Текст книги "Карамзин"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 37 страниц)
В царствование Павла Вяземский вышел в отставку, поселился в Москве и занялся строительством в своей подмосковной деревне – Остафьеве. В эти годы отношения Вяземского и Карамзина становятся более близкими и дружескими. Из посетителя общих вечеров Карамзин превратился в особенно желанного гостя. П. А. Вяземский, в то время мальчик, вспоминает, что они с младшей сестрой сердились на него: «В те редкие вечера, когда салоны наши не переполнялись посетителями, а было два-три человека, иногда и никого, отец оставлял нас, детей, ужинать с собою, обыкновенно в одиннадцатом часу. Понятно, что эти дни дорого ценились нами. Не знаю, по какому случаю и по каким соображениям, Карамзин бывал гостем нашим именно в эти исключительные дни. Отец был великий устный следователь по вопросам метафизическим и политическим; сказывали мне, бывал он иногда и очень парадоксальный, но блестящий спорщик. Беседы и прения его с Карамзиным длились без конца. В ожидании вожделенного ужина мы дремали в соседней комнате, а ужин был все отлагаем позднее и позднее».
Осенью 1803 года Карамзин заметил, что его влечет в дом Вяземских не столько беседа с князем, сколько желание видеть старшую дочь Вяземского, Екатерину Андреевну. Он был старше ее на 14 лет: ему – тридцать восемь, ей – двадцать четыре. Екатерина Андреевна, как догадывался Карамзин, была влюблена в него. Ему все чаще вспоминался странный сон, который он увидел незадолго до кончины Лизаньки. Однажды, утомленный, умученный бессонницей, он уснул и увидел сон: он стоит у вырытой могилы, а на другой стороне – Екатерина Андреевна и подает ему руку…
В декабре 1803 года Карамзин сообщает о предстоящей женитьбе на Екатерине Андреевне другу юности, с которым подружился в Париже во время путешествия, барону Вильгельму фон Вольцогену. «После того, как в течение 18 месяцев я был погружен в глубочайшую печаль, я открыл, что сердце мое еще чувствительно к радости любить и быть любимым. Молодая девушка, прекрасная и добрая, обещала любить меня, и я через несколько недель надеюсь стать ее супругом. Будучи уверен в Вашей дружбе, я уверен также в участии, которое Вы примете в этой перемене моей судьбы. Я осмеливаюсь еще надеяться на счастье; Провидение довершит остальное. Я знаю, я мог бы лишь медленно угасать, не имея такой привязанности. Моя первая жена меня обожала; вторая же выказывает мне более дружбы, и этого мне достаточно…»
С Вольцогеном Карамзин более откровенен, чем с кем бы то ни было. 10 февраля 1804 года, месяц спустя после венчания, он пишет ему: «Я вверил ей свою судьбу и надеюсь, что не пожалею об этом никогда. Да, дорогой мой барон, литератор, привязанный занятиями к своему очагу, живее других чувствует необходимость в нежной и верной подруге». И еще два месяца спустя, в апреле, вновь подтверждая правильность выбора, он элегически размышляет: «Да, милый барон, я должен лишь благодарить Провидение за мое теперешнее положение, в котором мне почти нечего желать. Милая и нежная супруга, и добронравная – настоящее сокровище в этом мире… Разочаровавшись в иллюзиях, которые манят в юности, человек учится ценить домашнее счастие как самое истинное из всех радостей. Однако и мне бывает подчас грустно. Я никогда не смогу ни забыть мою первую жену, ни думать о ней без умиления. Блажен тот, кто может смотреть на могилы, не вспоминая о счастии, ими похищенном! Воспоминания заставляют нас беспокоиться о тех благах, которыми мы еще располагаем. Можно преодолеть страх смерти, но как не бояться ее власти над всем, что нам дорого?..»
О Екатерине Андреевне известно немного, она как бы растворилась в славе мужа. К сожалению, нет ее портрета в молодые годы, имеется только описание Ф. Ф. Вигеля. Она была красива одухотворенной и спокойной красотой. «У Вяземских увидел я в первый раз Екатерину Андреевну Карамзину и был ей представлен… – вспоминает Вигель. – Что мне сказать о ней? Если бы в голове язычника Фидиаса могла блеснуть христианская мысль и он захотел бы изваять Мадонну, то, конечно, дал бы ей черты Карамзиной в молодости…»
Близкий друг А. И. Вяземского H. С. Мордвинов, знавший Екатерину Андреевну с детства, поздравляя ее с замужеством, писал: «Господин Карамзин после продолжительного воспевания добродетели и граций сумеет оценить Вас. Писания его всегда обнаруживали нежное сердце и верное разумение красоты и добра; а это прекрасное сочетание находится в Вас…»
Более определенно ее образ вырисовывается в воспоминаниях, изображающих ее в 1830–1840-е годы, уже после смерти Карамзина. Она сумела сохранить в доме атмосферу высокой духовности, которая была при Николае Михайловиче. «После смерти Карамзина, – вспоминает А. Ф. Тютчева, дочь поэта, – весь этот литературный мир продолжал группироваться вокруг его вдовы; так случилось, что в скромном салоне Е. А. Карамзиной в течение более двадцати лет собиралась самая культурная и образованная часть русского общества».
А. И. Кошелев пишет о ней: «Сама Карамзина была женщина умная, характера твердого и всегда ровного, сердца доброго, хотя, по-видимому с первой встречи, холодного. Эти вечера были единственные в Петербурге, где не играли в карты и где говорили по-русски».
Е. П. Ростопчина в стихотворении, посвященном Е. А. Карамзиной и ее салону, сказала о ней:
…она была меж огненных светил
Звездою мирною, священным вдохновеньем!..
Из воспоминаний П. А. Вяземского известно, что Карамзин имел соперника, армейского майора Струкова, который сватался к Екатерине Андреевне. Вяземский рассказывает, что они с сестрой были на стороне Струкова, который задабривал их подарками, в то время как Карамзин не обращал на детей внимания.
Правда, сознается Вяземский, вскоре он несколько примирился с Карамзиным, когда тот подарил ему часы. Это были первые часы мальчика, поэтому он запомнил даже слова Карамзина, сказанные при вручении подарка: «Для молодого человека всего нужнее уметь узнать время».
В январе 1804 года состоялась свадьба. По настоянию тестя Карамзин переехал в дом Вяземских в Большом Знаменском переулке.
Только приступив вплотную к «Истории…», Карамзин смог в полной мере оценить всю трудность этой работы. Он не мог и не смел обходить в своем сочинении малоизвестные факты и события, для описания которых требовались дополнительные поиски. Часто оказывалось, что прежние авторы о многом просто не знали, поэтому не указывали даже направлений поисков.
Великолепную характеристику тогдашнего состояния русской истории как науки дает младший современник Карамзина историк М. П. Погодин, который в своей работе должен был преодолевать те же трудности:
«На первом шагу встречаются затруднения, задержки, остановки, а вокруг мрак Киммерийский, зги Божией не видно, хоть глаз уколи. В каком состоянии находилась русская История?
Библиотеки не имели каталогов; источников никто не собирал, не указывал, не приводил в порядок; летописи не были исследованы, объяснены, даже изданы ученым образом; грамоты лежали, рассыпанные по монастырям и архивам; хронографов никто не знал; ни одна часть истории не была обработана – ни история церкви, ни история права, ни история словесности, торговли, обычаев; для древней географии не было сделано никаких приготовлений; хронология перепутана, генеалогией не занимались; нумизматических собраний не существовало; археологии не было в помине; ни один город, ни одно княжество не имели порядочной истории; сношения с соседними государствами покоились в статейных списках; иностранные летописи, кроме греческих, не принимались в соображение, древние европейские путешественники в России едва были известны по слуху; с сочинениями иностранных ученых, в которых рассеяны рассуждения о древней России, никто не справлялся; ни одного вопроса из тысячей не решено окончательно, ни одного противоречия не соглашено.
Что же было сделано? Издано несколько летописей, коими нельзя было пользоваться по отсутствию всякой отчетливости.
Написано несколько „Историй“, удовлетворявших потребностям своего времени; но они не помогали, а увеличивали работу, приводя ученого в сомнение своими прибавлениями и заставляя отыскивать их источники.
Объяснено несколько древних памятников, но без необходимых строгих доказательств.
Положено прочное основание разрешению одного вопроса – о происхождении Руси, и Шлецер только что указал, как надо приниматься за летописи, напечатав первую часть своих толкований на Нестора.
„Российская Вивлиофика“, изданная Новиковым, и ее продолжение – издания Миллера: „Степенная книга“, „Царственная книга“, „Родословная“, „Кенигсбергский Никоновский список Нестора с прод.“, „Новгородская летопись“, сочинения Татищева, критические замечания Болтина, опыты Мусина-Пушкина с помощию Болтина: о „Русской правде“, о Тмутараканском камне, о Мономаховом „Поучении“, о „Слове о полку Игореве“. Вот главные пособия Карамзина».
М. П. Погодин, автор фундаментального биографического труда о Карамзине, человек, относившийся к Карамзину с огромным уважением и любовью, представляет первоначальное отношение Карамзина к труду историка как довольно-таки легкомысленное и изображает с иронией. Поскольку тут соединились в одном лице биограф и профессиональный историк (а известно, как историки относятся к тем, кто вторгается в их, как они полагают, вотчину, главным условием принадлежности к которой считается специальное историческое образование), то Погодин, сообщая факты, дает их объяснение с точки зрения психологии профессора-историка.
«В каком же положении действительно он (Карамзин) находился к своей задаче? – задается вопросом Погодин, приступая к рассказу о Карамзине-историке, и отвечает весьма эмоционально: – Мы видели в Карамзине блистательного литератора, проницательного политического писателя, отличного журналиста, приятного собеседника, мастера говорить и писать. Но что имел он для „Истории“?
Об деле истории, особенно в отношении к приготовительным, критическим работам, он имел понятия очень поверхностные; классического образования он не получил, и даже собственно ученой подготовки в смысле Шлецера у него не было. Он хотел, прежде всего, сочинить занимательную книгу для чтения; он хотел развернуть приятную, поразительную картину пред взорами своих читателей; распространить в обществе, в народе исторические сведения, доступные прежде только для немногих. Учености у него не было в виду. Он надеялся управиться при одном здравом смысле, живости воображения, при таланте красноречия. – И такие образы, как Рюрик, неизвестный витязь, приплывающий из-за моря в Новгород на княжение, Олег под Константинополем, прибивающий щит к вратам полуплененной столицы, Ольга, принимающая святое крещение от греческого патриарха, Святослав с его удивительными, пиитическими походами, Владимир, завоевывающий веру, Мономах с его поучением, Боголюбский, Мстиславы казались предметами, достойными художественной кисти. А там еще Донской, Св. Сергий, Иоанн III с наследницею Греческой Империи, Грозный, Годунов, Самозванцы!
Какое раздолье для таланта могут представить: норманнские походы, принятие христианской веры, нашествие диких монголов, Куликовская битва, освобождение Москвы от поляков с Пожарским, Мининым, Гермогеном, Ляпуновым, Палицыным, Сусаниным – и Петр, Петр, которому никакая история никого не представляет подобного!
Восхитительные зрелища представлялись воображению!
И как все это легко – материалы готовы, под руками: вот Нестор и его продолжатели, летописи Киевская, Суздальская, Новгородская, Курбский, Палицын… Столбовая дорога проложена Татищевым, Щербатовым, Стриттером, который только что вышел тогда в свет. Миллер, Болтин, Мусин-Пушкин, Бантыш-Каменский дополняют, поясняют. Наконец, иностранные путешественники, с которыми он уже познакомился и сделал опыты, как можно ими воспользоваться! – Стоит только прочесть, как говорил он, разобрать, украсить, уметь воспользоваться оригинальными чертами, готовыми красками, и весь этот грубый, сырой материал примет совсем другой вид, заговорит душе, взволнует сердце новых читателей, им же сотворенных, друзей „Писем русского путешественника“, „Бедной Лизы“, „Ильи Муромца“, „Замечаний на пути к Троице“!»
Погодин сочиняет воображаемый диалог Карамзина и академика Шлецера, автора обширной монографии о летописи Нестора, считавшейся тогда образцом научного исследования. Приступая к работе над «Историей…», Карамзин не обратился к Шлецеру за советом и благословением, и Погодин полагает, что не обратился, чувствуя свою научную несостоятельность и предполагая, что ответ получит «если не оскорбительный, то неприятный».
На вопрос Карамзина Шлецер, «строгий и пылкий старик», ответил бы, как полагает дипломированный историк Погодин, – «на энергическом языке своем» так: «Вы хотите рубить дерево, на высокой горе стоящее, милостивый государь? А где вы находитесь? У подошвы ее, и спрашиваете у меня, что вам делать. Подниматься в гору, отвечаю я. С Богом! А как подниметесь, ну тогда и начните думать, как рубить дерево». И написавши подобный ответ, разумеется, крепче и язвительнее, сообразно со своим характером, он улыбнулся бы и сказал про себя: «Пусть попытается русский храбрец! Каков! Сочинил „Бедную Лизу“ – да и размахнулся писать „Историю“! „Русскую Историю“!». А Карамзин, по мнению Погодина, «русский человек», видимо сообразив, что школьной премудрости ему в его годы не осилить, думал по-русски: «Утро вечера мудренее. Грозен сон, да милостив Бог, – авось!»
Конечно, Погодин знал, что на авось такой труд, как «История государства Российского», написать нельзя, поэтому разгадку искал в особенном свойстве ума Карамзина.
«В объяснение этого явления, – то есть решения писать „Историю России“, – говорит Погодин, – равно как и в объяснение вообще тех блистательных побед, которые приходилось одерживать Карамзину в беспрерывных сражениях с источниками и самыми трудными вопросами истории, нельзя не предположить особенного свойства в уме Карамзина: он обнимал всякий предмет с удивительною легкостию, удерживал его в своем воображении, имел его всегда как будто пред своими вторыми глазами в совершенном порядке; другими словами, он как будто обладал каким-то внутренним дагеротипом. Ему не нужно было обращаться по нескольку раз к одному и тому же предмету. Раз что-либо прочитав, он присваивал себе навсегда прочитанное: оно отпечатывалось в его сознании. Всякое новое сведение, получаемое им впоследствии, находило себе там принадлежащее ему место между прежними; каким-то таинственным процессом мысли происходила в его уме кристаллизация, – и ему оставалось составившееся таким образом мнение, описание переносить на бумагу и трудиться только над выражением. – Что другой узнавал двадцатилетним опытом, при пособиях бесконечной начитанности, с советами целых факультетов, в ученой атмосфере, то Карамзин схватывал на лету, усматривал сразу, счастливо угадывал».
Однако, несмотря на внешнюю убедительность хода рассуждений Погодина, он был неправ. В его представлении вставал Карамзин – автор и герой «Записок русского путешественника», который в одном из писем из Парижа с юношеской самоуверенностью разрешал проблему создания русской истории. Напомним этот первый план карамзинского исторического труда.
«Нужен только вкус, ум, талант, – утверждает Карамзин. – Можно выбрать, одушевить, раскрасить, и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев. Родословная князей, их ссоры, междоусобие, набеги половцев не очень любопытны, – соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые томы? Что неважно, то сократить… но все черты, которые означают свойство народа русского, характер древних наших героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно. У нас свой Карл Великий: Владимир – свой Лудовик XI: царь Иоанн – свой Кромвель: Годунов – и еще такой государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшие эпохи в нашей истории и даже в истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель-Анджело».
Но Карамзина, написавшего эти строки, и Карамзина, приступающего к «Истории России», разделяют 15 лет работы и размышлений, за эти годы он уже приобрел некоторый опыт исторических исследований.
Обращение Карамзина к замыслу создания систематического курса истории России связано с тем, что именно в первые годы XIX века он четко сформулировал свое понимание философии исторического процесса вообще и тезис о своеобразии его конкретного проявления в истории каждого народа.
Его статья 1802 года «О любви к отечеству и народной гордости» стала выражением той нравственной идеи патриотизма, во имя осуществления которой он приступал к работе над «Историей государства Российского».
Карамзин анализирует чувство любви к отечеству, его природу:
«Любовь к отечеству может быть физическая, моральная и политическая. Человек любит место своего рождения и воспитания. Сия привязанность есть общая для всех людей и народов, есть дело природы и должна быть названа физическою. Родина мила сердцу не местными красотами, не ясным небом, не приятным климатом… Лапландец, рожденный почти в гробе природы, несмотря на то, любит хладный мрак земли своей. Переселите его в счастливую Италию: он взором и сердцем будет обращаться к северу, подобно магниту; яркое сияние солнца не произведет таких сладких чувств в его душе, как день сумрачный, как свист бури, как падение снега: они напоминают ему отечество! – Самое расположение нерв, образованных в человеке по климату, привязывает нас к родине… Всякое растение имеет более силы в своем климате: закон природы и для человека не изменяется».
Далее Карамзин объясняет, что́ он понимает под моральной, или нравственной, любовью к отечеству, то есть любовь к соотечественникам:
«С кем мы росли и живем, к тем привыкаем. Душа их сообразуется с нашею; делается некоторым ее зеркалом; служит предметом или средством наших нравственных удовольствий и обращается к предметам склонности для сердца. Сия любовь к согражданам, или к людям, с которыми мы росли, воспитывались и живем, есть вторая, или моральная, любовь к отечеству, столь же общая, как и первая, местная, или физическая, но действующая в некоторых летах сильнее: ибо время утверждает привычку. Надобно видеть двух единоземцев, которые в чужой земле находят друг друга: с каким удовольствием они обнимаются и спешат изливать душу в искренних разговорах! Они видятся в первый раз, но уже знакомы и дружны, утверждая личную связь свою какими-нибудь общими связями отечества! Им кажется, что они, говоря даже иностранным языком, лучше разумеют друг друга, нежели прочих: ибо в характере единоземцев есть всегда некоторое сходство, и жители одного государства образуют всегда, так сказать, электрическую цепь, передающую им одно впечатление посредством самых отдаленных колец или звеньев».
Высшая степень любви к отечеству, утверждает Карамзин, любовь политическая, которая, включая в себя любовь физическую и моральную, обладает еще дополнительными качествами и лишь с ними может назваться патриотизмом.
«Но физическая и нравственная привязанность к отечеству, действие натуры и свойств человека не составляют еще той великой добродетели, которою славились греки и римляне. Патриотизм есть любовь ко благу и славе отечества и желание способствовать им во всех отношениях. Он требует рассуждения, – и потому не все люди имеют его».
Опорой патриотизма Карамзин считает «народную гордость» – гордость отечеством, соотечественниками, обычаями и мнением о себе как о «первом» народе; «так, англичане, – говорит он, – которые в новейшие времена более других славятся патриотизмом, более других о себе мечтают».
«Я не смею думать, чтобы у нас в России было не много патриотов; но мне кажется, что мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве, а смирение в политике вредно. Кто самого себя не уважает, того, без сомнения, и другие уважать не будут.
Не говорю, чтобы любовь к отечеству долженствовала ослеплять нас и уверять, что мы всех и во всем лучше; но русский должен, по крайней мере, знать цену свою. Согласимся, что некоторые народы вообще нас просвещеннее: ибо обстоятельства были для них счастливее; но почувствуем же и все благодеяния судьбы в рассуждении народа российского; станем смело наряду с другими, скажем ясно имя свое и повторим его с благородною гордостию».
Карамзин пишет о том, что учеба у Европы дала России очень много: успешно развилось военное искусство, гражданские учреждения России по своему устройству не ниже европейских; правда, Россия отстала в развитии науки, но лишь потому, что русские менее занимались ею. Он полагает, что мы освоим и эту область, потому что «успехи литературы нашей (которая требует менее учености, но, смею сказать, еще более разума, нежели собственно так называемые науки) доказывают великую способность русских».
В заключение Карамзин обращается к читателям:
«Будем только справедливы, любезные сограждане, и почувствуем цену собственного…
Мы никогда не будем умны чужим умом и славны чужою славою…
Есть всему предел и мера: как человек, так и народ начинает всегда подражанием; но должен со временем быть сам собою, чтобы сказать: я существую нравственно! Теперь мы уже имеем столько знаний и вкуса в жизни, что могли бы жить, не спрашивая: как живут в Париже и в Лондоне? что там носят, в чем ездят и как убирают домы? Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости. Хорошо и должно учиться; но горе человеку и народу, который будет всегдашним учеником!»
В 1801–1803 годах Карамзин напечатал целый ряд исторических статей, которые, по существу, были первыми пробами будущего большого исторического труда, мысль о котором овладела им уже к середине 1801 года.
В письме Вильгельму фон Вольцогену от 1 июля 1801 года Карамзин пишет: я «задумал писать историю моего отечества, которая могла бы быть занимательна и для чужестранцев». Это самое раннее документальное свидетельство о том, что исторический труд, задуманный Карамзиным, должен быть систематическим курсом.
Исторические работы 1801–1803 годов Карамзин пишет на основе различных исторических источников. «Историческое похвальное слово Екатерине II» основано на официальных печатных документах – указах, распоряжениях, законодательных рекомендациях императрицы, и в первую очередь «Наказе».
«Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице» представляют собой по форме описание путешествия, но по сути это работа об историческом значении Сергиево-Троицкой лавры и ее исторических связях с Москвой, с княжеской и царской властью. В этой статье Карамзин анализирует различные документы, относящиеся к жизни и деятельности Бориса Годунова, и делает вывод о том, что необходимо подвергать критике и проверке существующую оценку исторического деятеля, «даже если она утверждена общим мнением». У него вызывает сомнение утвердившаяся в литературе версия об убийстве Борисом Годуновым царевича Димитрия. «Что, если мы клевещем на сей пепел? – спрашивает он перед гробницею Годуновых в Троицкой лавре. – Если несправедливо терзаем память человека, веря ложным мнениям, принятым в летопись бессмыслием или враждою?..»
В статье «О тайной канцелярии» Карамзин исследует историю этого учреждения, оставившего по себе страшную память. Как и всегда, прежде всего он ищет историческую истину. Он опровергает утверждение Шлецера, что Тайная канцелярия уже при своем основании царем Алексеем Михайловичем была карательным органом: тогда она занималась дворцовыми экономическими вопросами, а сыском и наказанием государственных преступников стала заниматься лишь в царствование Петра I. В статье содержится общая характеристика русских летописей, показывающая, что Карамзин уже в то время был их внимательным читателем:
«Летописцы наши не Тациты: не судили государей; рассказывали не все дела их, а только блестящие – воинские успехи, знаки набожности и проч. Лев не разевал челюстей за такими историками, и самый ужасный царь Иван Васильевич мог с удовольствием читать описание своих побед, путешествий к Троице и в другие монастыри. Только славный боярин Курбский не утешил бы его своими записками: за то сей достойный муж убрался в Польшу, чтобы оставить нам верное, но едва вероятное изображение государя своего. – Однако ж мы обязаны вечною благодарностию добрым монахам за русские летописи. Без их труда исчезла бы и память старой Руси; они сохранили, по крайней мере, нить случаев, – и когда время Петра Великого и строгие взятые им меры против монахов отняли у них не только охоту, но и самую возможность продолжать летописи, история наша не обогатилась лучшими собраниями материалов».
Анализу летописного текста посвящена статья «Известие о Марфе-посаднице, взятое из жития св. Зосимы». Карамзин ставит общую проблему: женщина в русской истории – и высказывает пожелание, «чтобы когда-нибудь искусное перо изобразило нам галерею россиянок, знаменитых в истории или достойных сей чести».
В статье «Русская старина» Карамзин пересказывает сообщения иностранцев о старой Москве и России, сопровождая их критическим анализом на основании русских источников.
Получив уведомление о назначении его историографом, Карамзин первым делом беспокоится об источниках, нужных для работы, просит – и именным указом получает – разрешение пользоваться государственными архивами и монастырскими библиотеками.
Приступая к работе, Карамзин имел общий план «Истории…» и намеревался довести ее, по крайней мере, до времени Петра I.
В записной книжке начала 1800-х годов есть набросок плана по периодам с примечанием:
«Не следовать Шлецер[овскому] разделению Рос[сийской] Истории»:
«1) Начало, времена язычества, введение Христ. До разделения монархии.
2) До покорения России.
3) Освобождение России. – До времен Роман. – Новое поколение царей.
Преобразование России при государе Петре».
Карамзин отдавал себе отчет, что начатый им труд потребует значительного времени. «В пять-шесть лет, – писал он Муравьеву, – я надеюсь дойти до Романовых, а прежде я не намерен ничего печатать».
В той же записной книжке появляются наброски к предисловию, некоторые из них войдут в написанный 12 лет спустя текст:
«Что Библия для христиан, то История для народов. Опытность научает человека благоразумию: История – народы. Не только удовлетворяет любопытству, не только просвещает ум в правилах государственного блага, но дает им и твердость, и мужество в несчастиях, являя примеры ужасных бедствий, преодоленных великодушием.
1) Любопытство – знать, от чего мы, как – судьбу предков и т. д.
2) Учит благоразумию.
3) Дает бодрость сравнением.
Картина России: ее пределы! ее разноплеменные народы!
Все степени бытия и обычаев, которые только существуют, от жизни дикарей до самого изысканного общества и т. д.
… Это – владения Поэзии и т. п.
Знаю, что нужно беспристрастие Историка; простите, я не всегда мог скрыть любовь к Отечеству: это как необходимость дышать. Но не обращал пороков в добродетели; не говорил, что русские лучше французов, немцев, но люблю их более: один язык, одни обыкновения, одна участь и проч.
Вы желаете читать Историю? Хорошо, но ее чтение можно уподобить долгому путешествию, во время которого вам придется увидеть и бесплодные пустыни. Но и тут холмики, ручеек и растение, интересное для ботаниста.
Народ, презиравший свою Историю, презрителен: ибо легкомыслен – предки были не хуже его».
С того самого дня, как Карамзин приступил к работе над «Историей государства Российского», все в его жизни было подчинено ей. И. И. Дмитриев рассказывал Погодину, что Карамзин «до такой степени углубился в свой предмет, преимущественно на первых порах, что сделался несносным даже для друзей своих. Он ни об чем не мог думать, ни об чем не мог говорить, ничего не мог понимать, – кроме предмета своих занятий. Спал и видел только его, во сне и наяву». Сам же Карамзин писал в декабре 1804 года брату: «Я делаю все, что могу, и совершенно почти отказался от света: даже обедаю с некоторого времени один, не ранее пятого часа, и нередко лишаю себя удовольствия быть с моею любезною женою. Провидению остается увенчать мой ревностный труд успехами».
Работе был подчинен режим дня. П. А. Вяземский рассказывает:
«Вставал Карамзин обыкновенно часу в 9-м утра, тотчас после делал прогулку пешком или верхом, во всякое время года и во всякую погоду. Прогулка продолжалась час. Возвратясь с прогулки, завтракал он с семейством, выкуривал трубку турецкого табаку и тотчас после уходил в свой кабинет и садился за работу вплоть до самого обеда, т. е. до 3-х или 4-х часов. Помню, одно время, когда он, еще при отце моем, с нами даже не обедывал, а обедал часом позднее, чтобы иметь более часов для своих занятий. Это было в первый год, что он принялся за „Историю…“. Во время работы отдохновений у него не было, и утро его исключительно принадлежало „Истории…“ и было ненарушимо и неприкосновенно. В эти часы ничто так не сердило и не огорчало его, как посещение, от которого он не мог избавиться. Но эти посещения были очень редки. В кабинете жена его часто сиживала за работою или с книгою, а дети играли, а иногда и шумели. Он, бывало, взглянет на них, улыбаясь, скажет слово и опять примется писать».
Так бывало в Москве, так же и в Остафьеве, подмосковной усадьбе князя А. И. Вяземского, где Карамзин жил каждое лето. Погодин описал его кабинет в остафьевском доме: «Кабинет Карамзина помещался в верхнем этаже в углу, с окнами, обращенными к саду; ход был к нему по особенной лестнице. Я был там, в этом святилище русской истории, в этом славном затворе, где двенадцать лет с утра до вечера сидел один-одинехонек знаменитый наш труженик над египетской работою, углубленный в мысли о великом своем предприятии, с твердым намерением совершить его во что бы то ни стало, – где он в тишине уединения читал, писал, тосковал, радовался, утешался своими открытиями, – куда приносились к нему любезные тени Несторов, Сергиев, Сильвестров, Аврамиев, – где он беседовал с ними, спрашивал о судьбах отечества, слышал внутренним слухом вещий их голос и передавал откровения златыми устами своими. Голые штукатуреные стены, выкрашенные белою краскою, широкий сосновый стол в переднем углу под окнами стоящий, ничем не прикрытый, простой деревянный стул, несколько козлов с наложенными досками, на которых раскладены рукописи, книги, тетради, бумаги; не было ни одного шкапа, ни кресел, ни диванов, ни этажерок, ни пюпитров, ни ковров, ни подушек. Несколько ветхих стульев около стен в беспорядке».