Текст книги "Карамзин"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)
Очень многие читали «Историю…», как и Пушкин, «с жадностию и вниманием». Н. И. Тургенев записывает в дневнике: «21 февраля… Я читаю III том „Истории“ Карамзина. Чувствую неизъяснимую прелесть в чтении. Некоторые происшествия, как молния проникая в сердце, роднят с русскими древнего времени. Что-то родное, любезное. Кто может усомниться в чувстве патриотизма?»; «15 апреля… (том шестой. – В. М.). Все, даже междоусобные войны читал я если не с удовольствием, то с великим интересом. Сердце билось за того или другого князя»; «10 мая… Сию минуту я кончил VIII том „Истории“ Карамзина. Я давно заметил, что не умею изъяснять чувств своих, и потому не могу сказать, что чувствую о сем славном творении». Император сказал Вяземскому, что, получив тома «Истории…», он прочел их «с начала до конца».
Но что особенно важно и примечательно, «История государства Российского» стала общенародным чтением. Среди подписчиков на нее, наряду с титулованными персонами, офицерами, чиновниками высших рангов, литераторами, значатся имена простых людей. Карамзина это радовало и волновало. «Вообразите, – пишет он в одном письме, – что в числе сибирских субскрибентов были крестьяне и солдаты отставные». Конечно, круг читателей «Истории…» подписчиками не ограничивался, особенно среди простых людей. В воспоминаниях разночинской интеллигенции, чья юность пришлась на конец 1810-х – 1820-е годы, почти у каждого встречаются сведения о чтении Карамзина. В этом отношении характерно письмо Иринарха Введенского, будущего известного критика, близкого к кружку петрашевцев, а тогда ученика Пензенского духовного училища, отцу-священнику: «Тятенька, не посылай мне лепешек, а пришли еще Карамзина; я буду читать его по ночам и за то буду хорошо учиться».
Многим читателям «История…» Карамзина открыла гораздо больше, чем просто неизвестные им прежде исторические факты. П. А. Вяземский рассказывал о графе Федоре Толстом, известном по прозвищу Американец, что тот «прочел одним духом восемь томов Карамзина и после часто говорил, что только от чтения Карамзина узнал он, какое значение имеет слово Отечество, и получил сознание, что у него Отечество есть». Этнограф и историк И. П. Сахаров признавался, что, прочтя в юности Карамзина, он «узнал… родину и научился любить русскую землю и уважать русских людей». Об этом же пишет в своих воспоминаниях А. С. Стурдза, чиновник Министерства иностранных дел, литератор: «Карамзин, живой пример беспримерного добродушия, незлобия и даровитости ума, начал и открыл для нас период народного самосознания… До него история России походила на те полярные страны, в которые должно пробираться по сугробам и глубоким снегам, при багровом отливе северных сияний или в полуночном мраке. Он проложил и разработал стези к знанию прошедшего, а без сего знания нравственная жизнь и доблесть какого бы то ни было народа поглощается долу преклонным влечением к веществу или раболепством ко всему чужеземному. Такая заслуга выше всех заслуг, в особенности, когда человек не ниже великого писателя».
Толки об «Истории…» Карамзина, о которых говорит Пушкин, шли не в одном Петербурге, а по всей России.
Из Москвы в Варшаву Вяземскому, где тот в это время служил, Дмитриев сообщает: «„История“ нашего любезного историографа у всех в руках и на устах: у просвещенных и профанов, у словесников и словесных». В июньском номере «Сына отечества» был напечатан фельетон В. В. Измайлова «Московский бродяга», в котором описывались дебаты по поводу «Истории…» Карамзина в одном московском литературном салоне.
Пушкин отмечает две основные темы обсуждений «Истории»: первая – ее слог, литературно-художественная сторона, вторая – идейное направление. Правда, немало было толков в свете, порожденных невежеством и завистью, вроде тех, которые слышал Н. И. Тургенев в Английском клубе. «Странно слушать суждения клубистов, – пишет Тургенев в дневнике, – о сем бессмертном и для русских неоцененном творении: один из них говорил, что Карамзин „ничего нового не сказал“, Розенкампф, чиновник-юрист, заявил, что „он сам лучше бы написал“, Бакаревич „три недели смеется“ (и смешит Английский клуб) над выражением „великодушное остервенение“, „иной жалуется, зачем о Петре I не говорится в ‘Истории’“. Можно припомнить и отзыв большого барина И. А. Яковлева, отца А. И. Герцена, про который рассказывается в „Былом и думах“. Когда он узнал, что „Историю“ читал император, то сам принялся за нее, но вскоре „положил ее в сторону, говоря: „Всё Изяславичи да Ольговичи, кому это может быть интересно““». Безусловно, Пушкин слышал и такие толки, но в его заметках речь идет не о них.
Прежде всего, для многих читателей «Истории…», знавших и любивших творчество Карамзина, оказался непривычным, неожиданным стиль и язык «Истории…». В московском салоне, описанном в фельетоне В. В. Измайлова, один из посетителей категорически осудил автора, сказав, что «славный писатель русский не умеет писать на русском языке, что самовольное перо его смешало старый язык с новым, книжный с разговорным, высокий с простым».
Литературно-эстетической критикой является и пародия «некоторых остряков», переложивших за ужином Тита Ливия «слогом Карамзина». Здесь Пушкин говорит о собраниях узкого круга петербургской светской молодежи у Н. В. Всеволожского и Я. Н. Толстого, на которых в свободном разговоре обсуждались литературные и театральные новинки. Своему содружеству молодые люди дали название «Зеленая лампа», в подражание названиям масонских лож и потому, что в зале, в которой они собирались, висела зеленая лампа. Пушкин посещал «Зеленую лампу». Позже, уже из ссылки, в 1822 году, в послании к Я. Н. Толстому он вспоминал эти собрания и их участников – «веселых остряков»:
Где в колпаке за круглый стол
Садилось милое равенство,
Где своенравный произвол
Менял бутылки, разговоры,
Рассказы, песни шалуна;
И разгорались наши споры
От искр, и шуток, и вина.
Но веселье и легкость разговора, с достаточной долей вольнодумства (недаром в стихотворении упоминается головной убор якобинцев в виде фригийского колпака, на языке начала XIX века символизировавший свободу), не исключали серьезности и глубины воззрений участников «Зеленой лампы». Один из них, П. П. Татаринов, в письме товарищу по «Зеленой лампе» Н. И. Бахтину рассуждает о слоге «Истории…» Карамзина, стараясь понять его особенности и проанализировать свое отношение к нему: «Правда, совершенная правда, что нынешний слог его не похож на прежний; но который из них лучше, право, решить не умею. Слог ли самый, или то обстоятельство, что исторический рассказ, ни вздохами и никакими формально причудами не начиненный, а напитанный, так сказать, какою-то естественностию и силою мыслей, – гораздо труднее романического, или еще и то, что сочинитель хотел быть кратким, – не знаю, а вижу, что нет, – читать как-то трудно, до того, что язык устает. Быть может, что, привыкши читать гладкую, плавную прозу Карамзина-журналиста, – теперь думаешь тоже найти и в „Истории“ те же достоинства…»
Литераторы и читатели молодого поколения, поклонники романтизма, естественно, могли все же в полной мере и понять и оценить стиль Карамзина.
К. Н. Батюшков летом 1818 года пишет стихотворение «К творцу „Истории государства Российского“»:
И я так плакал в восхищенье,
Когда скрижаль твою читал,
И гений твой благословлял
В глубоком, сладком умиленье…
Пушкин в послании к Жуковскому пишет о Батюшкове, но, конечно, передает свои собственные восприятие и оценку:
Смотри, как пламенный поэт,
Вниманьем сладким упоенный,
На свиток гения склоненный,
Читает повесть древних лет!
Он духом там – в дыму столетий!
Пред ним волнуются толпой
Злодейства, мрачной славы дети,
С сынами доблести прямой!
От сна воскресшими веками
Он бродит тайно окружен,
И благодарными слезами
Карамзину приносит он
Живой души благодаренье
За миг восторга золотой,
За благотворное забвенье
Бесплодной суеты земной…
И в нем трепещет вдохновенье!
А Жуковский в это время сказал: «Я гляжу на „Историю“ нашего Ливия как на мое будущее: в ней источник для меня и вдохновения и славы». Жуковский, как и Пушкин, чувствовал заключающийся в «Истории…» Карамзина сильнейший творческий импульс, видел в ней темы и материалы для многих произведений, и в этом они были правы: впоследствии многие поэты и беллетристы напишут замечательные стихи, драмы, повести, романы, вдохновленные трудом Карамзина.
Критических откликов в журналах на выход «Истории…» было очень мало. Историки – H. С. Арцыбашев, З. Ходаковский, Н. А. Полевой, М. П. Погодин – опубликовали несколько мелких фактических поправок, М. Т. Каченовский, профессор Московского университета по кафедре истории, публицист, литературный противник карамзинистов и «Арзамаса», в основном возражал против «неуважительных» высказываний Карамзина в предисловии о Шлецере, древнегреческих и римских историках и находил, что периодизация русской истории, данная Шлецером, более правильна, чем предложенная Карамзиным, поэтому следует вернуться к ней. Другой крупный московский историк Н. А. Полевой, автор написанной в противовес «Истории государства Российского» «Истории русского народа» (издана в 1829–1833 годах), наоборот, упрекал Карамзина в 1818 году устно, а в 1829-м в напечатанной в «Московском телеграфе» статье в том, что «истинные, по крайней мере, современные нам, идеи философии, поэзии и истории явились в последние двадцать пять лет, следственно, истинная идея истории была недоступна Карамзину. Он был уже совершенно образован по идеям и понятиям своего века».
Но общественное мнение, в том числе и мнение о литературных, научных, политических сочинениях в те времена создавали не печатные издания. С. С. Уваров, дипломат, литератор, один из основателей «Арзамаса», в 1830-е годы министр просвещения, постоянный и усердный посетитель литературных и научных обществ, кружков, салонов 1810–1820-х годов, рассказывая в своих «Литературных воспоминаниях» об этом времени, говорит: «Заметим, что частные, так сказать, домашние общества, состоящие из людей, соединенных между собой призванием и личными талантами и наблюдающих за ходом литературы, имели и имеют, не только у нас, но и повсюду, ощутительное, хотя некоторым образом невидимое влияние на современников. В этом отношении академии и другие официальные учреждения этого рода далеко не имеют подобной силы». Он приводит в пример французские салоны предреволюционного времени, итальянские и немецкие кружки конца XVIII – начала XIX века. Поэтому и Пушкин, игнорируя журнальные отзывы, обращает основное внимание на отношение к «Истории…» «молодых якобинцев» – светской молодежи.
В век Просвещения просветительско-художественные кружки и общества не могли избежать политических тем, при определенных условиях социальные вопросы начинали играть главенствующую роль, и любители поэзии, истории, философии, острого слова превращались в политиков.
9 февраля 1816 года в казармах Семеновского полка, на квартире братьев Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов собирались давние друзья и почти все в той или иной степени родственники – поручик Никита Муравьев, подполковник Генерального штаба А. Н. Муравьев, поручик князь С. П. Трубецкой, подпоручик И. Д. Якушкин. Они образовали тайное общество, целью которого было изменение государственного строя в России, отмена крепостного права и борьба против других социальных зол. Вскоре к ним присоединились чиновник Министерства юстиции М. Н. Новиков (племянник Николая Ивановича), ротмистр М. С. Лунин, поручик князь Ф. П. Шаховской, поручик П. И. Пестель, штабс-капитан Ф. Н. Глинка и др. Свое общество они назвали «Союз спасения, или Общество истинных и верных сынов отечества».
Карамзин приехал в Петербург с рукописью восьми томов «Истории…» 2 февраля, то есть за неделю до основания Союза спасения. Он жил в доме Екатерины Федоровны Муравьевой в самый разгар бесед и обсуждений, сопровождавших этот решительный шаг молодых людей. Безусловно, о создании тайного общества за домашним обеденным столом не говорилось, но общая направленность разговора, темы были те же. И. Д. Якушкин, вспоминая эти дни, пишет: «В беседах наших обыкновенно разговор был о положении России. Тут разбирались главные язвы нашего отечества: закоснелость народа, крепостное состояние, жестокое обращение с солдатами, которых служба в течение 25 лет почти была каторга; повсеместное лихоимство, грабительство и, наконец, явное неуважение к человеку вообще». Карамзин имел полное представление (за исключением мыслей о заговоре) о направлении умов Никиты Муравьева и его друзей и относился к нему с пониманием и сочувствием. Кроме современного положения России разговоры касались общих проблем французской революции, ее последствий и уроков. Молодые вольнодумцы, разделяя критический взгляд Карамзина на современное положение в России, считали его представления о путях ее преобразования устарелыми и неверными, с таким умонастроением смотрели они и на «Историю…» еще до ее выхода.
Александр Тургенев, остававшийся вне тайного общества (хотя он также придерживался умеренно либеральных воззрений), после очередного чтения Карамзиным в доме Е. Ф. Муравьевой предисловия и отрывков из «Истории…» в феврале 1816 года пишет брату Сергею в Париж, где тот находился на дипломатической службе: «Его „Историю“ ни с какою сравнить нельзя, потому что он приноровим ее к России, т. е. она изымалась из материалов исторических, совершенно свой особенный национальный характер имеющих. Не только это будет истинное начало нашей литературы, но „История“ его послужит нам краеугольным камнем для православия, народного воспитания, монархического управления и, Бог даст, русской возможной конституции. Она объяснит нам понятия о России, или, лучше, даст нам оных. Мы узнаем, что мы были, как переходили от настоящего status quo (лат., положения) и чем мы можем быть, не прибегая к насильственным преобразованиям».
Николай Тургенев, член тайного общества, в том же 1816 году также пишет брату Сергею о карамзинской «Истории…»: «Карамзина „История“ началась печататься. Многие, в особенности брат Александр Ив., очень ее хвалят. Что касается до меня, то я ничего еще не читал, но, посмотрев на Карамзина, думаю, что мы будем лучше знать facta (лат., факты, события) русской истории, но не надеюсь, чтобы сие важное для России творение распространило у нас либеральные идеи; боюсь даже противного».
К концу 1816 года четко обозначилось основное противоречие между Карамзиным и молодыми либералами. Оно заключалось в том, что он полагал надежду на действие времени, постепенность преобразований, они же ждать не хотели, предпочитая не развязывать, а разрубить узел, не принимая во внимание того, что при разрубании все завязанное должно быть неминуемо поражено или даже уничтожено. Об одном из разговоров на эту тему рассказывает Н. И. Тургенев в дневниковой записи от 12 ноября 1816 года: «Вчера был я при заседании „Арзамаса“… После заседания говорил я с Карамзиным, Блудовым и другими о положении России и о всем том, о чем я говорю всего охотнее. Они говорят, что любят то же, что и я люблю. Но я этой любви не верю. Что любишь, того и желать надобно. Они же желают цели, но не желают средств. Все отлагают – на время; но время, как я уже давно заметил, принося с собою доброе, приносит вместе и злое. Вопрос в том, должно ли то быть, что желательно? – Должно. Есть ли теперь удобный случай для произведения чего-нибудь в действие? – Есть; ибо такого правительства или, лучше сказать, правителя долго России не дождаться. – Итак, из сего следует, что надобно делать – „дерзайте убо, дерзайте, людие Божии…“».
Пушкин говорит о негодовании «молодых якобинцев», проявившемся в разговорах, и о двух произведениях письменных, но неизданных – рукописи Никиты Муравьева и частном письме М. Орлова. Это и было то суждение частного, домашнего общества, которое имело решительное воздействие на общественное мнение.
Никита Муравьев назвал свою рукопись «Мысли об „Истории государства Российского“ H. М. Карамзина». Закончив ее во второй половине 1818 года, он прежде всего показал свое сочинение Карамзину, который, прочтя, сказал, что не возражает против ее распространения.
Муравьев начинает «Мысли…», полемизируя с заключительной фразой посвящения «Истории…» императору. Карамзин пишет: «История народа принадлежит Царю»; Муравьев утверждает: «История принадлежит народам». Эта карамзинская фраза как раз и была из числа «отдельных размышлений», повторяемых и опровергаемых «молодыми якобинцами». Но дело в том, что они вкладывали в нее не тот смысл, который имел в виду Карамзин. Вяземский поясняет: «Карамзин в посвящении исторического творения своего императору Александру сказал: „История народа принадлежит Царю“. Либералы того времени осуждали эти слова и видели в них выражение раболепства. Взгляд их был ошибочен и буквально близорук. Они не понимали ни Александра, ни Карамзина. Разумеется, мысль писателя заключалась не в том, что история есть, так сказать, казенная собственность царей, из которой могут они сделать все, что им угодно. Карамзин видимым образом говорил, что история народа есть нераздельная принадлежность царского звания, т. е. что цари должны преимущественно перед прочими изучать минувшую историю своего народа».
Муравьев требует от истории, чтобы она воспламеняла гражданскую добродетель, подвигала на «брань вечную» блага со злом; он хочет видеть в истории примеры открытого сопротивления, а не «рабскую хитрость» Иоанна Калиты. «Не примирение наше с несовершенством, не удовлетворение суетного любопытства, не пища чувствительности, – говорит он, – составляют предмет нашей истории: она возжигает соревнование веков, пробуждает душевные силы наши и устремляет к тому совершенству, которое суждено на земле. Священными устами истории праотцы наши взывают к нам: не посрамите земли русская!» Муравьев хотел видеть в истории материал для революционной агитации, нечто вроде карамзинской повести «Марфа Посадница» (кстати сказать, она называлась в числе сочинений, способствовавших формированию революционных, республиканских взглядов в обществе).
Михаил Орлов в упоминаемом Пушкиным письме Вяземскому возмущается первым томом «Истории…», потому что в нем, по его словам, Карамзин «хочет быть бесстрастным космополитом, а не гражданином»: «Зачем ищет одну сухую истину преданий, а не приклонит все предания к бывшему величию нашего Отечества?.. Тит Ливий сохранил предание о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов». Одним словом, Орлов, как и Муравьев, хотел бы, чтобы «История…» исполняла агитационные функции.
Однако, несмотря на все недоброжелательные толки, успех «Истории…» был очевиден. Сразу же после распродажи первого издания, петербургские книгопродавцы Оленины покупают у Карамзина право на второе издание. В июне 1818 года его начали печатать. Карамзин задерживается с отъездом в Москву, чтобы по первому тому посмотреть, можно ли довериться аккуратности издателя. В августе выясняется, что его присутствие необходимо. «Первые листы второго издания доказали мне необходимость остаться здесь на зиму: иначе будет ошибка на ошибке, чего при жизни не хочу видеть, – пишет он Дмитриеву. – Остаюсь не без грусти. Здесь мы не на месте, а жить уже недолго. Уверен в твоей дружбе, следственно, уверен и в том, что тебе жаль не быть с нами, как нам жаль не быть с тобою в одном городе. Несмотря на знаки государевой милости, стремлюсь душой вдаль от блестящего света, с которым у меня нет симпатии. Тем живее чувствую потребность дружбы, истинной, старой, неизменной. Здесь у нас только молодые друзья».
В августе Карамзины съезжают с квартиры на Захарьевской улице и поселяются у Е. Ф. Муравьевой. За пять тысяч в год они снимают второй этаж дома; на первом живет хозяйка, третий занимают ее сыновья – Никита и Александр.
Одним из выражений общественного признания Карамзина стало избрание его в члены Российской академии в 1818 году. Президент Российской академии А. С. Шишков сообщил Карамзину, что академия избрала его своим членом и в связи с избранием он, по существующему положению, должен произнести речь на общем заседании; тема речи должна соответствовать предмету занятий академии, конкретное же ее содержание представляется выбору автора.
В сентябре 1818 года речь была готова. «Я написал самую Карамзинскую речь для Российской академии и А. С. Шишкова! – сообщает Карамзин Вяземскому. – Они требовали от меня речи, но, вероятно, не такой, и могут отвергнуть ее. Да будет их воля!» То же опасение он высказывает и в письме Дмитриеву: «Это совсем не в духе Устава (академии. – В. М.). Скажут, что хочу дразнить людей, а я миролюбив. Добрый Шишков одобрил эту речь: не знаю, искренно ли».
Опасения Карамзина оказались напрасны. В речи он высказал идеи и мысли, которые уже вызревали подспудно в недрах Российской академии под влиянием времени. Ведь круг ее членов стал пополняться «новыми» писателями. Так, в ее состав были избраны Жуковский, Гнедич, Дмитриев, Батюшков, по предложению Шишкова – Александр Пушкин.
Карамзин начинает свою речь с благодарности членам академии за то, что они удостоили его чести делить с ними «труды полезные». Далее идут рассуждения об общественной «важности» языка и словесности.
«Вы знаете, милостивые государи, что язык и словесность суть не только способы, но и главные способы народного просвещения; что богатство языка есть богатство мыслей; что он служит первым училищем для юной души, незаметно, но тем сильнее впечатлевая в ней понятия, на коих основываются самые глубокомысленные науки; что сии науки занимают только особенный, весьма немногочисленный класс людей, а словесность бывает достоянием всякого, кто имеет душу; что успехи наук свидетельствуют вообще о превосходстве разума человеческого, успехи же языка и словесности свидетельствуют о превосходстве народа, являя степень его образования, ум и чувствительность к изящному».
Отметив высокие достоинства издаваемых академией трудов – словаря и грамматики, Карамзин поднимает больной вопрос о том, должны ли ученые предписывать законы языку или же только изучать его. «Главным делом вашим было и будет систематическое образование языка: непосредственное же его обогащение зависит от успехов общежития и словесности, от дарования писателей, а дарования – единственно от судьбы и природы… Слова не изобретаются академиками: они рождаются вместе с мыслями или в употреблении языка, или в произведениях таланта как счастливое вдохновение. Сии новые, мыслию одушевленные слова входят в язык самовластно, украшают, обогащают его, без всякого ученого законодательства с нашей стороны: мы не даем, а принимаем их. Самые правила языка не изобретаются, а в нем уже существуют: надобно только открыть или показать оные».
В задачу академии входит также и критика (опять-таки не законодательная, не запретительная): «Никто не предпишет законов публике: она властна судить и книги, и сочинителей; но ее мнение всегда ли ясно, всегда ли определительно? Сие мнение ищет опоры: если Академия посвятит часть досугов своих критическому обозрению российской словесности, то удовлетворит, без сомнения, и желанию общему и желанию писателей…»
Карамзин говорит о постоянном поступательном развитии литературы: она не копирует буквально формы древних произведений, но изобретает новые в соответствии с требованиями времени. Разбирает он и проблему взаимоотношения мировой культуры и национальной.
«Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут: ибо живем, как они живут; читаем, что они читают; имеем те же образцы ума и вкуса; участвуем в повсеместном, взаимном сближении народов, которое есть следствие самого их просвещения. Красоты особенные, составляющие характер словесности народной, уступают красотам общим; первые изменяются, вторые вечны. Хорошо писать для россиян: еще лучше писать для всех людей. Если нам оскорбительно идти позади других, то можем идти рядом с другими, к цели всемирной для человечества, путем своего века, не Мономахова и даже не Гомерова: ибо потомство не будет искать в наших творениях ни красот „Одиссеи“, но только свойственных нынешнему образованию человеческих способностей. Там нет бездушного подражания, где говорит ум или сердце, хотя и общим языком времени; там есть особенность личная, или характер, всегда новый, подобно как всякое творение физической природы входит в класс, в статью, в семейство ему подобных, но имеет свое частное значение. С другой стороны, Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, или для того, что не мог: ибо и власть самодержцев имеет пределы. Сии остатки, действие ли природы, климата, естественных или гражданских обстоятельств, еще образуют народное семейство россиян; подобно как юноша еще сохраняет в себе некоторые особенные черты его младенчества, в физическом и нравственном смысле.
Сходствуя с другими европейскими народами, мы и разнствуем с ними в некоторых способностях, обычаях, навыках, так что хотя и не можно иногда отличить россиянина от британца, но всегда отличим россиян от британцев: во множестве открывается народное. Сию истину отнесем и к словесности: будучи зерцалом ума и чувства народного, она также должна иметь в себе нечто особенное, незаметное в одном авторе, но явное во многих. Имея вкус французов, имеем и свой собственный: хвалим, чего они не хвалят; молчим, где они восхищаются. Есть звуки сердца русского, есть игра ума русского в произведениях нашей словесности, которая еще более отличится ими в своих дальнейших успехах».
Карамзин призывает ободрять таланты похвалой, поскольку слава пленяет и юношу, и старца. Но при этом, говорит он, высшая награда, высшее наслаждение творца – его труд и удовлетворенность своим трудом. Эта тема потом не раз прозвучит в русской литературе – от Пушкина до Блока с его афористической строкой: «Венец трудов – превыше всех наград».
«Но ежели слава изменяет, то есть другая, вернейшая, существеннейшая награда для писателя, от рока и людей независимая: внутреннее услаждение деятельного таланта, изъясняющее для нас удивительную любовь к трудам и терпение, коему мы обязаны столь многими бессмертными творениями и которое Бюффон называл превосходнейшим даром: ибо не одни сочинители фолиантов, не одни антикварии имеют нужду в терпении; оно, может быть, еще нужнее для великого поэта, для великого оратора или великого живописца природы: „Удаленный от света и (сказал мне, в юности моей, старец Виланд) не имея ни читателей, ни слушателей, в дикой пустыне, среди необитаемого острова, я в восторге беседовал бы с уединенною музою, неутомимо исправляя стихи мои, хотя бы и неизвестные миру“. Вот тайна писателей, часто, но не всегда ласкаемых славою! Сильная мысль, истина, красота образа, выразительное слово, внезапно представляясь уму, оживляют душу и питают ее таким чистым, полным, ей сродным удовольствием, что она в сии счастливые минуты забывает всякое иное земное счастие».
Повторяя свою любимую идею о том, что истинный талант по природе своей служит добру, Карамзин говорит, что «на ядовитом поле разврата» таланты «скоро увядают и тлеют».
«Будучи источником душевных удовольствий для человека, словесность возвышает и нравственное достоинство государств», – утверждает Карамзин. Только культура сохраняет государство «в самые ужасные времена», поэтому не наращивание силы, не завоевания – цель человека и государства, но «и жизнь наша и жизнь империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь все для души, все для ума и чувства; все бессмертно в их успехах! Сия мысль, среди гробов и тления, утешает нас каким-то великим утешением. – Возвеличенная, утвержденная победами, да сияет Россия всеми блестящими дарами ума бессмертного, да умножает богатства наук и словесности; да слава России будет славою человечества…».
Речь Карамзина имела успех. На заседании присутствовали и арзамасцы. А. И. Тургенев описал его в письме Вяземскому: «„Здесь все для души“, – сказал Карамзин в четверг бездушной Академии, и голос его отдался в душе арзамасцев, которых заслонял широкопузый Шаховской с тщедушною братиею. Это было торжество не Академии, но „Арзамаса“, ибо почетный гусь наш, казалось, отделялся от лестных собратий своих, как век Периклов и Александров отделяется от века Лудвига Благочестивого и Батыева. Все было внимание, и он не произносил речи, но, кажется, как детей, наставлял своих слушателей с чувством, которое отзывалось в душах наших и оживляло лица… Большинство на стороне „Арзамаса“. Даже и сенаторы слушали с умилением».
31 июля 1818 года скончался Н. И. Новиков. К этому времени он был разорен окончательно: Авдотьино заложено и перезаложено, долги выросли до такой степени, что даже проценты по ним платились с великим трудом и опозданием. Его дети и многочисленные домочадцы, призреваемые им старики – Гамалея, вдова брата, вдова Шварца и другие – остались без всяких средств к существованию.
Карамзин в связи с этим подает императору «Записку о Н. И. Новикове», в которой описывает общественную и масонскую деятельность Новикова, причины его преследования Екатериной II и необоснованность обвинения в государственных преступлениях. В документе Карамзин подытоживает свои мысли о Новикове и дает общую историческую оценку его деятельности. Эта оценка была принята последующей историографией и остается неизменной до настоящего времени.
«Новиков, – пишет Карамзин, – как гражданин, полезный своею деятельностию, заслуживал общественную признательность; Новиков как теософический мечтатель, по крайней мере, не заслуживал темницы: он был жертвою подозрения извинительного, но несправедливого».
Заканчивается «Записка о Н. И. Новикове» просьбой: «Бедность и несчастие его детей подают случай государю милосердному вознаградить в них усопшего страдальца, который уже не может принести ему благодарности в здешнем свете, но может принести ее Всевышнему».
Имение Новикова все же было продано с торгов. Правда, купивший его генерал-майор П. А. Лопухин оставил Авдотьино в распоряжении его обитателей, а впоследствии оно было передано Комитету по призрению просящих милостыню для устройства в нем богадельни, которая и была там создана.
Александр I в отношении Польши проводил политику уступок, как бы демонстрируя, что остается верен идеям, с которыми он начинал царствовать. В 1817 году Польша получила конституцию, в то время как в России все шире разворачивалось строительство военных поселений. Начав уступать, император был вынужден делать все новые и новые уступки. В конце концов, он обещал восстановить Польшу в ее древних границах.