412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Муравьев » Карамзин » Текст книги (страница 15)
Карамзин
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:22

Текст книги "Карамзин"


Автор книги: Владимир Муравьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)

 
Проснись, проснись, Филлида!
Взгляни на день прекрасный,
В который ты родилась!..
Взгляни же и на друга,
Который для прелестной
Принес цветов прелестных
И арфу златострунну,
Чтоб радостную песню
Сыграть на ней Филлиде,
В счастливый день рожденья
Красавицы любезной…
 

Далее Карамзин желал, чтобы красавица была «радостна, беспечна», блистала подобно розе, а также желает ей множество и разнообразие духовных наслаждений:

 
Да девять сестр небесных,
И важных и веселых,
Тебя в сей год утешат
Беседою своею!
Родившая Орфея
Читай тебе Гомера;
Всезнающая Клио —
Плутарха или Юма;
С кинжалом Мельпомена
Шекспира декламируй;
Полимния в восторге
Пой Пиндаровы оды;
Эрата с нежной краской
Читай тебе тихонько
Теосского Поэта;
А Талия с Мольером
На счет пороков смейся;
Урания поведай,
Что Гершель в небе видит;
Играй тебе Эвтерпа
На флейте сладкогласной
Божественные песни
Из Генделевых песней;
Прыгунья Терпсихора,
Как Вестрис, пред тобою
Пляши, скачи, вертися!
 

Переиздавая это стихотворение в собрании сочинений, Карамзин исключил из него всю часть, касающуюся муз, что указывает на то, что в журнальной публикации она имела более отношения к программе журнала, чем к «прелестной», так как «Московский журнал» действительно по замыслу издателя должен был быть храмом всех муз.

Заключался стихотворный раздел двумя баснями И. И. Дмитриева: «Истукан дружбы» и «Червонец и полушка».

В разделе прозы Карамзин начал печатать «Письма русского путешественника», которые сразу привлекли внимание читателей, как писал один тогдашний критик, «сделали уже впечатление в публике». И тогда, в девяностые годы XVIII века, читатели отмечали двойное достоинство «Писем…»: их просветительское содержание и новую литературную форму – «достоинство тем разительнейшее, что автору надлежало бороться с необработанным языком, смягчая его для нежных выражений и делая гибким для легких оборотов». Правда, некоторых литературных староверов возмущал слишком фрагментарный, непоследовательный рассказ; автора упрекали, что он говорит «о Гомере, потом о дровах, то о Юнге, то об одежде немцев», но недовольных было все-таки меньшинство.

Обещая «критические рассмотрения русских книг», Карамзин в первом номере журнала помешает рецензию на аллегорический роман Хераскова «Кадм и Гармония», а в разделе иностранной библиографии – переводную, из «Меркур де Франс», рецензию Шамфора на французское издание «Путешествий г. Вайана во внутренние области Африки через мыс Доброй Надежды в 1780,1781, 1782,1783,1784 и 1785 годах» (в Париже Карамзин встречался и с путешественником, и с рецензентом).

Карамзин был завзятым театралом, знатоком театра и драматургии. Кроме того, сам играл в любительских спектаклях. Он воспринимал театр широко, во всех его проявлениях и связях с общественной жизнью: от создания драматургом пьесы до зрительской реакции, поэтому его статья о постановке драмы Лессинга «Эмилия Галотти» (в его переводе) на сцене московского театра, также напечатанная в первом номере «Московского журнала», представляла собой не обычную театральную рецензию, а страстный, глубокий и вдохновенный рассказ и о пьесе, и об актерах, и о чувствах и мыслях, которые вызывает драма в душах и умах зрителей; он одновременно и рассказывает, и сопереживает и героям пьесы, и актерам.

Карамзин отмечает долговременный успех спектакля: «Сия трагедия есть одна из тех, которых почтенная московская публика удостоивает особенного своего благоволения. Уже несколько лет играется она на здешнем театре, и всегда при рукоплесканиях зрителей». Затем он говорит о трагедии Лессинга как о литературном произведении: «Не много найдется драм, которые составляли бы такое гармоническое целое, как сия трагедия, в которых бы все приключения так искусно изображены были, как в „Эмилии Галотти“».

Далее Карамзин описывает игру актеров, особенно восхищаясь известным московским трагиком Померанцевым, исполнителем главной роли – дворянина Одоардо.

Выход в свет первого номера «Московского журнала» вызвал волну обвинений со стороны московских масонов. Багрянский, который присутствовал при встрече Карамзина с Кутузовым в Париже, в январе писал Кутузову о Карамзине и его журнале: «Лорд Рамзей возвратился до меня, вы его не узнаете, он совсем изменился и телом и духом. Все те, кого он удостоил своими посещениями, поссорились с ним с момента его прихода. Он говорил тысячу вещей о нас, вещей действительно смешных. Он публикует журнал, без сомнения, самый плохой, какой только можно представить просвещенному миру. Он думает, что объяснит нам вещи, о которых мы никогда не знали. Обо всем, что касается родины, он говорит с презрением и с поистине кричащей несправедливостью. Обо всем же, что касается чужих стран, говорит с восхищением. Между другими бедная Ливония обижена до последней степени. Нужно проезжать ее, говорит он, закрыв глаза. Милая Курляндия – не что иное, как земля обетованная, и он удивлен, как евреи ошиблись. Он называет себя первым русским писателем, он хочет нас учить нашему родному языку, которого мы почти не слышим, и это именно он откроет нам скрытые сокровища. Его журнал имеет форму писем. Есть уже сотня подписчиков. Алекс. Алекс. П-в – его задушевный друг и самый ревностный последователь, мы же остальные, кто придерживается еще прежних предубеждений, мы – завистники, которые, будучи далеки от возможности подражать талантам и заслугам великих людей нашего века, пресмыкаются в грязи невежества вековых суеверий».

Свое мнение о журнале Карамзина сообщает Кутузову и Трубецкой: «Касательно до общего нашего приятеля, Карамзина, то мне кажется, что он бабочку ловит и что чужие краи, надув его гордостию, соделали, что он теперь никуды не годится. Он был у меня однажды с моего приезду, но, видно, разговоры мои касательно до безумного предприятия каждого неопытного молодого человека в том, чтобы исправлять писаниями своими род человеческий, ему не полюбились, ибо он с тех пор, как ногу переломил, и у меня не был. Сочинение ж его никому не полюбилось, да и, правду сказать, полюбиться нечему, я пробежал оные и не в состоянии был оных дочитать. Словом, он своим журналом объявил себя в глазах публики дерзновенным и, между нами сказать, дураком; а касательно до экономического его положения, то он от своего журнала расстроил свое состояние, и се есть достойное награждение за его гордость; однако ж не прими слова „дерзновенного“ в том смысле, якобы он писал дерзко; нет, но я его дерзновенным называю потому, что, быв еще почти ребенок, он дерзнул на предприятие предложить свои сочинения публике и вздумал, что он уже автор и что он в числе великих писателей в нашем отечестве, и даже осмелился рецензию делать на „Кадма“, но что касается до самого его сочинения, то в оном никакой дерзости нет, а есть много глупости и скуки для читателя».

Объяснение, почему масоны так отрицательно отнеслись к журналу Карамзина, содержится в письме И. В. Лопухина Кутузову. Кроме того, письмо свидетельствует, что Карамзин попал в орбиту полицейского сыска по делу московских масонов, хотя сами масоны категорически отрицали принадлежность Карамзина к их обществу в настоящее время. «Ты спрашиваешь меня, любезный друг, о Карамзине, – писал Лопухин. – Еще скажу тебе при сем о ложных заключениях здешнего главнокомандующего. Он говорит, что Карамзин ученик Новикова и на его иждивении посылан был в чужие краи, мартинист и проч. Возможно ли так все неверно знать при такой охоте все разведывать и разыскивать, и можно ли так думать, читая журнал Карамзина, который совсем анти того, что разумеют мартинизмом, и которого никто более не отвращал от пустого и ему убыточного вояжу, как Новиков, да и те из его знакомых, кои слывут мартинистами? Карамзину хочется непременно сделаться писателем так, как князю Прозоровскому истребить мартинистов; но думаю, оба равный будут иметь успех: обоим, чаю, тужить о неудаче».

Под впечатлением этих писем Кутузов пишет А. А. Плещееву: «Может быть, занимаешься чтением лорда Рамзея? и к сему не прилепляйся слишком. Он не может описывать ничего иного, как внешнего внешним образом; но сие не есть упражнение человека, старающегося шествовать к цели человека. Признаюсь, я читал множество журналов, и весьма остроумных, но не сделали они меня лучшим». А Настасью Ивановну спрашивает: «Скажите мне, что делает наш Рамзей?.. Желал бы знать, в чем состоит его журнал и какой имеет успех в публике. Ежели догадки мои справедливы, то отечество наше изображается им не в весьма выгодном свете… Сие есть свойство наших молодых писателей: превозносить похвалами то, чего они не знают, и хулить то, чего познать не стараются. Признаюсь, я часто думаю о Рамзее и делаю множество догадок о его журнале, и сие возбуждает во мне желание прочитать оный, дабы поверить самого меня. Боюсь, чтобы он не наделал себе врагов своими писаниями, не принося никому ни малейшей пользы».

На Карамзина написали несколько эпиграмм. Наиболее злой была эпиграмма Н. П. Николева:

 
Был я в Женеве, был я в Париже,
Спесью стал выше, разумом ниже.
 

Карамзин в полемику не вступал. Кутузову в апреле 1791 года он писал:

«Если Вы думаете, что я перестал любить прежних друзей своих, то Вы думаете несправедливо, любезнейший брат мой! Но хотелось бы мне знать, почему Вы это и подумать могли. В журнале, который выдаю с января месяца, суть мои пиесы, есть и чужие, но вообще мало такого, что бы для Вас могло быть интересно. Все безделки, мелочи и проч., и проч. По сие время имею 210 пренумерантов, из которых иные, читая сие собрание безделок, смеются или улыбаются, иные (NB на некоторых страницах) pass the bask of their hands across their eues[7]7
  Смотрят сквозь пальцы (англ.).


[Закрыть]
, иные зевают, иные равнодушно говорят: что за дрянь! Иные с сердцем кричат: как можно так писать! Иные… но пусть их говорят и делают, что хотят!

Впрочем, любезнейший брат, не бойтесь, чтоб я осмеян был; а если бы и вздумалось кому посмеяться надо мною, то я сказал бы: пусть смеются! Если за глаза и бить меня станут, то я ни слова не скажу. Вы, конечно, помните, кто это сказал за две тысячи лет пред сим. Простите, любезнейший милый брат, любите Вашего верного Карамзина».

Следующие номера «Московского журнала» не разочаровали читателей: на его страницах регулярно печатались Державин («Песнь дому, любящему науки и художества», «На смерть графини Румянцевой», «К Эвтерпе»), Дмитриев («Счет поцелуев», «Письмо к прелестной», эпиграммы), Нелединский-Мелецкий, Николев и другие известные литераторы, в основном поэты. В 1791 году Карамзин опубликовал в «Московском журнале» значительное число собственных произведений: стихотворения «К прекрасной», «Раиса», «Веселый час», «Песнь мира», «Эпитафия калифа»; в каждом номере помещались «Письма русского путешественника», печатались также небольшие прозаические картины, размышления: «Фрол Силин», «Деревня», «Ночь», «Новый год». Карамзину же принадлежит большинство статей и рецензий в разделах «Театр», «Парижские спектакли», «О русских книгах», «Об иностранных книгах», «Смесь» и переводов, среди которых наиболее любопытен большой очерк, начатый печатью в двух последних номерах 1791 года и оконченный в 1792 году, – «Жизнь и дела Иосифа Бальзаме, так называемого графа Калиостро».

Письма Карамзина Дмитриеву за этот год полны журнальными заботами: «По праву дружбы требую от тебя, чтобы ты, любезный друг, писал для „Московского журнала“. Твои пиесы нравятся умным читателям»; «„Шмит“, „Попугай“ и „Ефрем“, конечно, не лучшие из твоих пиес, однако ж имеют свою цену, и я уверен, что многим из читателей они полюбились. В журнале хороши и безделки, – и самые великие поэты сочиняли иногда „Ефремов“ и не стыдились их. Впрочем, я из экономии не напечатал в августе ни одной из твоих пиес, кроме „Ефрема“; тут было довольно Державинских»; «Сердечно благодарю тебя за все стихи твои. Слава Богу, что Сызранский воздух имеет для тебя силу вдохновения! Пиши, мой друг, пиши, и непременно пришли мне ту сказку, которой начало читал ты мне в Москве»; «…Многие места в печальной твоей песне на смерть Потемкина мне очень полюбились. Все будет напечатано и, конечно, к удовольствию читателей…»; «Благодарю тебя, любезный друг Иван Иванович, за твое письмо, а особливо за сказку, которую читал я два раза с удовольствием, вместе с А. А. Петровым…»; «С позволения твоего, „Модная жена“ выедет в свет в генваре или феврале месяце. Между тем прошу тебя прислать мне и другую сказку, которой начало читал ты мне в Москве…»; «Надпись к портрету „И это человек“ и пр. очень полюбилась, и многие твердят ее наизусть»; «Скажу тебе приятную весть – приятную, говорю, думая, что ты вместе со всеми Евиными чадами имеешь самолюбие, или честолюбие, и любишь, когда тебя хвалят. „Модная жена“ очень понравилась нашей московской публике, и притом публике всякого разбора. „Это прекрасно“, – говорит молодой франт; „В иных местах очень вольно“, – говорит модная дама с стыдливой улыбкой».

Пишет он и о других авторах: «Я очень рад, что любезные наши Державины против нас не переменились. Уверь их, любезный друг, в моем почтении и в моей благодарности. При случае можешь сказать Гаврилу Романовичу, что я все еще надеюсь получить от него что-нибудь для моего журнала. Херасков все обещает. Теперь переделывает он своего „Владимира“ и прибавляет десять песней новых»; «К Гаврилу Романовичу писал; а тебя прошу поблагодарить от меня г. Львова за его стансы и попросить его, чтобы он и вперед сообщал мне свои сочинения. Скажи, какой это Львов? „Стансы“ будут напечатаны в июле месяце»; «Что сделалось с Туманским? Я получаю от него оду за одой, послание за посланием. К нещастию, я не могу ничего напечатать, и притом по таким причинам, которых нельзя объявить автору»; «Мужественно и храбро пробился я сквозь тысячу Николевских стихов; хотя тысячу раз колебался, однако ж, преодолев самого себя, добрался до конца. Конечно, есть несколько порядочных стишков; но сии малочисленные изрядные стишки не могут сделать сносною Эпистолы в 1000 стихов. Признаться тебе, милый друг, что если бы все стихи писались так, то я возненавидел бы стихотворство. Стихи Комарова, подобные прозе Семена Пирогова, заставляют меня, по крайней мере, смеяться; а это жесткое послание (и притом лирическое!!!) так натерло мой мозг, что он несколько часов был подобен болячке»; «Август (то есть августовский номер „Московского журнала“. – В. М.) дней через семь может отправиться в Петербург. Тут увидишь сочинение одной девицы, в котором есть гладкие стихи, но нет поэзии»; «Люди, мною уважаемые, иногда просят, чтобы я помещал в журнале вялые рифмосплетения или детей их, или племянниц, или племянников. Иногда бываю принужден исполнять их желания».

В июне Карамзина порадовало доброе слово Державина. Дмитриев прислал стихотворение «Прогулка в Сарском селе» якобы от неизвестного автора. Однако эту маленькую мистификацию отгадать было нетрудно. «„Прогулку в Сарском селе“ получил и тотчас узнал сочинителя, – в тот же день ответил другу Карамзин. – Я напечатаю ее в августе (разумеется, что имени моего тут не будет)».

В этом стихотворении Державин признавал высокие художественные достоинства карамзинской прозы:

 
Пой, Карамзин! – И в прозе
Глас слышен соловьин.
 

В сентябре – октябре Карамзин подумывал, не прекратить ли издание журнала, но в середине ноября он сообщает Дмитриеву: «Дело решено, и „Московский журнал“ пойдет на 1792 год». О своих сомнениях и колебаниях он говорит в опубликованном в ноябрьском номере обращении «От издателя к читателям»:

«Надеясь, что „Московский журнал“ не наскучил еще почтенным моим читателям, решился я продолжить его и на будущий 1792 год.

Я издал уже одиннадцать книжек – пересматриваю их и нахожу много такого, что мне хотелось бы теперь уничтожить или переменить. Такова участь наша! Скорее Москва-река вверх пойдет, нежели человек сделает что-нибудь беспорочное, – и горе тому, кто не чувствует своих ошибок и пороков!

Однако ж смело могу сказать, что издаваемый мною журнал имел бы менее недостатков, если бы 1791 год был для меня не столь мрачен; если бы дух мой… Но читателям, конечно, нет нужды до моего душевного расположения.

Надежда, кроткая подруга жизни нашей, обещает мне более спокойствия в будущем; если исполнится ее обещание, то и „Московский журнал“ может быть лучше. Между тем прошу читателей моих помнить, что его издает один человек.

Если бы у нас могло составиться общество из молодых, деятельных людей, одаренных истинными способностями; если бы сии люди – с чувством своего достоинства, но без всякой надменности, свойственной только низким душам, – совершенно посвятили себя литературе, соединили свои таланты и при олтаре благодетельных муз обещались ревностно распространять все изящное, не для собственной славы, но из благородной и бескорыстной любви к добру; если бы сия любезнейшая мечта моя когда-нибудь превратилась в существенность, то я с радостию, сердечною радостию удалился бы во мрак неизвестности, оставя сему почтенному обществу издавать журнал, достойнейший благоволения российской публики. В ожидании сего будем делать, что можем…»

Издавая «Московский журнал» в 1792 году, Карамзин придерживался прежнего объявленного им плана, но материалы, опубликованные в нем, были интереснее и глубже. Своим журналом Карамзин подготовил себе не только читателей, но и авторов. В этом году полностью развернулся поэтический талант И. И. Дмитриева, на страницах журнала появились его сказка «Модная жена» и песня «Стонет сизый голубочек», ставшие сразу необычайно популярными. Новый этап в своем творчестве, связанный именно с этим годом, отмечает сам Дмитриев: «В первых трех частях его („Московского журнала“. – В. М.) напечатаны были и мои стихотворения, выбранные издателем без моего назначения, а по собственному его произволу, из взятого им моего бумажника. Все они были едва ли не ниже посредственных; но с четвертой части начался уже новый период в моей поэзии: песня моя „Голубок“ и сказка „Модная жена“ приобрели мне некоторую известность в обеих столицах. Любители музыки сделали на песню мою несколько голосов. Она полюбилась прекрасному полу, а сказка – поэтам и молодежи. С той поры и в обществе Державина уже я перестал быть авскультантом (вольный слушатель, не полноправный член какого-либо общества. – В. М.) и вступил, так сказать, в собратство с его членами; но ничье одобрение столько не льстило моему самолюбию, как один приветливый взгляд Карамзина…»

Но главным было то, что на страницах «Московского журнала» все больше места стала занимать оригинальная проза Карамзина. Кроме продолжающихся «Писем русского путешественника» в 1792 году были опубликованы «Прекрасная царевна и счастливый карла (Старинная сказка)», начата печатанием неоконченная повесть «Диодор», в июньской книжке появилась повесть «Бедная Лиза», в ноябрьской – «Наталья, боярская дочь». Две последние повести поставили их автора на первое место среди русских прозаиков. Именно их имеет в виду Пушкин, когда много позже в одной из заметок спрашивает: «Вопрос: чья проза лучшая в нашей литературе. – Ответ: Карамзина».

«Близ Симонова монастыря есть пруд, осененный деревьями, – вспоминал Карамзин в 1817 году. – За двадцать пять лет перед сим сочинил я там „Бедную Лизу“, сказку весьма незамысловатую, но столь счастливую для молодого автора…»

Летом 1792 года Карамзин часто гостил в Симонове на даче П. П. Бекетова, своего давнего, еще по пансиону Шадена, товарища. Внизу, под стенами монастыря, находился пруд, который местные жители называли Лисий пруд: в старые времена тут была лисья охота.

У «Бедной Лизы» действительно счастливая судьба. Повесть принадлежит к числу произведений, которые знаменуют собой литературную эпоху, и в этом ее значение для истории литературы. Написанная почти 200 лет назад, она не знала за эти два века ни забвения, ни утраты читательской любви.

Одна из характернейших черт великих произведений русской литературы заключается в том, что при простоте внешнего сюжета они поднимают сложнейшие, глубинные вопросы жизни. Таковы «Евгений Онегин» А. С. Пушкина, «Мертвые души» Н. В. Гоголя, «Анна Каренина» Л. Н. Толстого…

Сюжет «Бедной Лизы», как справедливо отметил сам автор, весьма незамысловат. Крестьянка Лиза и дворянин Эраст полюбили друг друга, но вскоре Эраст покинул свою возлюбленную, чтобы жениться на богатой вдове и тем поправить свое состояние. Брошенная девушка с горя утопилась в пруду.

Эта повесть имела больший успех, чем все написанное Карамзиным ранее. «„Бедная Лиза“ твоя для меня прекрасна!» – так отозвался о повести Петров, нелицеприятный и суровый критик. А Елизавета Петровна Янькова, тогда молоденькая девушка, в старости рассказывала: «Карамзин-историк в молодости путешествовал по чужим краям и описал это в письмах, которые в свое время читались нарасхват, и очень хвалили их, потому что хорошо написаны; но я их не читывала, а с удовольствием прочитала его чувствительную историю о „Бедной Лизе“, и так как была тогда молода, и своих горестей у меня не было, то и поплакала, читая».

Прежде всего «Бедная Лиза» подкупала читателя тем, что она рассказывала о русской жизни, о современности. Обычно в повестях писали, что действие происходит в неопределенном «одном городе», «одной деревне», а тут хорошо знакомый каждому москвичу Симонов монастырь, все узнавали березовую рощу и луг, где стояла хижина, окруженный старыми ивами монастырский пруд – место гибели бедной Лизы… Точные описания придавали особую достоверность всей истории. К тому же автор подчеркивал правдивость своего рассказа: «Ах! Для чего пишу не роман, а печальную быль!» Даже то, что Лиза продавала лесные цветы, было новой чертой быта: в одной из статей Карамзин сообщает, что торговать букетами таких цветов начали в Москве лишь за год-два до создания повести.

За Лисьим прудом укрепилось название Лизин, он на долгое время стал местом паломничества чувствительных читателей. Путеводитель по Москве 1827 года наряду с Сухаревой башней, Красными воротами и другими московскими достопримечательностями рекомендует посетить Лизин пруд: «Перейдем несколько шагов за заставу и посетим известный всем московским жителям и даже многим иногородним так называемый Лизин пруд. Он не велик, обсажен березами и особенно примечателен тем, что знаменитый историограф наш Николай Михайлович Карамзин, написав прекрасную сказочку свою, „Бедную Лизу“, заставил многих приходить сюда, мечтать о Лизе и искать следов ее… Полюбопытствуйте, рассмотрите растущие здесь деревья и подивитесь: нет ни одного, на котором не было бы написано каких-нибудь стишков, или таинственных букв, или прозы, выражающей чувства. Можно, кажется, поручиться, что это писали влюбленные и, может быть, столь же несчастные, как Лиза».

Тогда несколькими любопытными посетителями были списаны некоторые из надписей на деревьях:

 
В струях сих бедная скончала Лиза дни,
Коль ты чувствителен, прохожий! воздохни.
 

Приходили к пруду не только чувствительные девушки, но и мужчины: Погодин передает слова профессора Цветаева, «что и он хаживал на Лизин пруд, с белым платком в руках, отирать слезы».

П. А. Вяземский писал в стихотворении «Москва-река» (1858):

 
Когда на гладь реки наводит
Свой алый блеск сходящий день,
Там бедной Лизы грустно бродит
Москвой оплаканная тень.
 

Это сейчас, много лет спустя, «Бедная Лиза» кажется чуть ли не изящной игрушкой, но в свое время она воспринималась иначе: это было остросовременное и социально звучащее произведение. Тема и образы «Бедной Лизы» прямо перекликаются со страницами тогда только что преданной запрещению и изъятию даже у частных лиц книги Радищева.

В главе «Едрово» «Путешествия из Петербурга в Москву» рассказывается о том, как в этой деревне автор встретил крестьянскую девушку Анюту, которая не может выйти замуж за любимого человека, потому что ему надо заплатить 100 рублей за разрешение жениться, а ни у него, ни у Анюты таких денег нет. Автор предлагает Анюте и ее матери эти деньги, но они отказываются. Мать с достоинством говорит: «Приданого бояре девкам даром не дают. Если ты над моей Анютой что сделал и за то даешь ей приданое, то Бог тебя накажет за твое беспутство; а денег я не возьму. Если же ты добрый человек и не ругаешься над бедными, то, взяв я от тебя деньги, лихие люди мало ли что подумают».

В этих словах – сюжет и содержание «Бедной Лизы». Образ матери Анюты перекликается с образом матери Лизы, которая решительно отказывается брать у Эраста настойчиво предлагаемую им «в десять раз дороже назначаемой ею цены» плату за вытканное Лизой полотно. Утверждение Радищева: «А более люблю сельских женщин и крестьянок для того, что они… когда любят, то любят от всего сердца и искренно» – находит соответствие в знаменитой фразе Карамзина: «Ибо и крестьянки любить умеют!» Кроме того, имеются мелкие совпадения в деталях, словах: например, у Анюты отец умер, оставив крепкое хозяйство, отец Лизы тоже был «зажиточный поселянин», и здесь и там в доме не осталось мужчины-работника; Лиза у Карамзина говорит: «Бог дал мне руки, чтобы работать», жених Анюты, также отказываясь принять деньги в подарок, заявляет: «У меня, барин, есть две руки, я ими и дом заведу». Связь между «Бедной Лизой» и «Путешествием из Петербурга в Москву» несомненна.

Принципиальное различие между произведениями Радищева и Карамзина заключается в том, что в «Путешествии из Петербурга в Москву» тема раскрывается средствами публицистики, в «Бедной Лизе» – средствами художественными. Радищев называет явление и дает ему объяснение с точки зрения социальной и экономической, Карамзин его изображает. У того и другого способа есть свои достоинства, но для условий русской действительности художественная литература имела особое значение. Очень хорошо ее роль в общественной жизни определил Н. Г. Чернышевский. Он назвал ее «учебником жизни, которым с наслаждением пользуются все люди, даже и те, которые не знают и не любят других учебников».

«Бедная Лиза» очень отличается от других повестей Карамзина, напечатанных на страницах «Московского журнала» в том же году. «Бедная Лиза» – современная городская повесть; «Прекрасная царевна и счастливый карла» – повесть сказочная; «Наталья, боярская дочь» – повесть легендарная, повесть-предание; «Лиодор» – по всей видимости, попытка авантюрной повести.

Из трех последних наибольшее значение для творчества Карамзина имеет повесть «Наталья, боярская дочь». Она оказала большое влияние на дальнейшее развитие этого жанра в русской литературе. Карамзин описывает «приключения древности», изображает старую Русь. Но исторической повесть можно назвать с большими оговорками. Карамзин не указывает точно, когда происходит действие повести, он изображает «старые времена» вообще. В повести можно обнаружить черты быта и исторические факты разных веков – и XVI, и XVII, и современного автору последнего десятилетия XVIII века. Вольное обращение с историей объясняется тем, что Карамзин не ставил задачей достоверное изображение определенного исторического времени и определенных исторических событий (эту задачу поставит перед собой позже), а желал изобразить идеальные человеческие характеры, идеальные отношения, дать современникам наглядный урок, показать, какими они, по его убеждению, должны быть. Поэтому и боярин Матвей, и Наталья, и Алексей – не столько исторические персонажи, сколько современники автора, надевшие одежды «древних времен».

Большая часть эпизодов происходит в Москве. «Возвратимся в Москву, – говорит Карамзин в конце повести, – там началась наша история, там должно ей и кончиться». На первых страницах он рисует пейзаж древней Москвы. Наталья, дочь боярина Матвея Андреева, пробудившись утром, «подходила к круглому окну высокого своего терема, чтобы взглянуть на прекрасную картину оживляемой Натуры, взглянуть на златоглавую Москву». Усадьба ее отца находилась на холме возле нынешних Красных Ворот, откуда открывался в те времена широкий вид на город и его окрестности, на Кремль, на посады, на Москву-реку и Яузу, на сады и поля. Понятны чувства Натальи, которая «смотрела, опершись на окно, и чувствовала в сердце своем тихую радость; не умела красноречиво хвалить Натуры, но умела ею наслаждаться; молчала и думала: „Как хороша Москва белокаменная! Как хороши ее окружности!“».

В соответствии со своим убеждением, что литература должна быть учителем жизни, Карамзин рисует «доброе старое время» только положительными чертами и противопоставляет его отрицательным явлениям современности. Чванливым крепостникам-вельможам Карамзин противопоставляет боярина Матвея – «верного друга человечества», «покровителя и заступника своих бедных соседей», неподкупного и справедливого судью; светским красавицам с их пристрастием к нарядам, со слепым подражанием всему иностранному – дочь боярина Матвея Наталью.

Возможно, сам того не предполагая, Карамзин дал первый в русской литературе, пока еще только легко намеченный, но тем не менее намеченный тонко и верно, привлекательный образ девушки, натуры глубокой и романтической, непосредственной и скрытной, самоотверженной – истинно русской, народной. Он дал эскиз Татьяны Лариной. Некоторые черты этого образа потом отзовутся в «Евгении Онегине».

Весело и беззаботно жила Наталья, но «наступила семнадцатая весна ее жизни», и затосковало ее сердце. Она «не умела самой себе дать отчета в своих новых смешанных, темных чувствах», «воображение представляло ей… какой-то образ прелестный, милый призрак», – короче, «влетела в Натальино нежное сердце – потребность любить, любить, любить!!!». И, увидев Алексея, «Наталья в одну секунду вся закраснелась, и сердце, затрепетав сильно, сказало ей: „Вот он!..“».

Совершенно так же чувствует Татьяна:

 
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь,
И дождалась… Открылись очи;
Она сказала: это он!
 

«Московский журнал» шел успешно, число подписчиков увеличивалось, свидетельствуя наглядным образом о росте интереса к нему в обществе; вокруг журнала сложилась группа постоянных авторов – и вдруг Карамзин в декабрьском номере объявляет о прекращении журнала:

«Сею книжкою (которая выходит довольно поздно, но зато состоит из одиннадцати листов) „Московский журнал“ заключается. Издатель, следуя похвальному обычаю старинных журналистов, должен выйти на сцену с эпилогом.

Вот мой эпилог: благодарю всех тех, которые брали на себя труд читать „Московский журнал“.

В прошедшем году я два раза отлучался из Москвы, и сии отлучки были причиною того, что некоторые месяцы журналы выходили не в свое время. Строгие люди обвиняли меня, снисходительные прощали. Теперь обязательство мое кончилось – я свободен.

Но сия свобода не будет и не должна быть праздностью. В тишине уединения я стану разбирать архивы древних литератур, которые (в чем признаюсь охотно) не так мне известны, как новые; буду учиться – буду пользоваться сокровищами древности, чтобы после приняться за такой труд, который мог бы остаться памятником души и сердца моего, если не для потомства (о чем и думать не смею и что было бы, конечно, самою смешною, ребяческою гордостию), то, по крайней мере, для малочисленных друзей моих и приятелей.

Между тем у меня будут свободные часы, часы отдохновения; может быть, вздумается мне написать какую-нибудь безделку; может быть, приятели мои также что-нибудь напишут, – сии отрывки или целые пиесы намерен я издавать в маленьких тетрадках, под именем… например, Аглаи, одной из любезных граций. Ни времени, ни числа листов не назначаю; не вхожу в обязательство и не хочу подписки; выйдет книжка, публикуется в газетах – и кому угодно, тот купит ее.

Таким образом, „Аглая“ заступит место „Московского журнала“. Впрочем, она должна отличаться от сего последнего строжайшим выбором пиес и вообще чистейшим, то есть более выработанным, слогом, ибо я не принужден буду издавать ее в срок.

Может быть, с букетом первых весенних цветов положу я первую книжку „Аглаи“ на алтарь граций; но примут ли сии прекрасные богини жертву мою или нет – не знаю.

„Письма русского путешественника“, исправленные в слоге, могут быть напечатаны особливо, в двух частях: первая заключается отъездом из Женевы, а вторая – возвращением в Россию.

Драма кончилась, и занавес опускается».

Для читателей прекращение «Московского журнала» было огорчительной неожиданностью, оно казалось чуть ли не капризом издателя. Но решение Карамзина имело серьезные основания.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю