412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Муравьев » Карамзин » Текст книги (страница 11)
Карамзин
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:22

Текст книги "Карамзин"


Автор книги: Владимир Муравьев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)

В конце марта Карамзин и Беккер выехали из Женевы. В Женеве Карамзину выдали паспорт, текст которого он приводит в «Записках русского путешественника»:

«Мы, Синдики и Совет Города и Республики Женевы, сим свидетельствуем всем, до кого сие имеет касательство, что, поелику господин Карамзин, двадцати четырех лет от роду, русский дворянин, намерен путешествовать во Франции, то, чтобы в его путешествии ему не было учинено никакого неудовольствия, ниже досаждения, мы всепокорнейше просим всех, до кого сие касается, и тех, к кому он станет обращаться, давать ему свободный и охранный проезд по местам, находящимся в их подчинении, не чиня ему и не дозволяя причинить ему никаких тревог, ниже помех, но оказывать ему всяческую помощь и споспешествование, каковые бы он ни желал получить от нас в отношении тех, за кого бы они, со своей стороны, перед нами поручительствовали бы. Мы обещаем делать то же самое всякий раз, как нас будут о том просить. В каковой надежде выдано нами настоящее за нашей печатью и за подписью нашего Секретаря сего 1 марта 1790 г.

От имени вышеназванных господ Синдиков и Совета – Пюэрари».

Вписав в книгу текст женевского паспорта, Карамзин снабдил его собственным пояснением: «Итак, если кто-нибудь оскорбит меня во Франции, то я имею право принести жалобу Женевской республике, и она должна за меня вступиться. Но не думайте, чтобы великолепные Синдики из отменной благосклонности дали мне эту грамоту: всякий может получить такой паспорт».

Первый французский город, в который приехали Карамзин с Беккером и в котором остановились на несколько дней, был Лион.

В Лионе самыми яркими оказались театральные впечатления. В городе гастролировал тогдашний кумир французской публики, «король танца», знаменитый парижский танцовщик Мари Опост Вестрис. Карамзин с некоторой долей иронии отнесся к тому восторгу, с которым публика встретила Вестриса. «Энтузиазм был так велик, – заметил он, – что в сию минуту легкие французы могли бы, думаю, провозгласить Вестриса Диктатором». Однако он отдает должное его мастерству и артистичности: «Правду сказать, искусство сего танцовщика удивительно. Душа сидит у него в ногах, вопреки всем теориям испытателей естества человеческого, которые ищут ее в мозговых фибрах. Какая фигура! какая гибкость! какое равновесие! Никогда не думал я, чтобы танцовщик мог доставить мне столько удовольствия! Таким образом, всякое искусство, подходящее к совершенству, приятно душе нашей!»

В следующий вечер Карамзин смотрел новую драму Мари Жозефа Шенье «Карл IX, или Варфоломеевская ночь», воскрешавшую ту памятную в истории Франции страницу, когда религиозный фанатизм, интриги монархических и церковных политиков обернулись для народа кровавой трагедией. Драма была запрещена королевской цензурой, потребовалось постановление Национального собрания, чтобы «Карл IX…» был разрешен к представлению на сцене.

В Лионе Беккер не получил ожидаемого денежного перевода, и у него оставалось лишь шесть луидоров, на которые можно было кое-как добраться до Парижа. Денег, имеющихся у Карамзина, также было недостаточно для двоих. Уезжая из Женевы, они поделили поклажу пополам, и поскольку у Беккера был полупустой чемодан, то в него попало много вещей Карамзина, и теперь Беккер доставал из своего чемодана вещи друга: книги, письма, платки – и говорил: «Возьми их, может быть, мы уже не увидимся». Карамзин колебался несколько минут, затем твердо сказал: «Нет, мы едем вместе!»

Жертва, приносимая дружбе, была велика, но, конечно, несоизмерима с ней, и Карамзин, распрощавшись этими строками с неосуществленной частью своего путешествия, больше не вспоминал о нем. Его вытеснили новые впечатления.

Плывя в почтовой лодке по Соне, Карамзин смотрит на берега – на аккуратные деревеньки, возделанные и, видно, приносящие богатые плоды поля, на сады, на дворянские замки, и сменяющиеся картины настраивают его на мысли о течении и смене исторических эпох:

«Я воображаю себе первобытное состояние сих цветущих берегов… здесь журчала Сона в дичи и мраке; темные леса шумели над ее водами; люди жили, как звери, укрываясь в глубоких пещерах или под ветвями столетних дубов – какое превращение!.. Сколько веков потребно было на то, чтобы сгладить с натуры все знаки первобытной дикости!

Но, может быть, друзья мои, может быть, в течение времени сии места опять запустеют и одичают, может быть, через несколько веков вместо сих прекрасных девушек, которые теперь перед моими глазами сидят на берегу реки и чешут гребнями белых коз своих, явятся здесь хищные звери и заревут, как в пустыне африканской!.. Горестная мысль!

Наблюдайте движения природы; читайте историю народов; поезжайте в Сирию, в Египет, в Грецию – и скажите, чего ожидать невозможно? Все возвышается или упадает; народы земные подобны цветам весенним, они увядают в свое время – придет странник, который удивлялся некогда красоте их; придет на то место, где цвели они… и печальный мох представится глазам его!.. – Оссиан!

Одно утешает меня – то, что с падением народов не упадает весь род человеческий; одни уступают свое место другим – и если запустеет Европа, то в средине Африки или в Канаде процветут новые политические общества…»

Чем более приближались к Парижу, тем большее волнение испытывал Карамзин. Стало традицией подчеркивать главенствующее и чуть ли не вытесняющее все остальное влияние на него немецкой литературы, немецкой культуры. Описание того, какие чувства он испытывал, въезжая в Париж, опровергает это мнение:

«Мы приближались к Парижу, и я беспрестанно спрашивал, скоро ли увидим его? Наконец открылась обширная равнина, а на равнине, во всю длину ее – Париж!.. Жадные взоры наши устремились на сию необозримую громаду зданий – и терялись в ее густых тенях. Сердце мое билось. „Вот он (думал я) – вот город, который в течение многих веков был образцом всей Европы, источником вкуса, мод, – которого имя произносится с благоговением учеными и неучеными, философами и щеголями, художниками и невеждами, в Европе и в Азии, в Америке и в Африке, – которого имя стало мне известно почти вместе с моим именем; о котором так много читал я в романах, так много слыхал от путешественников, так много мечтал и думал!.. Вот он!.. я его вижу и буду в нем! – Ах, друзья мои! сия минута была одною из приятнейших минут моего путешествия! Ни к какому городу не приближался я с такими живыми чувствами, с таким любопытством, с таким нетерпением!“».

В описании Парижа, вошедшем в «Письма русского путешественника», пожалуй, самом обширном из описаний городов, которые посетил Карамзин во время своего путешествия, наряду с историческими, статистическими сведениями, а также справками о различного рода достопримечательностях, почерпнутыми из путеводителей и описаний, на которые Карамзин часто ссылается, более всего собственных наблюдений автора.

«Я в Париже! эта мысль производит в душе моей какое-то особливое, быстрое, неизъяснимое, приятное движение… я в Париже, говорю сам себе и бегу из улицы в улицу, из Тюльери в Поля Елисейские; вдруг останавливаюсь, на все смотрю с отменным любопытством: на домы, на кареты, на людей. Что было мне известно по описаниям, вижу теперь собственными глазами – веселюсь и радуюсь живою картиною величайшего, славнейшего города в свете, чудного, единственного по разнообразию своих явлений.

Пять дней прошли для меня, как пять часов: в шуме, во многолюдстве, в спектаклях, в волшебном замке Пале-Рояль. Душа моя наполнена живыми впечатлениями; но я не могу самому себе дать в них отчета и не в состоянии сказать вам ничего связного о Париже. Пусть любопытство мое насыщается; а после будет время рассуждать, описывать, хвалить, критиковать. – Теперь замечу одно то, что кажется мне главною чертою в характере Парижа: отменную живость народных движений, удивительную скорость в словах и делах. Система Декартовых вихрей могла родиться только в голове француза, парижского жителя. Здесь все спешат куда-то, все, кажется, перегоняют друг друга; ловят, хватают мысли; угадывают, чего вы хотите, чтоб как можно скорее вас отправить. Какая страшная противоположность, например, с важными швейцарами, которые ходят всегда размеренными шагами, слушают вас с величайшим вниманием, приводящим в краску стыдливого, скромного человека; слушают и тогда, когда вы уже говорить перестали; соображают ваши слова и отвечают так медленно, так осторожно, боясь, что они вас не понимают! А парижский житель хочет всегда отгадывать: вы еще не кончили вопроса, он сказал ответ свой, поклонился и ушел».

Карамзина более занимает не Париж путеводителей и описаний, по которым он полюбил его, а современный. «Оставляя почтенную старину, – говорит он в третьем парижском письме, – оставляя все прошедшее, буду говорить об одном настоящем».

Он рассказывает о Елисейских Полях – о бархатном луге, леске, лужайке – месте народного гулянья, где по воскресеньям «бедные люди, изнуренные шестидневною работою, отдыхают на свежей траве, пьют вино и поют водевили», то есть песенки из популярных комедийных пьес.

Елисейским Полям Карамзин противопоставляет «густые аллеи славного сада Тюльери, примыкающие к великолепному дворцу – вид прекрасный! Вошедши в сад, не знаете, чем любоваться: густотою ли древних аллей, или приятностию высоких террас, которые на обеих сторонах простираются во всю длину сада, или красотою бассейнов, цветников, ваз, групп и статуй… Здесь гуляет уже не народ так, как в Полях Елисейских, а так называемые лучшие люди, кавалеры и дамы, с которых пудра и румяна сыплются на землю».

Карамзин предлагает посмотреть на город с одной из террас сада Тюильри: «Взойдите на большую террасу; посмотрите направо, налево, кругом: везде огромные здания, замки, храмы – красивые берега Сены, гранитные мосты, на которых толпятся тысячи людей, стучит множество карет, – взгляните на все и скажите, каков Париж? Мало, если назовете его первым городом в свете, столицею великолепия и волшебства. Останьтесь же здесь, если не хотите переменить своего мнения…»

Сам же он идет далее, на улицы не парадного и аристократического Парижа, а туда, где обитает большинство парижан: «Пошедши далее, увидите тесные улицы – оскорбительное смешение богатства с нищетою; подле блестящей лавки ювелира – кучу гнилых яблок и сельдей, везде грязь и даже кровь, текущую ручьями из мясных рядов, – зажмите нос и закройте глаза. Картина пышного города затмится в ваших мыслях, и вам покажется, что из всех городов на свете через подземельные трубы сливается в Париж нечистота и гадость. Ступите еще шаг – и вдруг повеет на вас благоуханием щастливой Аравии, или, по крайней мере, цветущих лугов Прованских: значит, что вы подошли к одной из тех лавок, в которых продаются духи и помада и которых здесь множество. Одним словом, что шаг, то новая атмосфера, то новые предметы роскоши или самой отвратительной нечистоты – так что вы должны будете назвать Париж самым великолепным и самым гадким, самым благовонным и самым вонючим городом».

В одном из писем Карамзин описывает свое обычное времяпрепровождение в Париже:

«Париж есть город единственный. Нигде, может быть, нельзя найти столько материй для философских наблюдений, как здесь; нигде столько любопытных предметов для человека, умеющего ценить искусства; нигде столько рассеяний и забав. Но где же и столько опасностей для философии, особливо для сердца? Здесь тысячи сетей расставлены для всякой его слабости… Шумный океан, где быстрое стремление волн мчит вас от Харибды к Сцилле, от Сциллы к Харибде! Сирен множество, и пение их так сладостно, усыпительно… Как легко забыться, заснуть! Но пробуждение едва ли не всегда горестно – и первый предмет, который явится глазам, будет пустой кошелек. Однако ж не надобно себе воображать, что парижская приятная жизнь очень дорога для всякого: напротив того, здесь можно за небольшие деньги наслаждаться всеми удовольствиями по своему вкусу. Я говорю о позволенных и в строгом смысле позволенных удовольствиях: иметь хорошую комнату в лучшей отели; поутру читать разные журналы, газеты… бродить по городу… осмотрев какую-нибудь церковь, украшенную монументами, или галерею картинную… явиться, с первым движением смычка, в опере, в комедии, в трагедии и пленяться гармониею балета, смеяться, плакать… за чашкою баваруаза взглядывать на великолепное освещение лавок, аркад, аллей в саду; вслушиваться иногда в то, что говорят тамошние глубокие политики; наконец возвратиться в тихую свою комнату, собраться с идеями, написать несколько строк в своем журнале, броситься на мягкую постель и (чем обыкновенно кончится и день, и жизнь) заснуть глубоким сном с приятною мыслию о будущем. – Так я провожу время – и доволен».

Итак, Карамзин в Париже. Из приведенных отрывков из его «Писем…» видно, каким был Париж и каково было обычное времяпрепровождение Карамзина. Он любил сравнение жизни с театром. Так вот, если воспользоваться им, то можно сказать, что Париж и мирные занятия с позволенными удовольствиями – это декорации, фон, на котором разыгрывалась драма жизни, в коей он хотел принять участие не в качестве стороннего наблюдателя, а хотя бы в роли статиста, как об этом свидетельствуют некоторые эпизоды и фразы в «Письмах русского путешественника», а в еще большей степени в них не вошедшие, но известные по другим источникам.

В Париже разыгрывался очередной акт драмы французской революции. Карамзин не пишет о политических событиях, подразумевая, что они известны: «Говорить ли о Французской революции? Вы читаете газеты: следственно, происшествия вам известны» – так начинает он одно из первых парижских писем.

Не повторяя газетных статей и сообщений, которые фиксировали шаг за шагом политические события, дискуссии в Национальном собрании, издание законодательных актов, определяющих будущие судьбы страны и нации, Карамзин в своих письмах приглашает взглянуть на революционный Париж с другой точки зрения – не политика, а простого человека, которому выпала судьба жить в это время. Он описывает, как отразились эти грандиозные, мировые (Карамзин понимал это) события в быту, он рисует нравы эпохи. Особое его внимание привлекает народ, простые люди, поскольку в современных событиях они стали главной силой, а их действия и психологию было понять гораздо труднее, чем самого хитрого политика.

«Я думаю теперь: какое могло б быть самое любопытнейшее описание Парижа, – пишет Карамзин. – Исчисление здешних монументов Искусства (рассеянных, так сказать, по всем улицам), редких вещей в разных родах, предметов великолепия, вкуса, конечно, имеет свою цену; но десять таких описаний – и самых подробных – отдал бы я за одну краткую характеристику или за галерею примечания достойных людей в Париже, живущих не в огромных палатах, а по большей части на высоких чердаках, в тесном уголке, в неизвестности. Вот где обширное поле, на котором можно собрать тысячу любопытных анекдотов!»

Он не изобразил в «Письмах…» галерею подобных людей, хотя основным объектом его наблюдений была уличная жизнь Парижа. «Я худо пользуюсь здешними знакомством и обществом; я скуп на время, мне жаль тратить его в трех или четырех домах, где меня принимают», – пишет он.

Король и королева почти ежедневно посещали службу в придворной церкви, куда теперь был открыт свободный доступ народу. Карамзин не преминул воспользоваться возможностью увидеть Людовика XVI и Марию Антуанетту. «В церкви было множество народу, – рассказывает он в „Письмах…“. – Все люди смотрели на короля и королеву, еще более на последнюю; иные вздыхали, утирали глаза свои белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню…» Наслышанный об аристократическом гулянье в Булонском лесу в четверг, пятницу и субботу Страстной недели, Карамзин пошел посмотреть на него. Привлекают его народные развлечения. «Я желал видеть, как веселится парижская чернь, и был нынешний день в Генгетах: так называются загородные трактиры, где по воскресеньям собирается народ обедать за 10 су и пить самое дешевое вино. Не можете представить себе, какой шумный и разнообразный спектакль! Превеликие залы наполнены людьми обоего пола; кричат, пляшут, поют». По поводу пьяных французов он сделал вывод, что хотя они, как и русский народ, «обожают Бахуса», но ведут себя иначе: «разница та, что пьяный француз шумит, а не дерется».

Каждый вечер Карамзин посещал театр. «Целый месяц, – писал он, – быть всякий день в спектаклях! быть, и не насытиться ни смехом Талии, ни слезами Мельпомены!.. и всякий раз наслаждаться их приятностями с новым чувством!.. Сам дивлюсь; но это правда.

Правда и то, что я не имел прежде достаточного понятия о французских театрах. Теперь скажу, что они доведены, каждый в своем роде, до возможного совершенства, и что все части спектакля составляют здесь прекрасную гармонию, которая самым приятнейшим образом действует на сердце зрителя».

Карамзин посетил заседание Академии надписей и познакомился с историком Пьером Шарлем Левеком, которого Дидро рекомендовал Екатерине II как ученого, способного написать «Историю России». Левек, приглашенный в Петербург, жил в России несколько лет, преподавал в кадетском корпусе, выучил русский язык и собрал материал для своего труда, который был издан на французском языке в 1782–1783 годах, а в 1787 году переведен на русский. «Российская история» Левека, по мнению Карамзина, «хотя имеет много недостатков, однако ж лучше всех других». Упомянув «Российскую историю» Левека, Карамзин говорит о положении исторической науки в России и о принципах, на которых должна писаться русская история. Вряд ли можно утверждать, что в апреле 1790 года в Париже у него уже было намерение писать историю России, но нельзя не отметить того, что в будущем в работе над «Историей государства Российского» он придерживался некоторых своих мыслей того времени.

«Больно, но должно по справедливости сказать, – говорит Карамзин, – что у нас до сего времени нет хорошей Российской Истории, то есть писанной с философским умом, с критикою, с благородным красноречием. Тацит, Юм, Робертсон, Гиббон – вот образцы! Говорят, что наша История сама по себе менее других занимательна: не думаю; нужен только ум, вкус, талант. Можно выбрать, одушевить, раскрасить; и читатель удивится, как из Нестора, Никона и проч. могло выйти нечто привлекательное, сильное, достойное внимания не только русских, но и чужестранцев. Родословная князей, их ссоры, междоусобие, набеги половцев не очень любопытны: соглашаюсь; но зачем наполнять ими целые томы? Что не важно, то сократить, как сделал Юм в английской Истории; но все черты, которые означают свойство народа русского, характер древних наших героев, отменных людей, происшествия действительно любопытные описать живо, разительно. У нас был свой Карл Великий: Владимир, свой Лудовик XI: Царь Иоанн; свой Кромвель: Годунов, и еще такой государь, которому нигде не было подобных: Петр Великий. Время их правления составляет важнейшие эпохи в нашей Истории и даже в Истории человечества; его-то надобно представить в живописи, а прочее можно обрисовать, но так, как делал свои рисунки Рафаэль или Микель Анджело. – Левек как писатель не без дарования, но без достоинств; соображает довольно хорошо, рассказывает довольно складно, судит довольно справедливо; но кисть его слаба, краски не живы: слог правильный, логичный, но не быстрый. К тому же Россия не мать ему; не наша кровь течет в его жилах; может ли он говорить о русских с таким чувством, как русский?»

Интересы и любопытство Карамзина были очень широки, поэтому Париж представал перед ним во всей разности своих обликов. Еще сохранялись обломки и живые предания о Париже недавнего прошлого. Знакомый аббат водил Карамзина по улице Сент-Оноре, указывая тростью на дома, рассказывал о великосветских салонах, собиравшихся там. В одном по воскресеньям съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы – играли в карты, «судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте, вкусе». В другом по четвергам «собирались глубокомысленные политики обоего пола», сравнивали Мабли с Жан Жаком Руссо и «сочиняли планы для новой Утопии». Общество третьего салона интересовалось религией и мистикой (его во время своего путешествия по Европе в 1782 году посетил Павел Петрович – граф Северный), католический проповедник рисовал такие ужасные картины древнего хаоса, что «слушательницы падали в обморок от великого страха».

В заключение аббат сказал Карамзину:

– Вы опоздали приехать в Париж; счастливые времена исчезли; приятные ужины кончились; хорошее общество рассеялось по всем концам земли… Порядочный человек не знает теперь, куда деваться, что делать и как провести вечер…

Но Карамзин и сам видел происходящие изменения. Ему легко было представить вчерашний Париж:

«Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нем как в своей любезной столице, – златая роскошь, опустив черное покрывало на горестное лицо свое, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч ее сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы Революции выгнали из Парижа самых богатых жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли; а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников».

Карамзин собирал живые черты революции, ее проявления в жизни общества, влияния на народную жизнь. Конечно, далеко не все его наблюдения вошли в «Письма русского путешественника», но то, что вошло, с большой долей уверенности можно сказать, было типичным, во всяком случае, с точки зрения Карамзина.

Он неоднократно перечисляет темы разговоров – одни и те же и в Париже, и в провинции: о декретах Национального собрания, об аристократах и демократах, о партиях, интригах, о нации, Неккере, графе Мирабо, о проектах переустройства общества. Обо всем этом Карамзин слышал за обеденным столом в гостиницах, салонах, кофейнях, под аркадами Пале-Рояля.

Революция вызвала целый поток прогнозов на будущее – и утопий, и антиутопий (хотя такого термина тогда еще не существовало), люди искали в прошлом пророчеств о настоящем. Карамзин не упоминает пророчеств Нострадамуса, хотя имя и сочинения его он знал, но приводит стихи Франсуа Рабле, в которых, как считал аббат, водивший Карамзина по улице Сент-Оноре, содержится предсказание о революции: «Объявляю всем, кто хочет знать, что не далее, как в следующую зиму увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей всякого состояния и поссорят друзей с друзьями, родных с родными. Дерзкий сын не побоится восстать против отца своего, и раб против господина, так, что в самой чудесной Истории не найдем примеров подобного раздора, волнения и мятежа. Тогда нечестивые, вероломные сравняются властию с добрыми; тогда глупая чернь будет давать законы и бессмысленные сядут на месте судей. О страшный, гибельный потоп! потоп, говорю: ибо земля освободится от сего бедствия не иначе как упившись кровию».

Видимо, не раз Карамзин бывал свидетелем бессмысленных стычек и драк. В Лионе толпа схватила старика, доставшего из кармана пистолет, и с криками: «На фонарь!» – пыталась его повесить. В одной деревне Карамзин застал стечение взволнованного народа. Он спросил у молодой женщины, что здесь происходит. Она объяснила: «Сосед наш Андрей, содержатель трактира под вывескою Креста, сказал вчера в пьянстве перед целым светом, что плюет на нацию. Все патриоты взволновались и хотели его повесить: однако ж наконец умилостивились, дали ему проспаться и принудили его нынче публично в церкви, на коленях, просить прощения у милосердного Господа».

«Народ, – замечает Карамзин, – сделался во Франции страшнейшим деспотом».

В Женеве Карамзин запасся рекомендательными письмами в Париж не только у Лафатера. В «Письмах русского путешественника» он говорит, что у него было рекомендательное письмо от некоего эмигранта графа к его брату, парижскому аббату; в архиве Жильбера Ромма, известного деятеля французской революции, обнаружено письмо женевца Кунклера, рекомендующего ему «г. Карамзина, москвитянина»; письма и деньги Карамзин получал на адрес известного часового мастера, швейцарца Бреге, который был близким другом Марата. Бреге (или, как пишет Карамзин и как привычнее для русского читателя, – Брегет) жил «недалеко от Нового мосту», сам Карамзин остановился, может быть даже по его рекомендации, поблизости. «Новый мост, близ которого я жил», – говорит он о своем парижском адресе. Видимо, имелись и другие рекомендательные письма; одни открывали ему двери в аристократические салоны, другие вводили в круг революционных политиков.

Описывая уличную жизнь, Карамзин почти ничего не говорит о руководителях и крупных деятелях революции, но это вовсе не значит, что он не наблюдал их и не встречался с ними. Он не мог писать о них: когда издавались «Письма русского путешественника», их следовало изображать только исчадиями ада.

У Бреге он наверняка встречался с Маратом. С другими деятелями революции его мог познакомить Жильбер Ромм.

Большую часть времени Ромм проводил в Якобинском клубе – главном месте неофициального общения политиков; тут бывали Мирабо, Робеспьер и др. Безусловно, там бывал и Карамзин, и, видимо, оттуда идет его личное знакомство с Робеспьером. Блестящий оратор, Мирабо далеко не всегда был в силах соревноваться с Робеспьером, который на трибуне выглядел робким провинциалом, говорил тихо, поднося исписанные листочки чуть ли не вплотную к близоруким глазам. Мирабо видел силу его речей в том, что «он верит в то, что говорит». Французский историк А. Оляр в книге «Ораторы революции» объясняет, в чем заключалась сила ораторских выступлений Робеспьера: «Его красноречие – это быть честным со всеми и против всех… Быть верным морали – в этом для него заключалась вся политика». Видимо, эти черты вызывали у Карамзина глубокую симпатию. «Робеспьер внушал ему благоговение, – пишет Н. И. Тургенев. – Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного трибуна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера и даже его скромному домашнему обиходу, составлявшему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи».

В статье «Письмо в „Зритель“ о русской литературе», напечатанной анонимно в 1797 году в гамбургском журнале «Северный зритель», Карамзин дает довольно подробный автореферат «Писем русского путешественника», приводит несколько цитат из еще не вышедших томов, в том числе и цитату, при издании исключенную.

«Французская революция – одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите примечание в „Эмиле“, и книга выпадет из ваших рук (Карамзин имеет в виду следующее примечание: „Мы приближаемся к эпохе кризиса, к веку революции“. – В. М.). Я слышу декламации и „за“, и „против“, но я далек от того, чтобы подражать этим крикунам. Я признаюсь, что мысли мои об этом достаточно зрелы. События следуют друг за другом, как волны взволнованного моря, и есть еще люди, которые считают, что революция уже окончена! Нет! нет! Мы еще увидим много удивительных вещей. Крайнее волнение умов служит этому предзнаменованием. Опускаю занавес».

В книге та же мысль – о том, что революция (в напечатанном тексте сказано: «история») не окончена, – поставлена в связь с характеристикой действующих лиц, безусловно, основанной на живом наблюдении: «Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре. Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы: одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает щастлива. История не кончилась; но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона».

Мысль о закономерности трагического финала революции и предпочтительности постепенных общественных изменений перед революционными была высказана Карамзиным уже в «Письмах русского путешественника»:

«Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия, или „Царство щастия“ сочинения Моруса (Томаса Мора. – В. М.) будет всегда мечтою доброго сердца, или может исполниться неприметным действием времени посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их щастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть Провидению: Оно, конечно, имеет Свой план; в Его руке сердца Государей – и довольно.

Легкие умы думают, что все легко; мудрые знают опасность всякой перемены и живут тихо. Французская монархия производила великих государей, великих министров, великих людей в разных родах; под ее мирною сению возрастали науки и художества; жизнь общественная украшалась цветами приятностей: бедный находил себе хлеб, богатый наслаждался своим избытком. Но дерзкие подняли секиру на священное дерево, говоря: мы лучше сделаем!

Новые республиканцы с порочными сердцами! разверните Плутарха, и вы услышите от древнего, величайшего, добродетельного республиканца, Катона, что безначалие хуже всякой власти!»

В начале июня 1790 года Карамзин выехал из Парижа, направляясь в Англию. На первой ночевке в 30 верстах от Парижа Карамзин записывает: «Душа моя так занята происшедшим, что воображение мое еще ни разу не заглянуло в будущее; еду в Англию, а об ней еще не думаю».

Он вспоминает тех, кто сделал его пребывание в Париже приятным: Беккера, русских земляков, барона Вильгельма Вольцогена, с которым он познакомился в Париже и сошелся на любви к Шиллеру, с которым бродил по парижским окрестностям, совершал ночные прогулки и ходил на «рыцарские приключения». Все они провожали его с объятиями и поцелуями и долгими и крепкими рукопожатиями…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю