412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Муравьев » Карамзин » Текст книги (страница 36)
Карамзин
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:22

Текст книги "Карамзин"


Автор книги: Владимир Муравьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

Карамзин каждый день бывал во дворце. Вдовствующая императрица желала его постоянно видеть. Говорили об усопшем, вспоминали различные случаи из его жизни. При матери обычно находился Николай Павлович. Чем дальше, тем чаще разговор переходил на современное состояние России. Карамзин рассказывал о своих беседах с покойным государем, говорил о причинах общего неудовольствия и необходимых мерах для исправления положения. Он должен был говорить – и говорил, зная, что в конце концов престол займет Николай, о недоделанных Александром делах и о его ошибках.

– Пощадите, пощадите сердце матери, Николай Михайлович! – воскликнула однажды императрица-мать после одной из таких речей.

– Ваше величество, – отвечал Карамзин, – я говорю не только матери государя, который скончался, но и матери государя, который готовится царствовать.

М. П. Погодин, основываясь на воспоминаниях современников, рассказывает, что после этого разговора Карамзин возвратился домой в возбужденном состоянии: «Лицо его горело, щеки были красны, глаза сверкали каким-то неестественным блеском, голос дрожал… Он рассказал жене сцену свою во дворце. „Государыня меня останавливала, – сказал он, – как будто я говорил только для осуждения! Я говорил так, потому что любил Александра, люблю Отечество и желаю его преемнику избегнуть его ошибок, исправить зло, им невольно причиненное!“».

Карамзин постоянно думал об Александре. С его кончиной кончалась, уходила историческая эпоха, к которой принадлежал и сам Карамзин. Она истаивала с каждым днем.

Карамзин достал из-под спуда рукопись «Мнения русского гражданина», приписал к записке, объясняющей ее появление и обстоятельства, «новое прибавление»:

«Я ошибся: благоволение Александра ко мне не изменилось, и в течение шести лет (от 1819 до 1825 года) мы имели с ним несколько подобных бесед о разных важных предметах. Я всегда был чистосердечен. Он всегда терпелив, кроток, любезен неизъяснимо; не требовал моих советов, однако ж, слушал их, хотя им, большею частию, и не следовал, так что ныне, вместе с Россиею оплакивая кончину его, не могу утешать себя мыслию о десятилетней милости и доверенности ко мне столь знаменитого венценосца: ибо эти милость и доверенность остались бесплодны для любезного Отечества. Правда, Россия удержала свои польские области; но более счастливые обстоятельства, нежели мои слезные убеждения, спасли Александра от дела равно бедственного и несправедливого: по крайней мере, так сказал он мне в ноябре 1824 года. Я не безмолвствовал о налогах в мирное время, о нелепой Гурьевской системе финансов, о грозных военных поселениях, о странном выборе некоторых важнейших сановников, о Министерстве просвещения, или затмения, о необходимости уменьшить войско, воюющее только Россию, о мнимом исправлении дорог, столь тягостном для народа, – наконец, о необходимости иметь твердые законы, гражданские и государственные.

…Если не я, то другие увидят скоро, для чего Бог внезапно отнял Александра у России! Мне хочется более плакать, нежели писать об нем. Я любил его искренно и нежно, иногда негодовал, досадовал на монарха и все любил человека, красу человечества своим великодушием, милосердием, незлобием редким. Не боюсь встретиться с ним на том свете, о котором мы так часто говорили, оба не ужасаясь смерти, оба веря Богу и добродетели…»

«Александра любил я как человека, как искреннего, доброго, милого приятеля, если смею так сказать: он сам называл меня своим искренним, – писал Карамзин брату. – Его величие и слава, конечно, давали этой связи еще особенную прелесть. Не думал я пережить его и надеялся оставить в нем покровителя моим детям. Да будет воля Божия! Привязанность моя к нему осталась бескорыстною: новый государь России не может знать и ценить моих чувств, как знал и ценил их Александр. Я слишком для него стар и думаю только кончить, если даст Бог, 12-й том „Истории“, чтобы куда-нибудь удалиться от двора, в Москву ли, или в Немецкую землю для воспитания сыновей: здесь учение дорого и не так легко. Впрочем, предаюсь и тут на волю Божию. Ныне мы живы, а завтра где будем. Если не Александр, то Небесный Отец наш не покинет моего семейства, как надеюсь».

Возмущаясь потоком российских официальных поделок на смерть императора, Карамзин собирался сказать о нем лишь «в обозрении нашей новейшей истории, чрез год или два, если буду жив». «Иначе, – продолжает он, – поговорю с самим Александром в Полях Елисейских. Мы многого с ним не договорили в здешнем свете».

12 декабря было получено торжественное и оформленное по всем требованиям закона отречение Константина Павловича.

Николай обратился к Карамзину с поручением написать Манифест о восшествии на престол. Карамзин включил в него обязательства исполнять то хорошее, нужное России, что в тяжких опытах постиг к концу своего царствования Александр.

В начале манифеста, как было принято всегда, Карамзин писал о скорби по усопшем, «коего царствование, ознаменованное делами беспримерной славы для Отечества, во веки веков будет сиять в наших и всемирных летописях: царствование спасителя России, избавителя Европы, благодетеля побежденных, умирителя народов, друга правды и человечества».

В заключение от имени нового государя объявлялось:

«И Мы, в сей торжественный час, пред лицом Всевышнего, от глубины сердца даем обет жить единственно для любезного Отечества: следовать примеру оплакиваемого Нами Венценосца! Да будет Наше царствование только продолжением Александрова! Да благоденствует Россия своим уже приобретенным могуществом, внешнею безопасностию, внутренним устройством, чистою Верою наших предков, государственною и воинскою доблестию, истинным просвещением ума и непорочностию нравов, плодами трудолюбия и деятельности полезной, мирною свободою жизни гражданской и спокойствием сердец невинных! Да будет престол Наш тверд Законом и верностию народною! Да соединится неразрывно, под Нашею державою, правосудие неослабное с милосердием человеколюбия! Да исполнится все, чего желал, но еще не успел совершить для Отечества Александр бессмертный: тот, коего священная память должна питать в Нас и ревность и надежду стяжать благословение Божие и любовь народа Российского».

Но Николай отверг написанное Карамзиным. По поводу начала он сказал, что ему «неприлично хвалить брата в Манифесте», в завершающем абзаце нашел «повод к толкам, вид самохвальства, излишние обязательства». Сперанский исправил и переписал манифест.

Оказались вычеркнутыми: «друг правды и человечества», «истинное просвещение ума», «плоды трудолюбия и деятельности полезной», «мирная свобода жизни гражданской», «правосудие неослабное с милосердием человеколюбия», а также выпали слова о том, что «да будет престол Наш тверд Законом», и желание, чтобы исполнилось «все, чего желал, но еще не успел совершить для Отечества Александр». Вместо этого в исправленном манифесте говорилось о весьма неопределенных «благих намерениях Наших».

Выписав на память, «для сыновей», отвергнутое Николаем, Карамзин в заключение говорит: «Один Бог знает, каково будет наступившее царствование. Желаю, чтобы это сообщение было любопытно для потомства: разумею, в хорошем смысле».

Манифест писался и исправлялся 13 декабря.

Поздно вечером Николай подписал его и приказал собрать для присяги Государственный совет. Присяга Сената была назначена на завтра на семь утра. Затем должна была последовать присяга в полках.

Карамзин обратил внимание, что Николай, подписывая манифест, нервничал; позже он объяснил это предчувствием завтрашних событий: Николай уже знал от Якова Ростовцева, подпоручика, бывшего камер-пажа, случайно оказавшегося вовлеченным в тайное общество, о восстании, назначенном на 14 декабря.

Наступило 14 декабря. В семь утра присягнул Сенат, и сенаторы разъехались по домам. В Зимний дворец съезжались для присяги придворные. Карамзин приехал со старшими дочерьми (они имели придворное звание фрейлин).

Около десяти часов покинул казармы и двинулся на Сенатскую площадь Московский полк – первый из восставших. Начальник штаба гвардейского корпуса генерал-майор Нейгардт доложил об этом Николаю. Николай вышел из Зимнего дворца на площадь. Милорадович – взволнованный, растерянный – сказал царю: «Дело плохо, они идут к Сенату, но я поговорю с ними». К одиннадцати часам утра о начавшихся беспорядках узнал весь Петербург. На Дворцовой и Сенатской площадях стал скапливаться народ. Толпа явно сочувствовала восставшим.

Милорадович обратился к солдатам, призывал уйти за ним с площади, вспоминал, как он ходил с ними в сражения.

Его любили, ему верили, и, видя, что солдаты колеблются, Каховский выстрелил в Милорадовича. Пуля попала в грудь, смертельно раненный генерал стал валиться с лошади. Это был первый выстрел 14 декабря. Стало ясно, что вооруженного столкновения не миновать.

К солдатам вышел с крестом и уговорами митрополит, его прогнали.

Императрица-мать была в страхе за жизнь Николая, который находился на площади. Никто во дворце не мог сказать ей, где он сейчас и что с ним. Чтобы успокоить ее, Карамзин вышел из дворца. Пробиваясь через толпу, гудевшую разговорами и восклицаниями, он пытался возражать тем, кто особенно громко выражал сочувствие восставшим; его не слушали, чуть не избили. Граф Ф. П. Толстой, художник-медальер, оказавшийся 14 декабря на Сенатской площади, вспоминал: «Я вошел на Исаакиевскую площадь у Сената. Гауптвахта стояла во фронте с ружьями на плече; между ними и монументом Петра Великого стояли солдаты Московского полка, не более батальона, состава правильное каре, внутри которого я видел несколько фигур, которых рассмотреть не мог, проходя очень скоро по левой стороне этого каре, кричавших в один голос – кто имя Константина Павловича, кто конституцию и еще какие-то слова, которых в этой массе слившихся голосов расслышать было невозможно. За монументом, проходя к забору строившейся Исаакиевской церкви, где было меньше народа, я увидел стоящего на Адмиралтейском бульваре, лицом к Сенату, молодого, только что вступившего на трон императора, окруженного главным штабом, генерал– и флигель-адъютантами, а возле него Карамзина. Государь был очень бледен».

Между тем прибывали новые войска: восставшие вставали возле памятника Петру, верные царю – у Зимнего дворца. В три часа зашло солнце, на город спускались сумерки. Зловеще шумела толпа на площади и другая, не пропускаемая полицией, на подходах к ней, за спиной верных Николаю частей, которые, таким образом, оказались окруженными. Надо было действовать. Несколько кавалерийских атак на каре были отбиты. Николай приказал готовить к бою артиллерию. В начале пятого грянул первый орудийный выстрел. Через час на площади оставались только убитые и тяжелораненые. В шесть часов Николай вернулся во дворец.

День 14 декабря Карамзин описал в письме Дмитриеву от 19 декабря:

«Мы здоровы после здешней тревоги 14 декабря. Я был во дворце с дочерьми; выходил и на Исаакиевскую площадь, видел ужасные лица, слышал ужасные слова, и камней пять-шесть упало к моим ногам. Новый император оказал неустрашимость и твердость. Первые два выстрела рассеяли безумцев с „Полярною Звездою“, Бестужевым, Рылеевым и достойными их клевретами. Милая жена моя, нездоровая, прискакала к нам во дворец около семи часов вечера. Я, мирный историограф, алкал пушечного грома, будучи уверен, что не было иного способа прекратить мятеж. Ни крест, ни митрополит не действовали. Как скоро грянула первая пушка, императрица Александра Феодоровна упала на колени и подняла руки к небу. Она несколько раз от души говорила: „Для чего я женщина в эти минуты!“ Добродетельная императрица Мария повторяла: „Что скажет Европа!“ Я случился подле них, чувствовал живо, сильно, но сам дивился спокойствию моей души странной; опасность под носом уже для меня не опасность, а рок и не смущает сердца: смотришь ей прямо в глаза с какою-то тишиною. – В большой зале дворца толпа знати час от часу редела, однако ж, все было тихо и пристойно. Молодые женщины не изъявляли трусости. В общем движении, в стороне, неподвижно сидели три магната: князь Лопухин, граф Аракчеев и князь А. Б. Куракин, как три монумента! В седьмом часу пели молебен; в осьмом стали все разъезжаться. Войско ночевало среди огней вокруг дворца.

В полночь я с тремя сыновьями ходил уже по тихим улицам, но в 11 часов утра, 15 декабря, видел еще толпы черни на Невском проспекте. Скоро все успокоилось, войско отпустили в казармы».

Восстание было подавлено. Начались аресты. 19 декабря, когда писалось письмо, Карамзин еще очень мало знал о размерах заговора, численности заговорщиков, надеялся, что их было немного. «Жалею о H. Е. Кашкине: преступник кн. Оболенский ему родной племянник, если не ошибаюсь. Давали в отчаянии за их зятя, Трубецкого. Катерина Федоровна Муравьева раздирает сердце свое тоскою. Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много! Солдаты были только жертвою обмана».

Понемногу Карамзину становятся известны не только имена арестованных, но и ход следствия и предъявляемые им обвинения. 3 января Карамзин сообщает Дмитриеву: «Оба рыцаря „Полярной Звезды“ сидят в крепости; скрывается доселе один безумец Кюхельбекер или погиб. К нашему сокрушению, оба сына Катерины Федоровны Муравьевой взяты как члены этого законопреступного общества: Никита, то есть старший, был даже одним из начальников. Меньшой осужден только на шестимесячное заключение в крепости. Все это между нами».

Зная, что усилилось полицейское наблюдение, Карамзин мало говорит в письмах, гораздо меньше, чем знает; даже в письме Вяземскому, отправленном не по почте, а с оказией, он очень осторожен. Об арестованных по делу 14 декабря он пишет: «Главные из них, как слышно, сами не дерзают оправдываться. Письма Никиты Муравьева к жене и матери трогательны: он во всем винит свою слепую гордость, обрекая себя на казнь законную в муках совести. Не хочу упоминать о смертоубийцах, грабителях, злодеях гнусных; но и все другие не преступники ли, безумные или безрассудные, как злые дети? Можно ли быть тут разным мнениям, о которых вы говорите в последнем вашем письме с какой-то значительностью особенной?» Письмо Карамзина – предупреждение. Он просит Вяземского: «Только ради Бога и дружбы не вступайтесь в разговорах за несчастных преступников, хотя и не равно виновных, но виновных по всемирному и вечному правосудию… Не радуйте изветников ни самою безвиннейшею нескромностью!» Видя Николая, говоря с ним, Карамзин понимал, что царь сейчас во власти страха (ведь заговорщики имели намерение убить его и всю царскую семью); снедаемый чувством мести и жаждой расправы, он во всех подозревает тайных заговорщиков, и неосторожное слово в его глазах достаточный повод для преследования.

Немногословный в переписке, Карамзин не избегал говорить о заговоре в частных беседах. «Через некоторое время после сего, – рассказывает учитель детей Карамзина И. Я. Телешов, – имел я приятнейшее удовольствие слушать рассуждение о сем происшествии незабвенного Николая Михайловича Карамзина». Учитель приводит высказывания Карамзина как прямую речь. Конечно, это «не точные цитаты, а пересказ, причем пересказ, окрашенный собственным пониманием событий, но какие-то элементы карамзинских настроений тут безусловно присутствуют. „Провидение, – говорил он (пишет о Карамзине Телешов. – В. М.), – омрачило умы людей буйных, и они в порыве своего безумия решились на предприятие столь же пагубное, сколько и несбыточное: отдать государство власти неизвестной, злодейски свергнув законную.

Бунт вспыхнул мгновенно; обманутые солдаты и чернь ревностно покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против государя незаконного и что новый император есть похититель престола старшего своего брата Константина. В сие-то ужасное время общего смятения, когда смелые действия злодеев могли бы иметь успех самый блистательный, Милосердный погрузил предприимчивых извергов в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в бездействии, а правительство между тем успело взять все нужные противу них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые; но Бог защитил нас, и Россия в сей день спасена от такого бедствия, которое если б не разрушило, то, конечно, истерзало ее“».

Восстание не поколебало убеждений Карамзина. Сербинович вспоминает его слова, что для России «предпочтительным государственным строем является монархия», и вывод: «Я враг революций, но мирные эволюции необходимы; они всего удобнее в правлении монархическом».

Уверенный, что Николай в определении наказания заговорщикам будет крайне жесток, Карамзин делает попытки предупредить это. Он, очередной раз рискуя навлечь на себя царский гнев, объясняет царю, что происшедшее – одно из выражений объективного хода истории и что это уменьшает личную ответственность участников заговора. Видимо, подобные разговоры велись неоднократно. Об одном из них рассказывает в своих «Записках декабриста» А. Е. Розен: «Журналы и газеты русские твердили о бесчеловечных умыслах, о безнравственной цели тайных обществ, о жестокосердии членов этих обществ, о зверской их наружности. Но тогда журналы и газеты выражали только мнение и волю правительства; издатели не смели иметь своего мнения, а мнения общественного не было никакого. Из русских один только H. М. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: „Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!“».

А в равелинах Петропавловской крепости читали Карамзина. Михаил Бестужев обратился с просьбой к начальнику тюрьмы дать ему какую-нибудь книгу. «Через три дня мне принесли для чтения, – рассказывает он в воспоминаниях, – 9-й том „Истории государства Российского“. Странная случайность!.. Почему именно 9-й том попал ко мне? Не для того ли, что судьба заранее хотела познакомить меня с тонкими причудами деспотизма и приготовить к тому, что меня ожидало? Хотя мне очень хорошо была известна эпоха зверского царствования Иоанна, но я предался чтению с каким-то лихорадочным чувством любопытства. Было ли это удовольствие – вкусить духовную пищу после томительной голодовки или смутное желание взглянуть поближе в глаза смерти, меня ожидающей, я не знаю… Но я читал… перечитывал – и читал снова каждую страницу».

Рылеев сам просит жену в письме от 21 января: «Пришли мне, пожалуйста, все 11 томов Карамзина „Истории“; но не те, которые испорчены наводнением, а лучшие: они, кажется, стоят в большом шкапу». И в следующем письме, 5 февраля, повторяет просьбу: «Я просил тебя прислать Карамзина „Историю“; ты, верно, позабыла. Пожалуйста, пришли».

Жизнь в Петербурге входила – хотя бы с внешней стороны – в колею. Карамзин возвращается к работе; 11 января 1826 года он пишет князю Шаликову: «Несмотря на грусть, начинаю заниматься своим делом: т. е. „Историею…“». В это время он писал пятую главу двенадцатого тома. Но в двадцатых числах января он заболел – сказалось нервное напряжение последнего месяца, кроме того, он простудился, врачи нашли воспаление в легких. Только в начале марта ему стало немного легче, уменьшился кашель, но он был очень слаб. 6 марта привезли в Петербург тело Александра, 13-го состоялись отпевание в Казанском соборе и похороны в Петропавловском. Карамзин не мог на них присутствовать.

«Медленная лихорадка» – такой диагноз поставили болезни Карамзина врачи и заявили, что ему необходимо переменить климат – пожить в Италии. 22 марта он пишет Дмитриеву: «Собираюсь, думаю, с силами, но незаметно. Слабею даже от пищи, хотя раз в день ем с истинным удовольствием. Говорят мне, и сам чувствую, что хорошо было бы мне удалиться отсюда летом, даже необходимо для совершенного выздоровления, но куда и как? наши способы? мой характер? Александра нет. Все мои отношения переменились. Но остался Бог тот же, и моя вера к Нему та же: если надобно мне зачахнуть в здешних болотах, то смиряюсь в духе и не ропщу. Не могу говорить с живостию: задыхаюсь. Брожу по комнате; читаю много; имею часто сладкие минуты в душе: в ней бывает какая-то тишина неизъяснимая и несказанно приятная».

Средств на поездку взять было неоткуда. Карамзину становится известно, что русский консул во Флоренции собирается подать в отставку, и он пишет письмо царю:

«Всемилостивейший государь!

Вначале примите еще от слабого историографа невольно слабое выражение чувства сильного: живейшей сердечной благодарности за трогательные для меня знаки Вашего участия в моей тяжкой болезни… И в какие дни! Вы делали то, что делал Александр. Эта мысль еще более умиляла меня.

Оправляюсь, но тихо; чувствую еще раздражение в груди, кашляю и буду кашлять долго, как говорят медики, если нынешним летом не удалюсь отсюда в климат лучший, и, по моему собственному чувству, необходимый для восстановления физических сил моих. Третьего года я здесь умирал, прошлого изнемогал и худел, а ныне был в опасности, и в первую зиму или осень могу снова иметь воспаление в груди, уже расстроенной. Медики решительно советуют мне пожить во Флоренции:: но с семейством многочисленным и состоянием недостаточным, особенно с того времени, как наши крестьяне, подобно другим, худо платят оброк, не могу и думать о путешествии. Есть, однако ж, способ, и зависит единственно от Вашего соизволения, без всякого ущерба или убытка для казны. Резидент наш во Флоренции, г. Сверчков, будучи весьма слабого здоровья, думает, как мне сказывали, скоро оставить свое место, которого смиренно, но убедительно прошу для себя у Вашего Императорского Величества, уже изъяснив причину: надежду действием хорошего климата спастися от чахотки и, может быть, преждевременной смерти. Без нескромности, кажется, могу сказать, что имею понятие о политических отношениях России к державам Европейским и не хуже другого исполнил бы эту должность.

23 года, по воле Императора Александра, я неутомимо писал „Историю“, назывался государственным историографом, но не получал никакого жалованья от государства и никаких денежных наград, кроме суммы, выданной мне в 1816 году из кабинета для платежа типографщикам за печатание девяти первых томов, и кроме двух тысяч пенсии (ассигнациями), определенной мне, как почетному члену Московского университета. Я жил плодами своих трудов; но теперь дописываю уже последний том: с ним кончится и моя деятельность, и мой важнейший доход.

Если Ваше Императорское Величество милостиво исполните мою всеподданнейшую просьбу, то это будет для меня величайшим благодеянием: других желаний и видов не имею. Неисполнение, признаюсь, огорчит меня; но да будет воля Божия! Ничто не охладит в душе моей истинной любви к Вам и признательности за благоволение и лестную доверенность, которые Вы мне уже оказали.

Могу ли ждать ответ? По крайней мере, мысль о долговременной неизвестности, в теперешнем моем физическом состоянии, несколько тревожит мое воображение».

Карамзин отправил письмо 22 марта. Николай ответил через две недели:

«Ежели ранее вам не отвечал, любезный Николай Михайлович, то не полагайте, чтобы то было из забывчивости, но напротив, из желания о всем дать ответ удовлетворительный. Я искал приладить желание ваше с возможностию, и полагаю, что, может, успел в том: предлагаю вам следующее; но наперед благодарю вас сердечно и за доверенность, и за содержание письма вашего; жалею сердечно, что первая услуга, которую вы ставите меня в возможность вам оказать, клонится к тому, чтоб вас удалить от всех нас! – Вы поверите, надеюсь, без труда, что с сердечным прискорбием убеждаюсь, что сие временное удаление необходимо. Но так видно Богу угодно, и должно сему покориться без ропота…

Но обратимся к делу. Вам надо ехать в Италию – вот что хотят медики; надо их послушать. Пребывание в Италии не должно вас тревожить, ибо хотя место во Флоренции еще не вакантно, но Российскому Историографу не нужно подобного предлога, дабы иметь способ там жить свободно и заниматься своим делом, которое, без лести, кажется, стоит дипломатической корреспонденции, особо Флорентийской. Словом, я прошу вас, не беспокойтесь об этом, и, хотя мне в угождение, дайте мне озаботиться способом устроить вашу поездку…

Повторяю, что мне больно слышать и верить, что вам надо ехать; дай Бог, чтобы здоровье ваше скоро восстановилось и возвратило бы вас к тем, кои Вас искренно любят и уважают; причтите меня к этим.

Вас искренно любящий Николай».

Император повелел снарядить специальный фрегат для проезда по морю. Отъезд был назначен на июнь.

Карамзин начинает собираться. Он полон надежд на целительное воздействие моря. С навещающими его друзьями он ведет оживленные разговоры. Сербинович в дневнике записывает: «Потом (Карамзин. – В. М.) говорил, что ему приходит в голову много соображений о политических обстоятельствах времени, о задаче жизни человеческой, о уповании на Промысл Божий, и многое, многое. Когда я сказал, почему бы не диктовать свои мысли другим? – „Нет! – отвечал он. – Я не привык к этому и не могу передавать мысли бумаге иначе, как сам, с пером в руке“».

«На сих днях отправлю в архив, – пишет Карамзин Малиновскому в конце апреля, – ящик с большею частию бумаг и книг, которые еще были у меня; удерживаю для окончания XII тома весьма немногие. Мне писать еще две главы: наслаждаюсь мыслию изображать характеры и действия Российской истории и любоваться вдали вершинами Апеннинскими; без работы, хотя самой легкой, для меня нет отдыха».

Но врачи и близкие уже знали, что дни его сочтены. Жуковский хлопочет о назначении Карамзину пенсии, которую по его смерти будет получать семья. 13 мая Николай своим указом распорядился о выплате «Историографу Российской империи, Действительному Статскому Советнику, отъезжающему для излечения своего за границу», пенсион по 50 тысяч рублей в год. Карамзин, прочтя указ, на слова Екатерины Андреевны, что это успокоит его старость, ответил: «Это значит, что я должен умереть». Он сердился за слишком большую, по его мнению, сумму пенсиона, разволновался и взял какую-то книгу, чтобы успокоиться за чтением.

На следующий день, 15 мая, он написал благодарственное письмо царю:

«Никогда скромные мои желания так далеко не простирались. Но изумление скоро обратилось в умиление живейшей благодарности: если сам не буду пользоваться плодами такой царской беспримерной у нас щедрости, то закрою глаза спокойно; судьба моего семейства решена наищастливейшим образом. Дай Бог, чтобы фамилия Карамзиных, осыпанная милостями двух монархов, заслужила имя верной, ревностной к царскому дому. О! как желаю выздороветь, чтобы последние дни мои посвятить вам, бесценный государь, и любезному Отечеству! Вчера не мог я писать, и ныне голова моя очень слаба. Видом, говорят, я поправляюсь, но слабость не выпускает меня из полулюдей. Заключу тем: милости, благодеяния ваши ко мне так чрезвычайны, что я и здоровый не умел бы выразить вполне моей признательности.

Повергаю себя к стопам вашим со всем моим семейством…»

Это были последние строки, им написанные.

Три дня спустя состояние Карамзина резко ухудшилось, и 22 мая он скончался.

Похоронили Николая Михайловича Карамзина в Петербурге на кладбище Александре-Невской лавры. На его намогильном памятнике – стих из Нагорной проповеди: «Блаженни чистии сердцем: яко тии Бога узрят».

Известно, что две тайны последних лет своего царствования, которые должны были оказать принципиальное, решающее влияние на будущую судьбу государства, император Александр I доверил Карамзину.

Первая тайна о порядке престолонаследия. Он сообщил Карамзину, что существует тайный манифест, по которому его наследником объявляется не следующий по возрасту брат Константин, а младший – Николай.

Вторая тайна касалась тайного общества, действующего в России и имеющего своей целью свержение монархии. Александр знал о нем, и знал имена всех заговорщиков. Но он не собирался что-либо предпринимать против них, поскольку считал себя морально виновным в том, что они стали такими, какие есть. Решение этой проблемы он оставлял Провидению.

Думается, вернее, и более того – я уверен, что Карамзину была открыта и третья тайна императора Александра I – тайна его смерти, до сих пор окутанной легендами, толками, дискуссиями историков.

За три дня до отъезда в Таганрог, 28 августа 1825 года, император пришел к Карамзину в его царскосельский домик проститься. Их беседа продолжалась с 8 часов вечера до 11 часов 30 минут. Дату и время последней своей беседы с императором Карамзин записал. Из ее содержания Карамзин упомянул только об одной детали: он торопил Александра: «Ваши дни сочтены, вам некогда что-либо откладывать, вам предстоит еще столько сделать…» Логично рассудить, что эти слова Карамзина были вызваны сообщением императора об уже принятом им решении, плане и времени его отречения от престола. Публичного отречения царствующего монарха Россия до сего времени не знала. Видимо, Александр имел свой план отречения иным способом.

27 ноября 1825 года в Петербург из Таганрога прибыло сообщение о кончине Александра I. Карамзин каждый день по просьбе императрицы-матери бывает во дворце. При матери почти постоянно находится Николай, он уже присягнул Константину. Карамзин настойчиво, что противоречит этикету и его натуре, рассказывает им о государственной деятельности Александра и его планах, открыто указывает на Николая как на императора. Может быть, именно об этом просил его Александр.

По традиции в связи с кончиной монарха стихотворцы писали и публиковали стихи, посвященные его памяти. Некоторые знакомые удивлялись и спрашивали Карамзина, почему он ничего не пишет, ведь он был близок к покойному. Но Карамзин так и не написал ничего «на кончину».

6 марта привезли в Петербург тело Александра, 13-го состоялись отпевание в Казанском соборе и похороны в Петропавловском. Карамзин не пошел проститься ни в первый, ни во второй. По официальной версии по болезни, но более вероятной представляется иная причина: он знал, что хоронили не императора Александра.

Существует довольно значительная литература о «старце Федоре Кузьмиче», объявившемся в Сибири в 1830-е годы и умершем в 1864 году, в которой исследуется легенда о том, что сибирский старец – это удалившийся от мира император Александр I.

Карамзин мог бы разрешить все сомнения. Однако он умел хранить доверенные ему тайны, причем не только не проговариваясь о них людям, но и не доверяя листу бумаги. Поэтому тут остается только сопоставлять и рассуждать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю