Текст книги "Карамзин"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 37 страниц)
Осенью 1799 года Карамзина в его квартире на Никольской улице посетил молодой поэт, купеческий сын из Казани Гаврила Петрович Каменев. Он оставил подробное описание своего посещения. Это почти единственное мемуарное свидетельство о домашнем быте Карамзина до его женитьбы.
Каменев пишет своему другу, казанскому литератору С. А. Москотельникову, что к Карамзину он пошел по рекомендации И. В. Лопухина, а сопровождал его сын И. П. Тургенева Николай, десятилетний мальчик: «В прошедшем письме обещал я вам сообщить подробности визита моего у г. Карамзина. Вот они. В половине двенадцатого часу с старшим сыном г. Тургенева поехали мы на Никольскую улицу и взошли в нижний этаж зелененького дома, где г. Карамзин нанимает квартиру. Мы застали его с Дмитриевым, читающего 5-ю и 6-ю части его „Путешествия“, которые теперь в Петербургской ценсуре и скоро, вместе с „Московским журналом“, будут напечатаны. Увидевши нас, Карамзин встал из вольтеровских кресел, обитых алым сафьяном, подошел ко мне, взял за руку и сказал, что он любит знакомиться с молодыми людьми, любящими литературу, и, не давши мне ни слова вымолвить, спросил: не я ли присылал ему перевод из Казани и печатан ли он? Я отвечал и на то, и на другое как можно короче. После сего начался разговор о книгах, и оба сочинителя спрашивали меня наперерыв: какие языки мне известны? где я учился? сколько времени? что переводил? что читал? и не писал ли чего стихами? Я отвечал, что перевел оду Клейста… Карамзин спросил Тургенева, перевел ли он переписку Юнга с Фонтенелем из „Философии природы“, и начали говорить о сей книге, которой сочинителя он не любит. Вот слова его: „Этот автор может только нравиться тому, кто имеет темную любовь к литературе. Опровергая мнения других, сам не говорит ничего сносного; ожидаешь много, приготовишься – и выйдет вздор. Нет плавности в штиле, нет зернистых мыслей; многое слабо, иное плоско, и он ничем не брильирует[10]10
Блистает: от briller – блестеть, блистать (фр.).
[Закрыть]“. Карамзин употребляет французских слов очень много; в десяти русских есть одно французское. L’imagination, sentiments, tournament, energie, epithete, expression, exeller[11]11
Воображение, чувство, страдание, сила, эпитет, выразительность, превосходить (фр.).
[Закрыть] и прочее повторяет очень часто. Стихи с рифмами называет побежденною трудностию; стихи белые ему нравятся. По его мнению, русский язык не сотворен для поэзии, а особливо с рифмами; что окончание стихов на глаголы ослабляет экспрессию. Перебирая людей, имеющих в Казани свои библиотеки, о Вас упомянул я и сказал, что трудитесь в переводе Тасса. „Да не стихами ли?“ – спросил Дмитриев. Я отвечал, что прозою, с перевода Лебрюнова, и Карамзин признал этот перевод за самый лучший. Дмитриев хвалил Фон-Визина, Богдановича, но Карамзин был противного мнения, и когда первый читал несколько стихов из поэмы „На разрушение Лиссабона“, переведенных, как он говорит, Богдановичем, то он критиковал стихи, называя их слабыми и проч.
Он росту более нежели среднего, черноглаз, нос довольно велик, румянец неровный и бакенбарт густой. Говорит скоро, с жаром и перебирает всех строго. Сожалеет, что не умел воспользоваться от своих сочинений. Дмитриев росту высокого, волосов на голове мало, кос и худощав. Они живут очень дружно и обращаются просто, хотя один поручик, а другой генерал-поручик. Прощаясь со мной, просил меня, чтоб я чаще к нему ходил».
«Октября третьего дня я сделал визит г. Карамзину, и принят им столь же хорошо, как и в первый. Севши в вольтеровские свои кресла, просил он меня, чтобы я сел на диван, возвышенный не более шести вершков от полу, где, как карла перед гигантом, в уничижительнейшем положении, имел удовольствие с час говорить с ним. Г. Карамзин был в совершенном дезабилье: белый байковый сюртук нараспашку и медвежьи большие сапоги составляли его одежду. Говоря о новых французских авторах (которых я очень мало знаю), советовал мне читать их, утверждая, что ничем не можно столь себя усовершенствовать в истине, как прилежным чтением. Советовал мне сочинять что-нибудь в нынешнем вкусе и признавался, что до издания „Московского журнала“ много бумаги им перемарано и что не иначе можно хорошо писать, как писавши прежде худо и посредственно. Журнал его скоро выйдет новым тиснением.
Комнаты его очень хорошо убраны и на стенах много портретов французских и итальянских писателей, между ними заметил я Тасса, Метастазия, Франклина, Буфлера, Дюпати и других беллетристов».
Удивительны творческая энергия и продуктивность Карамзина в 1790-е годы. За десятилетие он заложил основы новейшей русской литературы. Но при всем этом он чувствовал, что может сделать еще больше, и хотел одного – работать. «Если спросишь, что я делаю, то мне стыдно будет отвечать: так мало, что почти ничего, имея, впрочем, охоту писать. Лишь только за перо, кто-нибудь в дверь или корректура на стол. Четыре тома „Писем русского путешественника“ выйдут через месяц и будут к тебе доставлены», – пишет он Дмитриеву в 1796 году.
«Свежих стихов нельзя писать без углубления в самого себя, – жалуется он в 1798-м, – а меня что-то не допускает продолжительно заняться своими мыслями. Все обещаю себе, отлагаю до спокойнейшего времени, и перо мое, верно, засохло бы в чернильнице, если бы нужда не заставляла меня переводить, и то очень лениво. Иногда забавляюсь только в воображении разными планами».
И в декабре 1798 года подводит горестный итог: «Нынешний год я буду почти только издателем, не написав ничего или очень мало». Впрочем, в предыдущем письме, посетовав на собственную лень, Карамзин сообщал: «Однако ж на сих днях отправлю к тебе пакет печатных листов».
В 1796–1799 годах Карамзин, кроме уже названных изданий, выпустил следующие книги: повесть «Юлия», в 1797 году переведенную на французский язык и изданную с таким примечанием переводчика: «Этой повести достаточно, чтобы увидеть, что в стране, которую во Франции еще не разучились рассматривать как варварскую, есть писатели, соперничающие с Мармонтелем и Флорианом»; переиздал «Аглаю», «Аониды», «Мои безделки» с дополнениями и исправлениями, издал переводы повестей Мармонтеля и фундаментальную хрестоматию в трех книгах «Пантеон иностранной словесности».
Составляя «Пантеон…», Карамзин поставил перед собой трудную задачу – познакомить русского читателя со всем богатством иностранных литератур – от Античности до современности.
В 1799 году Карамзин создает краткие биографии для альбома гравированных портретов русских писателей, издаваемого П. П. Бекетовым. Помимо изданного, многое осталось в замыслах, планах, набросках. В одном из писем он пишет о романе: «Разве месяца через два пошлю извлечение из нового русского романа, который, может быть, никогда не выйдет на русском языке. Хочешь знать титул? Картина жизни, но эта картина известна только самому живописцу или маляру, и не глазам его, а воображению». Ни этот роман Карамзина, ни извлечение из него не известны, он его не написал. Не были осуществлены похвальные слова Петру Великому и Ломоносову, о которых пишется в другом письме.
В 1799 году Карамзин писал Дмитриеву: «Нынешним летом стану писать прозою, чтобы не загрубеть умом». Возможно, статья «О случаях и характерах в российской истории, которые могут быть предметом художеств», напечатанная в 1802 году, состоит из сюжетов задуманных, но не осуществленных повестей Карамзина: призвание варягов, восстание Вадима Храброго, вещий Олег, Ольга, Крещение Руси и др. Некоторые сюжеты разработаны отнюдь не для изображения живописцем, а представляют собой скорее план литературного произведения. Таков, например, сюжет, долженствующий изобразить «эпоху начала Москвы».
«В наше время историкам уже не позволено быть романистами, – пишет Карамзин, – и выдумывать древнее происхождение для городов, чтобы возвысить их славу». Несмотря на такое утверждение, он предлагает романную версию основания Москвы: «Москва основана в половине второго-надесять века князем Юрием Долгоруким, храбрым, хитрым, властолюбивым, иногда жестоким, но до старости любителем красоты, подобно многим древним и новым героям. Любовь, которая разрушила Трою, построила нашу столицу, и я напомню вам сей анекдот русской истории или Татищева.
Прекрасная жена дворянина Кучки, Суздальского тысячского, пленила Юрия. Грубые тогдашние вельможи смеялись над мужем, который, пользуясь отсутствием князя, увез жену из Суздаля и заключился с нею в деревне своей, там, где Неглинная впадает в Москву-реку. Юрий, узнав о том, оставил армию и спешил освободить красавицу из заточения. Местоположение Кучкина села, украшенное любовью в глазах страстного князя, отменно полюбилось ему: он жил там несколько времени, веселился и начал строить город.
Мне хотелось бы представить начало Москвы ландшафтом – луг, реку, приятное зрелище строения: дерева падают, лес редеет, открывая виды окрестностей – небольшое селение дворянина Кучки, с маленькою церковью и с кладбищем, – князя Юрия, который, говоря с князем Святославом, движением руки показывает, что тут будет великий город, – молодые вельможи занимаются ловлею зверей. Художник, наблюдая строгую нравственную пристойность, должен забыть прелестную хозяйку; но вдали, среди крестов кладбища, может изобразить человека в глубоких, печальных размышлениях. Мы угадали бы, кто он – вспомнили бы трагический конец любовного романа, – и тень меланхолии не испортила бы действия картины».
Карамзин одновременно трудился над несколькими замыслами. Приступив к изданию «Пантеона», он планирует будущую работу. «Выдав книжки три „Пантеона“ (для подспорья кошельку своему), верно, что-нибудь начну или начатое кончу», – отвечает он на вопрос Дмитриева, почему не издает «ничего собственного».
Однако творческие планы постоянно наталкиваются на запреты цензуры: «Цензура, как черный медведь, стоит на дороге, к самым безделицам придирается. Я, кажется, и сам могу знать, что позволено и чего не должно позволять; досадно, когда в безгрешном находят грешное».
Общая атмосфера подозрительности, присущая Павлову царствованию, в цензорской практике превращалась в настоящий кошмар: цензор боялся пропустить что-нибудь такое, что могло бы вызвать гнев начальства и императора (история с Радищевым прекрасно помнилась), поэтому мерещилась крамола в каждой фразе.
27 июля 1798 года Карамзин пишет Дмитриеву:
«Весело быть первым, а мне и последним быть мешает цензура. Я перевел несколько речей из Демосфена, которые могли бы украсить „Пантеон“, но цензоры говорят, что Демосфен был республиканец и что таких авторов переводить не должно, и Цицерона также, и Саллюстия также… великий Боже! Что же выйдет из моего „Пантеона“? План издателя разрушился. Я хотел для образца перевести что-нибудь из каждого древнего автора. Если бы экономические обстоятельства не заставляли меня иметь дело с типографиею, то я, положив руку на алтарь Муз и заплакав горько, поклялся бы не служить им более ни сочинениями, ни переводами».
Цензуре подвергались не только новые произведения, но и переиздания. Три месяца спустя Карамзин сообщает об этом Дмитриеву: «А я как автор могу исчезнуть заживо. Здешние цензоры при новой эдиции (издании. – В. М.) „Аонид“ поставили X на моем „Послании к женщинам“. Такая же участь ожидает и „Аглаю“, и „Мои безделки“, и „Письма русского путешественника“, то есть вероятно, что цензоры при новых изданиях захотят вымарывать и поправлять, а я лучше все брошу, нежели соглашусь на такую гнусную операцию; и таким образом через год не останется в продаже, может быть, ни одного из моих сочинений. Умирая авторски, восклицаю: да здравствует Российская Литература!»
Цензура могла запретить публикацию какого-либо произведения или мнения, но не в ее силах похерить своим цензорским карандашом в человеке дарованные ему свыше талант и ум, которые, несмотря ни на что, продолжают в человеке свое дело. Недаром же поэтому жалобы Карамзина завершаются энергичным лозунгом: «Да здравствует Российская Литература!» Он полон литературных замыслов, планов, не все они осуществятся, но, как теперь это видно, они вели Карамзина к главному его произведению. Переполняют его и стихи, как признавался Пушкин: «Ведь рифмы запросто со мной живут: две придут сами, третью приведут», так было и у Карамзина, рифмы его преследовали повсюду. В эти годы он сочиняет множество стихотворных мелочей, признанным мастером которых он был. Эпиграммы, стихи на случай, экспромты, мадригалы, буриме, стихи на заданные слова, подписи, надписи вошли в моду в светских салонах. В большинстве своем это были сочинения, предназначенные для домашнего употребления, понятные узкому кругу посвященных, знавших повод или причину их написания, и чаще всего не отличавшиеся литературными достоинствами. Но такая литературная игра развивала вкус и бывала порой первой ступенью к пониманию настоящей литературы.
Однако светские салонные мелочи, когда их авторами были настоящие поэты, становились явлениями не только быта, но и поэзии: в «Аонидах» опубликовано немало таких мелочей.
Карамзин достаточно серьезно относился к своим экспромтам. Кроме собственно содержания он, безусловно, ценил преодоленную мастерством и талантом трудность самих обстоятельств сочинения.
О сочинении некоторых экспромтов он сообщает Дмитриеву: о катрене, который «сказал одной молодой даме, задремав подле нее»:
Как беден человек! Нет страсти – горе, мука,
Без страсти жизнь – не жизнь, а скука.
Люби – и слезы проливай!
Покоен будь – и ввек зевай!
Когда к нему на маскараде подошли две женщины в масках, Карамзин по этому поводу сочинил «галантное» (как говорит он сам) стихотворение:
Ничто, ничто сокрыть любезных не могло!
На вас и маски, как стекло.
Прелестные глаза прелестных обличают;
Под маскою они не менее сияют.
Взглянул – и сердце мне
Сказало: вот оне!
На табакерку «одной любезной женщины» с изображением ландыша и мраморного столба сочинил такую надпись:
Любезное глазам, как цвет весенний тленно,
Любезное душе, как мрамор неизменно.
В одном доме с позволения хозяйки Карамзин «исписал карандашом с головы до ног» статую мраморного амура. Эти надписи: «На голову», «На глазную повязку», «На сердце», «На пальчик, которым амур грозит», «На руку», «На крыло», «На стрелу, которую амур берет в руку», «На ногу», «На спину амура» он после напечатал в «Аонидах» и включал в каждое издание своих сочинений.
На голову
Где труди́тся голова,
Там труда для сердца мало,
Там любви и не бывало,
Там любовь – одни слова.
На сердце
Любовь анатомист: где сердце у тебя,
Узнаешь полюбя.
На руку
Когда рука
Любовника дерзка,
Не верь ему; но верь, когда она робка.
Среди подобных галантных шуток и острых слов у Карамзина немало миниатюр с глубоким – философским – смыслом:
Печаль и радость
С печалью радость здесь едва ли не равна:
Надежда – с первою, с другой – боязнь одна.
Эпиграмма на жизнь
Что наша жизнь? Роман. – Кто автор? Аноним.
Читаем по складам – смеемся, плачем – спим.
Тень и предмет
Мы видим щастья тень в мечтах земного света;
Есть щастье где-нибудь: нет тени без предмета.
Иван Иванович Дмитриев, с которым Карамзина связывала дружба всю жизнь, оставил несколько характеристик друга, относящихся к разным годам, они последовательно рисуют Карамзина – ребенка, Карамзина – юношу, Карамзина – члена новиковского кружка, среди этих портретов есть и портрет Карамзина – светского человека в 1790-е годы:
Он дома – иль Шолье, иль Юм, или Платон;
Со мною – милый друг; у Вейлер – Селадон;
Бывает и игрок – когда у Киселева,
А у любовницы – иль ангел, или рёва.
Дмитриев назвал это стихотворение «Старинной шуткой к портрету H. М. Карамзина», видимо, имея в виду какой-то старинный литературный образец. Шутка, как и все карамзинские портреты Дмитриева, подмечает характерные черты оригинала. Кажется, лишь с Дмитриевым Карамзин говорил о своих любовных увлечениях. Об этой стороне его жизни свидетельства остались лишь в его собственных произведениях и в письмах другу.
Племянник И. И. Дмитриева М. А. Дмитриев в своей книге «Князь Иван Михайлович Долгорукий и его сочинения», значительную часть которой составляют воспоминания автора о времени и герое этой книги – поэте конца XVIII века, необычайно влюбчивом человеке, дает очерк нравов того времени, касающихся любовной поэзии.
«В понятиях нашего светского общества, – пишет он, – чувствительность была тогда каким-то высшим законом, на который не было апелляции. Само собой разумеется, что при этом права сердца брали самые широкие размеры, даже в ущерб долга. Вспомним стихи Карамзина в „Острове Борнгольме“:
Природа! ты хотела,
Чтоб Лилу я любил!
Закон природы – и кончено! против законов природы – не было возражения! „В осьмнадцатом веке, – говорит Сент-Бёв, – чувствительность примешивалась ко всему: и к описаниям природы Сен-Ламбера, и к сказкам младшего Кребильона, и к философической ‘Истории обеих Индий’ Рейналя“. – Прошу идти против такого потока! – Так было и у нас в конце того века и в начале нынешнего (имеются в виду XVIII и XIX века. – В. М). – Стихи посвящались тогда женщинам открыто, или под самым прозрачным покровом перемены имени, или под вымышленным именем, однажды навсегда усвоенным ей поэтом. Всякий знал, к кому они относятся, и это нимало не вредило чести красавицы: напротив, окружало ее каким-то венцом славы, а поэту доставляло самую лестную известность… Кто не знал, например, в Москве, что стихи Карамзина: „К неверной“ и другие: „К верной“ относились к княгине Прасковье Юрьевне Гагариной?»
Князь Иван Михайлович Долгоруков в своих воспоминаниях «Капище моего сердца» также отмечает это: «Знаменитый Карамзин преклонял пред ней колена и отражал на нее сияние своей славы».
Но настоящую славу и известность княгине Прасковье Юрьевне Гагариной принесло и сохранило от забвения ее имя буквально на века тоже литературное произведение, написанное ее младшим современником, когда она была уже дамой почтенного возраста. А. С. Грибоедов в своей знаменитой комедии «Горе от ума» включил ее в число выразительнейших персонажей фамусовской Москвы под именем Татьяны Юрьевны. Она не присутствует на балу, но ее дух присутствует там, о ней вспоминают и говорят, и поэтому ее отсутствующий образ обретает над всем происходящим какую-то мистическую силу.
Сначала ее упоминает в монологе Фамусов:
А дамы? – сунься кто, попробуй, овладей;
Судьи всему, везде, над ними нет судей;
За картами, когда восстанут общим бунтом,
Дай Бог терпение, ведь сам я был женат.
Скомандовать велите перед фрунтом!
Присутствовать пошлите их в сенат!
Ирина Власьевна! Лукерья Алексевна!
Татьяна Юрьевна! Пульхерия Андревна!
Затем в диалоге Молчалина и Чацкого проясняется ее роль и влияние. Молчалин указывает Чацкому прямой путь для успеха в карьере обратиться к ее покровительству.
Молчалин
Вам не дались чины, по службе неуспех?
Чацкий
Чины людьми даются;
А люди могут обмануться.
Молчалин
Как удивлялись мы!
Чацкий
Какое ж диво тут?
Молчалин
Жалели вас.
Чацкий
Напрасный труд.
Молчалин
Татьяна Юрьевна рассказывала что-то,
Из Петербурга воротясь,
С министрами про вашу связь,
Потом разрыв…
Чацкий
Ей почему забота?
Молчалин
Татьяне Юрьевне!
Чацкий
Я с нею не знаком.
Молчалин
С Татьяной Юрьевной!!
Чацкий
С ней век мы не встречались;
Слыхал, что вздорная.
Молчалин
Да это, полно, та ли-с?
Татьяна Юрьевна!!! Известная, – притом
Чиновные и должностные,
Все ей друзья и все родные;
К Татьяне Юрьевне хоть раз бы съездить вам.
Чацкий
На что же?
Молчалин
Так: частенько там
Мы покровительство находим, где не метим.
Чацкий
Я езжу к женщинам, да только не за этим.
Молчалин
Как обходительна! добра! мила! проста!
Балы дает нельзя богаче,
От рождества и до поста,
И летом праздники на даче.
Ну, право, что бы вам в Москве у нас служить?
И награжденья брать и весело пожить?
Чацкий
Когда в делах – я от веселий прячусь,
Когда дурачиться – дурачусь;
А смешивать два этих ремесла
Есть тьма искусников, я не из их числа.
В Москве сразу узнали, кто стал для Грибоедова прототипом Татьяны Юрьевны. И если в качестве прототипов других персонажей называют по нескольку имен, то в этом случае все в своем мнении были едины. Во времена Грибоедова ей было за 60 лет, а в конце 1790-х годов, когда ей посвящал стихи Карамзин, она была молода и имела славу одной из первых красавиц Москвы и Петербурга и отличалась веселым нравом, хотя за спиной у нее уже была пережитая трагедия.
Прасковья Юрьевна – урожденная княжна Трубецкая, племянница фельдмаршала графа П. А. Румянцева-Задунайского, а если заглянуть поглубже в историю, то отыщутся и родственные связи с царской фамилией, в первом и счастливом браке Прасковья Юрьевна была замужем за полковником князем Федором Сергеевичем Гагариным. Князь Ф. С. Гагарин в 1794 году был убит в Варшаве во время восстания Костюшки. Прасковья Юрьевна находилась в Польше при муже, и после его гибели «неутешная молодая вдова, мать нескольких малолетних детей, – рассказывает в своих „Записках“ Вигель, – взята была в плен и в темнице родила меньшую дочь». Освобождена из плена княгиня Гагарина была вместе с другими пленными после штурма польской столицы русскими войсками под командованием А. В. Суворова.
Прасковья Юрьевна осталась вдовой с шестью малолетними детьми: двумя сыновьями Василием и Федором и четырьмя дочерьми Верой, Надеждой, Любовью и Софьей.
«Долго отвергала она всякие утешения, в серьге носила землю с могилы мужа своего, – продолжает Вигель, – но вместе с твердостию имела она необычайные, можно сказать, невиданные живость и веселость характера; раз предавшись удовольствиям света, она не переставала им следовать».
Такой живой и кокетливой изобразил ее в своих воспоминаниях «Капище моего сердца» князь Иван Михайлович Долгоруков, поэт, которому однажды позавидовал даже А. С. Пушкин, светский человек, ловелас XVIII века, страстно любивший театр и посему непременный участник всех московских благородных, то есть любительских, спектаклей.
«Я с ней знаком был во время ее вдовства, и довольно коротко, – пишет Долгоруков. – Она женщина смолоду взбалмошная и на всякую проказу готовая… (писалось это, когда и автору, и героине очерка было уже под 60 лет. – В. М.). Всех резвостей исчислить невозможно, какие она выдумывала для приятного провождения времени и на даче, то есть за городом, и в городском ее доме. Я с ней часто игрывал на театре, на котором она затевала разные зрелища, чтобы привлечь к себе людей, и из одного чванства, впрочем, в этом искусстве она худо успевала… Княгиня не умела ни петь, ни играть. Театр поместить мог до ста пятидесяти человек, а мы с ней роздали триста билетов; разумеется, что была страшная давка, шум, крик и всякое неустройство. Ее всё это забавляло чрезвычайно…
Прошла ее и моя молодость, вся наша компания разбрелась по сторонам, и теперь я с этой дамой вовсе незнаком. Одни дурачества юности делали ее заманчивой; исчезли шалости, кончились и отношения. Стихи мои под названием „Параше“ обращены были на ее лицо, и, напечатаны будучи в моих книгах, суть памятник моего с ней знакомства и приятного препровождения времени в ее кругу».
Стихи князя Долгорукова, обращенные к княгине Гагариной, – классический образец старинной альбомной поэзии:
Парашу вечно не забуду,
Мила мне будет навсегда,
К ней всякий вечер ездить буду,
А к Селимене никогда.
Долгоруков был необычайно влюбчив и обязательно влюблялся в каждую хорошенькую партнершу по благородному спектаклю, но тут увлечение княгиней Парашей, кажется, миновало его. Возможно, причиной этого послужил существующий и имеющий больше чем он шансов на успех соперник – Карамзин.
Если князю Долгорукову с его точки зрения княгиня Прасковья Юрьевна представлялась лишь взбалмошной женщиной, то другие видели в ней совсем другого человека. Граф С. Д. Шереметев, рассказывая о ней по семейным преданиям, дает княгине такую характеристику: «При жизни своего первого мужа по положению и богатству она принадлежала к высшему кругу петербургского общества. Она была образованна, очень умна… При дворе ее уважали за благочестие и скромность».
Любовь Карамзина к княгине Гагариной была глубоким и серьезным чувством, более того, он сделал ей предложение и уже строил в воображении картины их будущего семейного счастья. Гагарина тоже поддалась на какое-то время этим мечтам, но затем – натура пересилила – и она закрутила новый роман.
Неизвестно, как и что узнал Карамзин об ее измене, но, видимо, объяснения княгини только подтвердили его подозрения. Чтобы выговориться, он пишет стихотворение, многословное, сбивчивое, как его душевное состояние, с названием «К неверной».
Армиды Тассовы, лаисы наших дней
Улыбкою любви меня к себе манили
И сердце юноши быть ветреным учили;
Но я влюблялся, не любя.
Когда ж узнал тебя,
Когда, дрожащими руками
Обняв друг друга, всё забыв,
Двумя горящими сердцами
Союз священный заключив,
Мы небо на земле вкусили
И вечность в миг один вместили,—
Тогда, тогда любовь я в первый раз узнал…
Жестокая!.. увы! могло ли подозренье
Мне душу омрачить? Ужасною виной
Почел бы я тогда малейшее сомненье;
Оплакал бы его. Тебе неверной быть!
Скорее нас Творец забудет,
Скорее изверг здесь покоен духом будет,
Чем милая души мне может изменить!
Так думал я… и что ж? на розе уст небесных,
На тайной красоте твоих грудей прелестных
Еще горел, пылал мой страстный поцелуй,
Когда сказала ты другому: торжествуй —
Люблю тебя!..– Еще ты рук не опускала,
Которыми меня, лаская, обнимала,
Другой, другой уж был в объятиях твоих…
Иль в сердце… всё одно! Без тучи гром ужасный
Ударил надо мной.
Однако Прасковья Юрьевна не собиралась порывать с Карамзиным и, оправдываясь, убеждает его в своей верности, видимо, говорит о возможности их брака.
Карамзин пишет новое стихотворение – «К верной».
Ты мне верна!.. тебя я снова обнимаю
И сердце милое твое
Опять, опять мое!
К твоим ногам в восторге упадаю,
Целую их!..
Он подхватывает разговор о браке:
Хотя при людях нам нельзя еще словами
Люблю друг другу говорить;
Но страстными сердцами
Мы будем всякий миг люблю, люблю твердить…
Когда-нибудь, о милый друг,
Судьбы жестокие смягчатся:
Два сердца, две руки навек соединятся;
Любовник… будет твой супруг.
Впрочем, отношения Карамзина и княгини Гагариной прекрасно всем были известны. Долгоруков говорит о «тесной связи ее с Карамзиным», а Вигель пишет о ее реакции на светскую молву; «Прасковья Юрьевна, которая всему смеялась, особенно вранью, никак не хотела рассердиться за то, что про нее распускали».
Далее Карамзин рисует в стихотворении картину их будущей семейной жизни, какой он видит ее в своих мечтах:
Далеко от людей, в лесу, в уединенье,
Построю домикдля тебя,
Для нас двоих, над тихою рекою
Забвения всего, но только не любви;
Скажу тебе: «В сем домике живи
С любовью, счастьем и со мною,—
Для прочего умрем».
Конечно, только безумно влюбленный и ослепленный своей любовью поэт мог подумать, что такая перспектива придется по душе княгине Гагариной. Внешне как будто бы отношения были восстановлены, но только внешне: наступило медленное, длительное и мучительное отдаление.
В марте 1797 года Карамзин пишет посвященному в историю своей любви к Гагариной Ивану Ивановичу Дмитриеву:
«Дружеское письмо твое, мой любезнейший Иван Иванович, влило несколько капель бальзама в мое сердце. Но мне больно, что я огорчил тебя, человека, который истинно меня любит, который сам имеет нужду в утешении. Слабость, слабость! не стыжусь ее, но досадую. Будь покоен, милый друг! надобно верить Провидению; будет с каждым из нас чему быть назначено, и что мы заслуживаем; я не хочу другого, и соглашаюсь терпеть, если не заслуживаю ни счастья, ни спокойствия. Слабое сердце мое умеет быть и твердым, вопреки всему. Теперь главное мое желание состоит в том, чтобы не желать ничего, ничего: ни самой любви, ни самой дружбы. – Да, я любил, если ты знать хочешь; очень любил, и меня уверяли в любви. Все это прошло; оставим. Никого не виню. Ты говоришь о свете, о моей к нему привязанности: я смеюсь внутренно. Если бы ты заглянул ко мне в душу! Правда, бывали минуты, бывали часы, в которые друг твой смешивался с толпою; но с моим ли сердцем можно любить свет? Я искал только средств жить счастливо в уединении; теперь ничего не ищу. Называй же меня суетным! Жизнь кажется мне скучною, безплодною равниною; там, впереди, что-то возвышается… надгробный камень и вот эпитафия:
Бог дал мне свет ума: я истины искал,
И видел ложь везде – светильник погашаю.
Бог дал мне сердце: я страдал —
И Богу сердце возвращаю.
Пока будем жить; сердце еще бьется, кровь течет в жилах. Будь здоров как я, но гораздо счастливее…»
Стихотворения «К неверной» и «К верной» из жанра личных объяснений переходят в область литературных произведений. Карамзин печатает их, но чтобы замаскировать их автобиографичность, снабжает пометой «перевод с французского».
Летом 1797 года Карамзин опять влюблен. Ее имя неизвестно, о ней – несколько строк в письме Дмитриеву: «Чрезмерно беспокоюсь, мой милый друг, о другом человеке; она поехала из Москвы больная, уверив меня самым нежным, самым трогательным образом в любви своей. Не знать, что с нею делается! Жива ли, здорова ли она! Писать, – но, может быть, ей не отдадут письма моего. Однако ж решусь. Часто вижу печальные сны и делаюсь неверным. Клянусь Богом, что готов отказаться от любви ее с тем условием, чтобы она была жива, здорова и счастлива».
Через несколько месяцев опять о ней: «Милая и несчастная ветреница скатилась с моего сердечного горизонта без грозы и бури. Осталось одно нежное воспоминание, как тихая заря вечерняя. Но я все еще не попадаю в долину Иосафатову; все еще на море, как Синдбад-мореходец! Боюсь кораблекрушения, но распускаю парусы! Досадное сердце не слушается рассудка; твержу наизусть Эпиктета»:
В дальнейшей жизни княгини Прасковьи Юрьевны мы находим объяснение того, почему она не захотела выйти замуж за Карамзина, и имеем пример благодетельного решения судьбы Карамзина, не давшей свершиться этому браку.
Княгиня Прасковья Юрьевна, наконец, решилась выйти замуж и вышла. Случилось это в 1810 году. О ее замужестве, причинах принятого решения и избранном ею кандидате в мужья рассказывает Ф. Ф. Вигель.
«Но время шло, дети росли, и когда она совсем почти начинала терять свои прелести, явился обожатель, – пишет Вигель. – То был Петр Александрович Кологривов, отставной полковник, служивший при Павле в кавалергардском полку. Утверждают, что он был в нее без памяти влюблен. Любовь, куда тебя занесло? хотелось бы сказать. А между тем оно было так: надобно было иметь необыкновенную привлекательность, чтобы в утробе этого человека расшевелить нечто нежное, пламенное. Дотоле и после ничего подобного нельзя было в нем найти. В душе его, в уме, равно как и в теле, все было аляповато и неотесано. Я не знавал человека более его лишенного чувства, называемого такт: он без намерения делал грубости, шутил обидно и говорил невпопад. Любовь таких людей бывает обыкновенно настойчива, докучлива, неотвязчива. Во Франции, говорят, какая-то дама, чтобы отвязаться от преследований влюбленного, вышла за него; в России это не водится, и Прасковья Юрьевна не без причины согласилась отдать ему свою руку. Как все знатные у нас, не одни женщины, но и мужчины, не думала она о хозяйственных делах своих, которые пришли в совершенное расстройство. Она до безумия любила детей своих; мальчики вступали в тот возраст, в который по тогдашнему обычаю надобно было готовить их на службу, девочки с каждым годом милее расцветали. Как для них не пожертвовать собою? Как не дать им защитника, опекуна и опору?.. Кологривов имел весьма богатое состояние, да сверх того, несмотря на военное звание свое, был великий хлопотун и делец».
В устройстве судьбы детей Прасковья Юрьевна добилась полного, по тогдашним понятиям, успеха. Оба ее сына сделали хорошую военную карьеру, всех дочерей она удачно выдала замуж: Веру – за князя П. А. Вяземского, Надежду – за князя Б. А. Святополк-Четвертинского, Любовь – за генерала Б. В. Полуектова, Софью – за московского уездного предводителя дворянства, полковника В. Н. Ладомирского – незаконного, но любимого сына екатерининского фаворита И. Н. Римского-Корсакова и графини Е. П. Строгановой.