создание Московского литературного общества, членами которого были бы вельможи и дамы высшего общества, разрабатывает его устав, порядок заседаний в залах, украшенных «славными картинами», оговаривая, что это общество ни в коем случае не должно заниматься политическими проблемами, а его члены, забыв разногласия, объединяются «в любви к Божеству». Цели общества Ленц формулирует в трех пунктах: «1) обновлять и украшать храмы столицы; 2) внушать добрую нравственность всем согражданам этого громадного города; 3) изыскивать значительные средства для училищ всякого рода». Кроме того, он строил планы издания в Москве газеты на французском языке, основания публичных библиотек, была у него идея перевести Библию «на все языки» и отпечатать в типографии Новикова.
Ленц рассказывал о своей жизни в Германии, в Швейцарии, о людях, с которыми был знаком, – о Гердере, Гёте, Виланде, Лафатере и др. Карамзин был внимательным и заинтересованным его слушателем. Влияние Ленца на ранние литературные занятия и замыслы Карамзина несомненно.
Не могли не производить на Карамзина впечатления и сам облик, и нравственный характер Ленца. В некрологе (Ленц умер в 1792 году скоропостижно на улице от удара) современник рассказывает о Ленце последних лет: «Никем не признанный, в борьбе с бедностью и нуждою, отдаленный от всего, что ему было дорого, он не терял, однако, никогда чувства собственного достоинства: его гордость от бесчисленных унижений раздражалась еще больше и выродилась наконец в то упорство, которое обыкновенно бывает спутником благородной бедности. Он жил подаяниями, но не принимал благодеяний от всякого и оскорблялся, если, без его просьбы, предлагали ему деньги или помощь, хотя его вид и вся его внешность являлись настоятельнейшим побуждением к благотворительности».
Безусловно, круг общения Карамзина не ограничивался обитателями дома на Чистых прудах. Он поддерживал знакомство с Шаденом и некоторыми иностранцами (например, с немцем доктором Френкелем), у которых бывал в годы учебы в пансионе. В случайно сохранившемся письме И. И. Дмитриева, относящемся к его пребыванию в Москве в 1787 году, называется несколько имен светских знакомых Карамзина, с которыми они обедали: Спиридов, князь Хованский, Раевский, Ляпунов. В эти годы Карамзин хотя и не увлекался светской жизнью, но и не чуждался общества. Бывая у М. М. Хераскова, он должен был встречаться со многими московскими литераторами, которые по вечерам собирались в доме старого поэта на Новой Басманной. «Тогдашние московские поэты, – по словам И. И. Дмитриева, – редко что выпускали в печать, не прочитавши предварительно ему».
Особое место среди московских знакомств Карамзина занимал дом Плещеевых, в который его ввел Кутузов, приятель и сослуживец хозяина – начальника Казначейской палаты Алексея Александровича Плещеева. Плещеев, простой, добрый и веселый человек, много старше обитателей дома на Чистых прудах, занятый службой, имением – и тем и другим без особого успеха, – любил и уважал Кутузова, но не разделял его масонских увлечений и, будучи знаком с главными московскими масонами, сам масоном не стал. Жена Плещеева Анастасия Ивановна, которую в семье и друзья обычно называли на русский лад Настасьей, имела склонность к изящной литературе и к меланхолии, была чувствительна, причем ее отношение к тому или иному человеку, особенно симпатичному ей, приобретало обычно аффектированный, с оттенком истеричности, характер, ее дружба, которую она обычно называла любовью, сопровождалась ревностью, обидами и деспотизмом. «Мне очень досадно, что я так много люблю, – писала она Кутузову, упрекая, что он редко пишет ей. – Знав свое сердце, мне должно себя от всякой любви отучать». Естественно, такая опека, несмотря на добрые намерения, утомляла опекаемого. Но Карамзину любовь и забота Настасьи Ивановны в какой-то мере возмещали отсутствие семьи, и он охотно подчинился ее деспотизму.
Кутузов, видимо, знакомил всех своих друзей с Плещеевыми, и они были сердечно приняты у Плещеевых в их доме на Тверской улице в приходе Василия Кессарийского.
У них бывал Ленц, сохранилось его стихотворение на французском языке «К мадемуазель Плещеевой, ребенку девяти лет, и ее семилетней сестре». Между прочим, к старшей, Александрин, обращено и поздравительное двустишие Карамзина:
Ты в мрачном октябре родилась – не весною, —
Чтоб сетующий мир утешен был тобою.
Однако лишь один Карамзин, как говорится, вошел в семью, зимой много времени проводил в их московском доме, летом жил в их орловском имении Знаменском. Настасья Ивановна называла Карамзина «сыном и другом». И. И. Дмитриев в своих воспоминаниях, рассказывая, что Карамзин, живя в Москве, «с удовольствием проводил вечера у Настасьи Ивановны», говорит: «В ее-то сельском уединении развивались авторские способности юного Карамзина. Она питала к нему чувства нежнейшей матери». Сама же Плещеева впоследствии вспоминала: «Лучшее его удовольствие было, как вы сами знаете, быть со мною, он читал у меня в комнате, рассуждал со мною, хотя часто мы с ним спорили, писал у меня; одним словом, я была или думала быть его лучшим другом».
Наверное, в отношениях с Плещеевой была легкая влюбленность или игра во влюбленность. Скорее всего, все-таки игра, не переступавшая строгих границ и не мешавшая Карамзину иметь романы, не вызывавшие у Настасьи Ивановны ни малейшего возмущения.
В 1795 году Карамзин написал уже упоминавшееся большое стихотворение «Послание к женщинам», в котором он говорит о том, какое огромное место в его жизни занимают женщины. Он пишет о матери, давшей ему жизнь, о красавицах, ради благосклонности которых он готов был жертвовать жизнью на поле брани и стал поэтом и которые дарили его любовью; в женщине, говорит Карамзин, он обрел истинного друга. Заключительная часть «Послания…» посвящена Настасье Ивановне Плещеевой:
Нанина! десять лет тот день благословляю,
Когда тебя, мой друг, увидел в первый раз;
Гармония сердец соединила нас
В единый миг навек. Что был я? сиротою
В пространном мире сем: скучал самим собою,
Печальным бытием. Никто меня не знал,
Никто участия в судьбе моей не брал.
Чувствительность в груди питая,
В сердцах у всех людей я камень находил;
Среди цветущих дней душою увядая,
Не в свете, но в пустыне жил.
Ты дружбой, искренностью милой
Утешила мой дух унылый;
Святой любовию своей
Во мне цвет жизни обновила
И в горестной душе моей
Источник радостей открыла.
Теперь, когда я заслужил
Улыбку граций, муз прелестных,
И гордый свет меня улыбкою почтил,
Немало слышу я приветствий, сердцу лестных,
От добрых, нежных душ. Славнейшие творцы
И Фебовы друзья, бессмертные певцы,
Меня в любви своей, в приязни уверяют
И слабый мой талант к успехам ободряют.
Но знай, о верный друг! что дружбою твоей
Я более всего горжуся в жизни сей
И хижину с тобою,
Безвестность, нищету
Чертогам золотым и славе предпочту.
Что истина своей рукою
Напишет над моей могилой? Он любил:
Он нежной женщины нежнейшим другом был!
Петров в одном письме Карамзину из деревни в Москву писал: «Ты в Москве. А. А. (Плещеев. – В. М.) уже уехал, и потому ты почти всегда дома бываешь; несколько скучаешь; но еще более работаешь; десятую долю старых планов производишь в действо, делаешь новые планы: изредка ездишь под Симонов монастырь с котомкою книг и прочее обычное творишь. Не правда ли? – Поэзия, музыка, живопись воспеты ли тобою? Удивленные Чистые пруды внемлют ли Гимну Томсонову, улучшенному на языке российском? Ликует ли русская проза и любуется ли каким-либо новым светильником в ее мире, тобою возженном? Отправлено ли уже письмо к Лафатеру с луидором? – Прочитай сии вопросы и пересмотри свои композиции с отеческою улыбкою, если они существуют уже в телах; если же только души их носятся в голове твоей, то встань с кресел, посдвинь колпак немножко со лбу, приложи палец ко лбу или к носу и, устремивши взор на столик, располагай, что когда сделать; потом вели сварить кофе, подать трубку, сядь и делай – что тебе угодно».
Это описание замечательно не только своими бытовыми подробностями, что само по себе ценно, но еще тем, что оно раскрывает главное содержание тех лет жизни Карамзина, передает ее творческую наполненность. Позже, вспоминая это время, Карамзин в «Послании к И. И. Дмитриеву» (1793) напишет о нем как о времени надежд и творчества:
И я, о друг мой! Наслаждался
Своею красною весной,
И я мечтами обольщался —
Любил с горячностью людей.
Как нежных братий и друзей;
Желал добра им всей душою;
Готов был кровию моею
Пожертвовать для счастья их.
И в самых горестях своих
Надеждой сладкой веселился
Не бесполезно жить для них —
Мой дух сей мыслию гордился!
Источник радостей и благ
Открыть в чувствительных душах,
Пленить их истиной святою,
Ее нетленной красотою,
Орудием небесным быть,
И в памяти потомства жить
Казалось мне всего славнее,
Всего прекраснее, милее!
Я жребий свой благословлял.
Любуясь прелестью награды —
И тихий свет моей лампады
С звездою утра угасал.
Самозабвенная радостная работа всю ночь – не поэтическая фигура: Карамзин рассказывал, как однажды за переводом оды Аддисона он просидел целую зимнюю ночь, «и в самую ту минуту, когда написал последние два стиха:
И в самой вечности не можно
Воспеть всей славы Твоея! —
восходящее солнце осветило меня первыми лучами своими. Сие утро было одно из лучших в моей жизни!».
Масонство, имевшее для Карамзина в первые годы пребывания в новиковском кружке большую притягательность и вселявшее большие надежды на духовные тайные знания, а также литературные занятия требовали времени и напряжения всех сил. Петров был для него образцом и примером, но знающий изящную литературу, как отечественную, так и европейскую, тонко чувствующий и понимающий красоту стиля, он тем не менее отказавшись от оригинального творчества, занимался только переводами, выбирая лишь сочинения, входящие в круг масонского чтения и изучения.
Видимо, по совету кого-то из масонских руководителей Карамзин приступил к переводу обширного труда немецкого богослова X. Штурма «Беседы с Богом, или Размышления в утренние часы, на каждый день года», который ввиду большого объема решено было издавать как периодическое издание – выпусками. Карамзин брал на себя расходы по изданию книги, которые, как уверяли его, он вернет после ее продажи через типографскую лавку.
Карамзин не довел перевода Штурма до конца, но, поскольку, видимо, на книгу находились покупатели, работу довершили другие переводчики Дружеского общества – А. А. Петров, Д. И. Дмитриевский, И. Г. Харламов. По свидетельству И. И. Дмитриева, Карамзиным переведены первые два или три выпуска. Наверное, Карамзин оставил перевод Штурма из-за того, что это сочинение по стилю и по сути принадлежало как раз к тому роду «теологических, мистических, слишком ученых, педантических, сухих пьес», против издания которых он выскажется публично спустя четыре-пять лет.
Затем Карамзин берется за перевод поэмы швейцарского поэта Галлера «О происхождении зла» – «поэмы великого Галлера», как по выходе перевода было написано на обложке. Карамзин перевел поэму не стихами, а прозой, и это было оправданно, потому что Галлер – ученый, натуралист, философ – даже в стихотворной форме прежде всего преследовал не поэтические, а просветительские задачи (так, его описательную поэму «Альпы» позднейшая критика находила «слишком обстоятельной и научной»). Проза давала больше возможности точнее передать мысль автора.
Поэма Галлера была напечатана в типографии Новикова. Свой перевод Карамзин посвятил старшему брату – Василию Михайловичу: «Родство и дружба соединяют сердца наши союзом неразрывным. Всегда почитаю я то время счастливейшим временем жизни моей, когда имею случай излить пред Вами ощущения сердца моего; когда имею случай сказать Вам, что я Вас люблю и почитаю. Да внушит же Вам приношение сие оную истину и да послужит новым для Вас уверением, что я во всю жизнь свою буду Вашим покорнейшим братом и слугою». Брат служил в армии в Петербурге, виделись они редко, но Карамзин дорожил семейными связями.
Карамзин считал перевод удачным, посвящение брату – лишнее тому подтверждение. По сравнению с тогдашними средними переводами он, конечно, не из худших, но будущая проза Карамзина в нем почти не угадывается. Вот несколько строк из этого перевода – описывается лес, пронизанный солнечными лучами: «…зеленая нощь разновидно совокупляется тут со светозарным днем. Коль приятна тишина древес! Коль приятно между древами сими раздающееся эхо, когда собор счастливых тварей, исполненных спокойствия, в беззаботном наслаждении воспевает радостные песни».
В карамзинское время работа переводчика несколько отличалась от того, чем она стала впоследствии: в ней было меньше ремесла, но более творчества. Переводчик (конечно, кроме тех, которые переводили лишь для заработка, надо сказать, весьма скудного) обычно брал для перевода произведение не просто близкое ему по духу или мыслям, но такое, которое он написал бы сам, если бы мог, то есть переводимый автор становился как бы выразителем идей переводчика, причем переводчик считал себя вправе сокращать, поправлять текст, дополнять и уточнять в соответствии с собственными воззрениями. Обычным способом полемики с автором и высказывания своих мыслей были примечания переводчика. Хрестоматийно известно примечание А. Н. Радищева к слову «самодержавство» в переведенной им с французского книги Мабли «Размышления о греческой истории, или О причинах благоденствия и несчастия греков» и изданной в 1773 году Н. И. Новиковым. Это примечание в половину книжной страницы представляет собой собственно не примечание, а краткое, но полное и четкое изложение взгляда переводчика на одну из основных политико-правовых проблем: взаимоотношения народа и власти и прав того и другой.
Карамзин также снабжает перевод Галлера своими примечаниями, из которых читатель узнает его взгляды на различные предметы.
Последнюю фразу приведенного выше описания он комментирует так: «Под сими счастливыми тварями разумеет Галлер альпийских пастухов. Все слышанное мною от путешествующих по Швейцарии о роде жизни их в восхищение приводило меня. Размышление о сих счастливых часто понуждало меня восклицать: „О смертные, почто уклонилися вы от начальной невинности своей! почто гордитесь мнимым просвещением своим?“». Он поддерживает мысль Галлера: «Бог не любит никакого принуждения; мир со всеми своими недостатками превосходнее царства ангелов, воли лишенных» – следующим примечанием: «Мысль, полное внимание заслуживающая, – свободная воля токмо может и паки восстановить падшего; она есть драгоценнейший дар Творца, сообщенный им тварям избранным». К замечанию Галлера: «Извне не втекает никакое утешение, когда мы во внутренности мучимся. Наслаждение бывает для нас отвратительно, коль скоро лишается истинных потребностей» – Карамзин делает примечание: «Истина неопровергаемая и каждым человеком ощущаемая! Будешь окружен возлюбленными, будешь знатен, будешь богат, но все еще не будешь спокоен. Для чего? Для того, что ты лишен истинных потребностей: все сии блага суть для тебя блага чуждые». Галлер описывает состояние духа по смерти: «Дух, удаленный уже от всего того, чем он доселе омрачался, зрит себя в таком мире, в котором нет ничего ему принадлежащего… Истина, коей силе полагает препоны мятеж мира, не обретает уже ничего, что бы ощущение ее в сей пустыне умалить могло; пожирающий огнь ее проницает внутренность натуры и в глубочайшем мозге ищет самомалейших следов зла». Карамзин на это замечает: «Сочинитель, некоторым образом темно, предлагает здесь священную истину, такую истину, которую мы не найдем иногда и во множестве томов сочинений нынешних модных теологов».
В примечаниях видно стремление Карамзина к критическому усвоению текста; можно отметить, что его рассуждения вращаются в круге масонских идей.
Юношеские стремления, поиски, обретения, мысли, сомнения и верования Карамзина неразрывно связаны с его дружбой с Петровым. Среди друзей и знакомых Карамзина, которых И. И. Дмитриев узнал во время своего недолгого пребывания в Москве, он особенно отмечает Петрова. «Между ними (то есть переводчиками Дружеского ученого общества, жившими в доме на Чистых прудах. – В. М.), – пишет он в воспоминаниях, – по всей справедливости почитался отличнейшим Александр Андреевич Петров. Он знаком был с древними и новыми языками при глубоком знании отечественного слова, одарен был и глубоким умом, и необыкновенною способностию к здравой критике; но, к сожалению, ничего не писал для публики, а упражнялся только в переводах… Карамзин полюбил Петрова, хотя они были не во всем сходны между собою: один пылок, откровенен и без малейшей желчи; другой угрюм, молчалив и подчас насмешлив. Но оба они питали равную страсть к познаниям, к изящному; имели одинакую силу в уме, одинакую доброту в сердце; и это заставило их прожить долгое время в тесном согласии под одною кровлею у Меншиковой башни…»
Сам Карамзин неоднократно впоследствии вспоминал Петрова, и всегда с неизменной любовью и благодарностью. В статье «Цветок на гроб моего Агатона», посвященной памяти Петрова (он умер в 1793 году), Карамзин создает его литературный портрет, облеченный в форму воспоминаний.
«…Он был ни богат, ни знатен, – начинает свой рассказ Карамзин, – он был человек, благородный по душе своей, украшенный одними достоинствами, не чинами, не блеском роскоши, – и сии достоинства таились под завесою скромности».
Далее Карамзин говорит о том сильном и благодетельном влиянии, которое оказал на него Петров: «Верный вкус друга моего, отличавший с великою тонкостию посредственное от изящного, изящное от превосходного, выученное от природного, ложные дарования от истинных, был для меня светильником в Искусстве и Поэзии. Восхищенный красотою цветов, растущих на сем поле, дерзал я иногда младенческими руками образовать нечто подобное оным и незрелые свои мысли изливать на бумагу; он был первым моим судьею, и хотя замечал недостатки, однако же, по снисхождению и нежности своей, ободрял меня в сих упражнениях. Ах! я жалею о том человеке, который занимается Литературою и не имеет знающего друга!
Но никогда не хотел Агатон испытывать дарований своих в собственных сочинениях. Тихий круг читателей нравился ему лучше, нежели заботливое состояние Автора, которого спокойствие нередко зависит от людского суждения. Великие образцы были у него пред глазами. „Надлежит или сравняться с ними, – думал он, – или не выходить на сцену“; первое казалось ему трудным, и для того он молчал. Но разные переводы, им изданные, доказывают, что слог его был превосходен».
Карамзин вспоминает романтические обстоятельства их бесед:
«Свет был тогда чужд и мне, и ему: ему еще более, нежели мне; но мы любили книги и не думали о свете; имели немного, немногим были довольны и не чувствовали недостатка. Прелести разума, прелести душевные казались нам всего любезнее, ими пленялись мы, ими в творениях великих умов наслаждались и нередко за Оссианом, Шекспиром, Боннетом просиживали половину зимних ночей. Часто дух наш на крыльях воображения облетал небесные пространства, где Орион и Сириус в златых венцах сияют; там искали мы нежных друзей своему сердцу, и часто заря утренняя красила восточное небо, когда я расставался с Агатоном и возвращался домой с покойною душою с новыми знаниями или с новыми идеями.
Если когда-нибудь осмелюсь я слабым пером своим начертать историю моих мыслей, тогда опишу, может быть, и некоторые из тех ночных бесед, в которых развивались первые мои метафизические понятия; печать молчания хранит их теперь в груди моей».
В 1791 году Петров уезжал на службу в Петербург, Карамзин оставался в Москве. В стихотворении «На разлуку с Петровым» Карамзин писал, что желает ему успехов на том пути, на который он вступает, что его на нем ждут «знатность и слава». Но и тогда, пишет Карамзин:
Со вздохом вспомнишь то приятнейшее время,
Когда со мной живал под кровом тишины;
Когда нам жизнь была не тягостное бремя,
Но радостный восторг; когда удалены
От шума, от забот, с весельем мы встречали
Аврору на лугах и в знойные часы
В прохладных гротах отдыхали;
Когда вечерние красы
И песни соловья вливали в дух наш сладость…
Ах! часто мрак темнил над нами синий свод;
Но мы, вкушая радость,
Внимали шуму горных вод
И сон с тобою забывали!
Нередко огнь блистал, гремел над нами гром;
Но мы сердечно ликовали
И улыбались пред Отцом,
Который простирал к нам с неба длань благую;
В восторге пели мы гимн славы, песнь святую,
На крыльях молнии к Нему летел наш дух!..
Ты вспомнишь все сие, и слезы покатятся
По бледному лицу…
Несмотря на влияние, которым Петров пользовался у Карамзина, он не подавлял его своим авторитетом. Безусловно, получив систематическое образование, Петров обладал более основательными, чем Карамзин, познаниями, но он, видимо, понимал, как талантлив Карамзин, и видел, что тот и в знаниях догоняет его. Их отношения становятся отношениями равных, при которых возможны и полемика, и различие мнений, но в главном они всегда были согласны.
Некоторые исследователи считают, что в этюде «Чувствительный и холодный. Два характера» Карамзин под «холодным Леонидом» имел в виду Петрова, а под «чувствительным Эрастом» – себя. Соответствие литературного героя его жизненному прототипу обычно бывает весьма условным, верность в одних деталях сочетается с полной фантастичностью в других, так как писатель создает определенный цельный образ, какого в действительности не встречается. Однако ряд мест этого сравнительного очерка несомненно имеет отношение к обстоятельствам жизни и характеров Петрова и самого автора.
«Их взаимная дружба казалась чудною, – пишет Карамзин, – столь были они несходны характерами! Но сия дружба основывалась на самом различии свойств. Эраст имел нужду в благоразумии, Леонид – в живости мыслей, которая для его души имела прелесть удивительного. Чувствительность одного требовала сообщения; равнодушие и холодность другого искали занятия. Когда сердце и воображение пылают в человеке, он любит говорить; когда душа без действия, он слушает с удовольствием. Эраст еще в детстве пленялся романами, поэзией, а в истории более всего любил чрезвычайности, примеры геройства и великодушия. Леонид не понимал, как можно заниматься небылицами, то есть романами! Стихотворство казалось ему трудною и бесполезною игрою ума, а стихотворцы – людьми, которые хотят прытко бегать в кандалах».
Вряд ли Петрова можно полностью отождествить с Леонидом, но это сравнение, кажется, имеет к нему отношение.
После года совместного с Карамзиным редактирования «Детского чтения» Петров совершенно отстраняется от работы. Страницы журнала заполняют материалы, подготовленные одним Карамзиным, теперь он становится и составителем, и переводчиком, и редактором журнала. «Детское чтение» меняет свой облик: из суховатого назидательного педагогического издания оно превращается в литературное. Если прежде на первое место явно ставилось «полезное чтение», то теперь вперед выходило другое качество печатаемого материала (также объявленное Новиковым в программе) – «приятное» чтение.
Масоны к художественной литературе относились прохладно, считая более нужными серьезные духовные сочинения. Петров целиком отдался переводу огромного масонского труда «Учитель, или Всеобщая система воспитания», а Карамзин занялся «Детским чтением». Именно к той поре издания журнала относится свидетельство М. А. Дмитриева: «„Детское чтение“ было едва ли не лучшею книгою из всех, выданных для детей в России. Я помню, с каким наслаждением его читали даже и взрослые дети».
Карамзин для «Детского чтения» переводит сентиментальные повести популярнейшей французской писательницы госпожи Жанлис, рассказы немецкого писателя Вейсе, рассуждения Бонне, кроме прозаических статей он стал включать в журнал маленькие пьесы и стихи. На страницах журнала появляются произведения тех писателей и поэтов, которыми увлекается сам Карамзин: Клопштока, Геснера, Попа, Томсона, чьему гимну, переведенному на российский язык, как писал Петров, внимали Чистые пруды, и др. Наконец, Карамзин помешает в «Детском чтении» свои произведения – стихи и прозу. Именно в «Детском чтении» появилась первая оригинальная повесть Карамзина «Евгений и Юлия».
Сюжет этой повести несложен, да и не в сюжете дело, автор ставил перед собой задачу не изложить занимательную историю, а передать читателям настроения и чувства героев, те чувства, которые уже воплотили во многих произведениях европейские авторы и которые уже знало русское общество, но еще не видело их изображения в отечественной литературе. Короче говоря, «Евгений и Юлия» были первой русской сентиментальной повестью.
Содержание этой «русской старинной повести» (так определялся в подзаголовке ее жанр) можно пересказать в нескольких фразах. Некая госпожа Л., оставив Москву, жила в деревне, воспитывая Юлию – дочь своей умершей приятельницы. Сын госпожи Л. Евгений в это время учился в чужих краях. Евгений и Юлия были друзьями детства. Госпожа Л. мечтала, чтобы они поженились.








