Текст книги "Карамзин"
Автор книги: Владимир Муравьев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 37 страниц)
Карамзин подводит итог всему сказанному в «Записке…», веря в будущее России.
«Державы, подобно людям, имеют определенный век свой: так мыслит философия, так вещает история. Благоразумная система в жизни продолжает век человека, – благоразумная система государственная продолжает век государств; кто исчислит грядущие лета России? Слышу пророков близкоконечного бедствия, но благодаря Всевышнего сердце мое им не верит, – вижу опасность, но еще не вижу погибели!
Еще Россия имеет 40 миллионов жителей, и самодержавие имеет государя, ревностного к общему благу. Если он как человек ошибается, то, без сомнения, с добрым намерением, которое служит нам вероятностью будущего исправления ошибок.
Если Александр вообще будет осторожнее в новых государственных творениях, стараясь всего более утвердить существующие и думая более о людях, нежели о формах, ежели благоразумной строгостью обратит вельмож, чиновников к ревностному исполнению должностей; если заключит мир с Турцией и спасет Россию от третьей, весьма опасной, войны с Наполеоном, хотя бы и с утратою многих выгод так называемой чести, которая есть только роскошь сильных государств и не равняется с первым их благом или с целостью бытия; если он, не умножая денег бумажных, мудрою бережливостью уменьшит расходы казны и найдет способ прибавить жалованья бедным чиновникам воинским и гражданским; если таможенные Уставы, верно наблюдаемые, приведут в соразмерность ввоз и вывоз товаров; если, – что в сем предположении будет необходимо, – дороговизна мало-помалу уменьшится, то Россия благословит Александра, колебания утихнут, неудовольствия исчезнут, родятся нужные для государства привычки, ход вещей сделается правильным, постоянным; новое и старое сольются в одно, реже и реже будут вспоминать прошедшее, злословие не умолкнет, но лишится жала!.. Судьба Европы теперь не от нас зависит. Переменит ли Франция свою ужасную систему или Бог переменит Францию – неизвестно, но бури не вечны! Когда же увидим ясное небо над Европой и Александра, сидящего на троне целой России, тогда восхвалим Александрово счастье, коего он достоин своею редкою добротою!
Любя Отечество, любя монарха, я говорил искренно. Возвращаюсь к безмолвию верноподданного с сердцем чистым, моля Всевышнего, да блюдет царя и Царство Российское!»
Александр мог ознакомиться с «Запиской о древней и новой России…» или ночью (разговор о самодержавии, о котором писал Карамзин Дмитриеву, продолжался приблизительно час, так что время для чтения перед сном у императора было), или утром 19 марта. Карамзин и Екатерина Павловна с волнением ожидали результата. Спрашивать было невозможно, оставалось ждать.
Этот день был очень тяжел для Карамзина: сначала томительное ожидание, затем совершенно неожиданная реакция царя. Карамзин лишь немногим рассказывал о том, что произошло тогда. Его рассказ кратко записал историк К. С. Сербинович, который был близок с Карамзиным в последние годы его жизни: «На другой день после чтения, в день отъезда, Карамзин с великим удивлением заметил, что государь был совершенно холоден к нему и, прощаясь со всеми, взглянул на него издали равнодушно».
Дмитриев, Блудов и Вяземский, опять-таки по рассказу самого Карамзина, рисуют эту сцену более драматично. Они (передает их рассказы М. П. Погодин) «свидетельствовали, что государь, сначала благосклонный, милостивый, в последний день показал охлаждение или неудовольствие Карамзину. Граф Блудов повторял мне это несколько раз».
Император выехал из Твери в ночь на 20 марта. Карамзин тоже собрался уезжать, но его задержала Екатерина Павловна. Письмо Дмитриеву от 20 марта, в котором Карамзин писал о милостях, оказанных ему царем, о приглашении жить в Аничковом дворце, заключается фразой: «Еще не знаю, ныне или завтра, или послезавтра выеду отсюда. Великая княгиня хочет еще поговорить со мною».
Екатерина Павловна сказала, что она имела разговор с братом и что он по-прежнему расположен к Карамзину. Наверное, Карамзин воспринял ее слова как желание утешить его и вряд ли поверил им до конца. Но подтверждением справедливости сказанного ею как будто бы может служить свидетельство Дмитриева в его воспоминаниях: «Государь, возвратясь из Твери, изволил сказать мне, что он очень доволен новым знакомством с историографом и столько же отрывками из его „Истории“, которые он, в первый вечер, прослушал до второго часа ночи. Даже изволил вспомнить, что было читано: о древних обычаях россиян и о нашествии монголов на Россию».
В апреле, то есть месяц спустя, Екатерина Павловна гостила в Петербурге и снова говорила с императором о Карамзине. Конфликт, во всяком случае, внешне, был окончательно улажен. 12 апреля великая княгиня писала Карамзину из Петербурга: «Наш дорогой император в добром здравии… Он поручил мне передать Вам его приветствия». Однако неприязнь к Карамзину Александр преодолел только через пять лет: до 1816 года Карамзин не получил ни одного «знака императорской милости», царь, казалось, демонстративно игнорировал его.
Не следует преувеличивать значение царской немилости для самого Карамзина. Скорее всего, он предполагал такой поворот событий и подготовился к нему заранее. После выказанного ему императором «охлаждения или неудовольствия»
Карамзин тотчас сориентировался и выбрал линию поведения. Вообще в трудных обстоятельствах он никогда не терял присутствия духа, не отчаивался, трезво оценивал обстановку и старался найти выход.
Неудовольствие царя «Запиской о древней и новой России…» было столь явно, что не понять его было нельзя. И Карамзин это понял. Наверное, обращаясь к Дмитриеву, постоянному своему ходатаю перед царем, он должен был бы просить о новом заступничестве, но вместо этого рассказывает об оказанных ему милостях, как будто ничего не произошло.
Конечно, сделано это намеренно. Действительно, о каком ходатайстве или заступничестве могла идти речь, когда в основе конфликта лежало различие убеждений? Карамзин своих не собирался менять, царь тоже. В этих обстоятельствах Карамзин избрал совершенно четкую и последовательную тактику: попытка стать советником царя не удалась, он возвращается в прежний статус историографа. Учитывая конфиденциальность акции (В. А. Жуковский писал, что Карамзин не оставил себе копии «Записки…», потому что «был так совестлив, что у себя не хотел иметь того, что для всех должно было остаться тайною»), Карамзин мог считать ее формально как бы и не бывшею. Так он и ведет себя.
Кстати, весьма вероятно, что слова царя, сказанные Дмитриеву о том, что он доволен знакомством с историографом, были вызваны сообщением Дмитриева, основанным на письме Карамзина, что тот «совершенно доволен» вниманием царя и «предан ему навеки». Иного Александр просто не мог сказать после таких уверений.
22 марта Карамзин с Екатериной Андреевной выехал в Москву. Перед отъездом он попросил великую княгиню вернуть ему «Записку о древней и новой России…». «„Записка“ Ваша теперь в хороших руках», – ответила Екатерина Павловна.
Ее увез Александр. Видимо, позже он перечитывал «Записку…» и обсуждал с кем-то из наиболее приближенных лиц, но также втайне, потому что при его жизни о ее существовании никто не знал, и она была обнаружена лишь в 1836 году при разборе бумаг А. А. Аракчеева, умершего в 1834 году.
Раз от разу путешествия в Тверь (а Карамзину пришлось совершить их еще несколько после свидания с царем) становились для него тягостнее. «Отдыхал и отдыхаю после тверских путешествий, – пишет он Дмитриеву в апреле, – собираюсь с мыслями и стараюсь возвратиться в свое прежнее мирное состояние духа, т. е. от настоящего к давно минувшему, от шумной существенности к безмолвным теням, которые некогда также на земле шумели». «После трех путешествий в Тверь отдыхаю за „Историей“, – сообщает Тургеневу, – и спешу окончить Василия Темного: тут начинается действительная история российской монархии: впереди много прекрасного». Дмитриеву 1 мая: «Она (великая княгиня) зовет нас в Тверь. Люблю ее душевно и признателен ко всем ее милостям; однако ж, будучи усердным домоседом, не пленяюсь мыслию скакать по большим дорогам и жить дней по десяти в праздности и беспокоиться о детях. Время летит, а „История“ моя ползет. Хотелось бы дойти скорее хоть до Романовых и напечатать, пока есть сила в душе и зрение в глазах». Брату 30 мая: «Мы с детьми прожили в деревне только две недели и возвратились в Москву с тем, чтобы завтра ехать в Тверь дней на восемь. Как ни приятно нам пользоваться милостью прелестной великой княгини, однако ж грустно расставаться с малютками, да и моя „История“ от того терпит. Впрочем, любя искренно великую княгиню, не могу не исполнить ее воли. Она пишет ко мне самые ласковые письма и желает познакомить меня с отцом принца, который теперь у них гостит. Человек редко умный и добродетельный. Наполеон отнял у него Ольденбургское герцогство».
В конце 1811-го – начале 1812 года Карамзин несколько раз отказывался от приглашения: то по причине собственной болезни, то из-за беременности жены. Свое отношение к царю он ограничивает исполнением принятого на себя труда историографа. «Милость государеву чувствую, – пишет он Дмитриеву, – а благодарность моя должна состоять в усердии к работе, которая удостоилась его одобрения». «Милость велика; однако ж, любезнейший братец, я совсем не думаю ехать в Петербург, – объясняет он брату. – Привязанность моя к императорской фамилии должна быть бескорыстна: не хочу ни чинов, ни денег от государя. Молодость моя прошла, а с нею и любовь к мирской суетности».
Однако разговор по темам «Записки о древней и новой России…» с великой княгиней и через нее с царем Карамзин пытается продолжить. Он дарит Екатерине Павловне ко дню ее ангела 24 ноября 1811 года альбом с собственноручными выписками из сочинений различных авторов из Ветхого Завета – из книг Иисуса, сына Сирахова и Иова; из Руссо, Боссюе, Бюффона, Паскаля, Монтеня, Мильтона, Попа и других философов и писателей разных эпох и народов. Все эти цитаты подтверждают ту или иную мысль Карамзина: о естественности и постепенности развития общества и государства; о необходимости учитывать дух времени и народа и уважать устройство и обычаи, освященные временем; о нравственности как основе политики; об осторожности в самооценке своей роли правителями, ибо судьба народов и государств зависит от воли Провидения.
Идеи Карамзина, изложенные им в «Записке о древней и новой России…», для их понимания и восприятия требуют определенных знаний и в еще большей степени опыта самостоятельности мышления. Либералы его времени (и последующих времен) клеили на Карамзина ярлык крепостника и монархиста. Под влиянием либеральной пропаганды в юности находился и А. С. Пушкин. В одном из сохранившихся фрагментов записок, сожженных им при получении известия о восстании 14 декабря 1825 года, Пушкин писал о Карамзине: «Кстати, замечательная черта. Однажды начал он при мне излагать свои любимые парадоксы. Оспоривая его, я сказал: „Итак, вы рабство предпочитаете свободе“. Карамзин вспыхнул и назвал меня своим клеветником. Я замолчал, уважая самый гнев прекрасной души. Разговор переменился». Пушкин в первой половине 1820-х годов, назвав общепризнанные «реакционные» идеи Карамзина парадоксами, судя по контексту, еще в достаточной степени верит общему мнению, но уже сомневается в его справедливости. С годами постижение истинного значения идей Карамзина углубляется. В статье 1830 года «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений» (опубликованной после смерти автора) Пушкин солидаризируется с одним из «парадоксов» Карамзина о вреде «свободы книгопечатания»: «Один из великих наших сограждан сказал мне… что если бы у нас была бы свобода книгопечатания, то он с женой и детьми уехал бы в Константинополь. Все имеет свою злую сторону…» (возможно, последняя фраза представляет собой воспроизведенную по памяти цитату из «Записки…»: «Законодатель должен смотреть на вещи с разных сторон, а не с одной; иначе, пресекая зло, может сделать еще более зла»).
Таким образом, «парадоксы» Карамзина в сознании Пушкина становятся истинами. На заседании Российской академии 18 января 1836 года ее престарелый президент адмирал А. С. Шишков упомянул о пребывании Карамзина в Твери в 1811 году и о его «Записке…» в связи с тем, что в зале присутствовал принц Петр Ольденбургский – сын Екатерины Павловны.
Пушкин решил воспользоваться первым публичным заявлением об этом документе и напечатать «Записку…» в издаваемом им «Современнике». В примечании к публикации он назвал эту рукопись драгоценной, а в сообщении о заседании Российской академии характеризовал «Записку…» как написанную «„со всею искренностию“ прекрасной души, со всею смелостию убеждения смелого и глубокого». Пушкину тогда не удалось опубликовать «Записку…» – цензура не пропустила.
«Глубокие» убеждения Карамзина, «система его разысканий» (слова Пушкина), его «парадоксы» были столь оригинальны, что для их понимания и усвоения требовалось преодолеть общепризнанные мнения, которые стали уже не мнениями, а безусловным рефлексом. Пушкин знал, что для осмысления фундаментальных идей Карамзина нужно время, они будут поняты в будущем, идеи верного рыцаря «века Просвещения», практическое осуществление надежд которого переносилось с осьмого-надесять века на девятый-надесять век.
Пушкин всего дважды в своих сочинениях употребил слово «парадокс»: один раз он прямо связал его с именем Карамзина, в другом имя не названо, но речь, безусловно, идет о нем. Это – очень известный сейчас фрагмент неоконченного стихотворения «О, сколько нам открытий чудных…». Благодаря популярной телепередаче «Очевидное – невероятное» у нас сейчас слово «открытие» в контексте этого четверостишия воспринимается как естественно-научное открытие, хотя его значение гораздо шире, у Пушкина оно обозначает вообще нечто ценно-новое. «Ошибки и открытия предшественников, – говорит он в статье о „Слове о полку Игореве“, – открывают и очищают дорогу последователям». Приняв все это во внимание, становится ясно, что в четверостишии говорится вовсе не о физических законах:
О, сколько нам открытий чудных
Готовит просвещенья дух,
И опыт, сын ошибок трудных,
И гений, парадоксов друг…
Трактат Карамзина особенно ценен не тем, что он критикует, разоблачает ошибки правителей, а тем, что он говорит о том, как предупредить и избежать их. Он называет два признака, по которым падают правительства: ненависть народа к ним или общее неуважение. Карамзин определяет основу и непременное условие существования государства как гармонию нравственных принципов народа и власти. К тому же выводу о первенствующей роли нравственности в функционировании государства спустя 75 лет пришел в результате многолетнего изучения истории России и другой великий русский историк – С. М. Соловьев.
При чтении «Записки о древней и новой России…» и нашего современника – думающего читателя ожидает еще много «открытий чудных».
Глава IX
ПУТЬ В ПЕТЕРБУРГ. 1812–1816
Близился июнь 1812 года. Политические тучи в Европе уже гремели грозой. «Карамзин, – как свидетельствует П. А. Вяземский, – ни до войны 1812 года, ни при начале ее не был за войну. Он полагал, что мы недостаточно для нее приготовлены: опасался ее последствий… Он был того мнения, что некоторыми дипломатическими уступками можно и должно стараться отвратить хотя на время наступающую грозу. Патриотизм его был не патриотизмом запальчивых газетчиков: патриотизм его имел охранительные свойства историка».
Но к началу 1812 года международные взаимоотношения так обострились, что война стала неизбежна. С той и с другой стороны подготовка к военным действиям велась почти открыто. Наполеон не раз заявлял, что он «раздавит» Россию, так как она одна мешает ему стать «повелителем мира». В мае, за месяц до вторжения, он сказал: «Я иду в Москву и в одно или два сражения все кончу. Император Александр будет на коленях просить мира… Москва – сердце империи».
6 марта 1812 года Карамзин писал брату: «Мира с турками нет, и мы готовимся к войне с французами. Надобно молиться Богу. Слышно, что сам государь будет командовать армией и выедет из Петербурга 13 или 15 нынешнего месяца. Любя отечество с усердием к его целости и славе, я стараюсь успокаивать себя верой в Провидение. Мы живем во времена трудные. Небо не хочет проясниться над нами».
Между тем в русской армии производились реформы, усовершенствовалось вооружение, особое внимание было обращено на артиллерию, которая в будущей войне, как и предполагалось, сыграла огромную роль. 23 марта 1812 года Александр I издает Манифест о подготовке войск к военным действиям.
«Состояние дел в Европе, – говорилось в манифесте, – требует решительных и твердых мер, неусыпного бодрствования и сильного ополчения, которое могло бы верным и надежным образом оградить империю от всех могущих против нее быть неприязненных покушений. Издавна сильный и храбрый народ Российский любил со всеми окрестными народами пребывать в мире и тишине, соблюдая свой и других покой; но когда бурное дыхание восстающей на него вражды понуждало его поднять меч свой на защиту Веры и Отечества, тогда не было времен, в которые бы рвение и усердие верных сынов России во всех чинах и званиях не оказалось во всей своей силе и славе. Ныне настоит необходимая надобность увеличить число войск наших новыми запасными войсками. Крепкие о Господе воинские силы наши уже ополчены и устроены к обороне царства. Мужество и храбрость их всему свету известны. Надежда престола и державы твердо на них лежит. Но жаркий дух их и любовь к Нам и Отечеству да не встретят превосходного против себя числа сил неприятельских».
Несмотря на столь широковещательные заявления о готовности войск к обороне царства, в действительности дела обстояли вовсе не так. Граф Ф. В. Ростопчин, зная настоящее положение дел и состояние русской армии, совсем по-другому видел развитие событий. В начале июня, когда, наконец, мир с Турцией был заключен, он писал Александру: «Мне приходит на мысль, что известие о заключении мира с турками принудит Наполеона начать с нами войну, если нет какого-либо особенного соглашения. Он не захочет поджидать подкреплений, которые придут с Дуная, для войск, предназначенных к тому, чтобы бить французов. Ваша империя имеет двух могущественных защитников: в своих пространствах и в своем климате. 16 миллионов людей, исповедующих одну веру, говорящих одним языком, которых не коснулась бритва, эти-то бороды и составляют твердыню России; кровь солдат родит героев на их место, и если бы несчастное стечение обстоятельств принудило бы Вас отступить перед победоносным неприятелем, русский император всегда будет страшен в Москве, ужасен в Казани, непобедим в Тобольске». (Из этого письма видно, что Ростопчин предполагает, что Наполеон двинется на Петербург и Александру придется спасаться в Москву.)
28 мая Карамзин пишет брату: «Французские войска стоят по Висле, наши от Галиции до Курляндии. Война кажется неизбежной. Наполеон в Дрездене и скоро будет в армии».
В ночь на 12 июня без объявления войны наполеоновская армия форсировала Неман и вступила на территорию России.
Александр в эти дни думал назначить Карамзина государственным секретарем, в обязанность которого входило сочинение манифестов и обращений к народу. Он говорил Дмитриеву, что колеблется между двумя кандидатурами: Карамзиным и А. С. Шишковым, чье сочинение «Рассуждение о любви к Отечеству», читанное тогда в публичных собраниях, вызывало в Петербурге общий восторг. В конце концов, был предпочтен Шишков. Избрание оказалось удачным. При опасности надо выбирать не новое, а испытанное старое, об этом говорит и Карамзин в своей «Записке…».
Архаический стиль Шишкова, образцом для которого был «высокий штиль» М. В. Ломоносова, в мирное время вызывавший насмешки молодежи, предпочитавшей писателей-сентименталистов и романтиков, оказался в суровое военное время не только уместным, но и прямо-таки единственно возможным в высокой патриотической публицистике правительственных обращений к народу. Проникнутые искренним чувством, блещущие литературным талантом, эти официальные документы выражали отнюдь не личную волю императора, а общественное мнение. Шишков считал необходимым условием развития патриотизма народное национальное воспитание. «Ученый чужестранец может преподать нам, когда нужно, некоторые знания свои в науках, – утверждал он, – но не может вложить в душу нашу огня народной гордости, огня любви к Отечеству, точно так же, как я не могу вложить в него чувствований моих к моей матери». Он постоянно говорил и об ответственности политических деятелей перед народом и будущим страны. Эти его взгляды были хорошо известны обществу: они высказывались им и до Отечественной войны, их же он проводил в манифестах.
С. Т. Аксаков в воспоминаниях о 1812 годе пишет: «В Москве и в других внутренних губерниях России, в которых мне случилось в то время быть, все были обрадованы назначением Шишкова, писанные им манифесты действовали электрически на целую Русь. Несмотря на книжные, иногда несколько напыщенные выражения, русское чувство, которым они были проникнуты, сильно отзывалось в сердцах русских людей».
Таковы были знаменитые первые высочайшие манифесты: «Приказ армиям о вступлении врага на Русскую землю» и «Рескрипт» председателю Государственного совета генерал-фельдмаршалу Салтыкову.
«Не нужно мне напоминать вождям, полководцам и воинам нашим об их долге храбрости, – говорилось в „Приказе армиям…“. – В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, Свободу. Я с вами! На зачинающего Бог!» Этот полный веры в силу духа русского народа, в его патриотизм призыв находил, по многочисленным свидетельствам современников, живой отклик и повторялся повсюду так же, как и слова «Рескрипта» о «праведности» войны против захватчиков и решимости бороться до победы: «Провидение благословит праведное наше дело. Оборона Отечества, сохранение независимости и чести народной принудило нас препоясаться на брань. Я не положу оружия, доколе ни единого неприятельского воина не останется в царстве моем».
В Москве о начале войны узнали 15 июня из напечатанного в «Московских ведомостях» царского рескрипта: «Французские войска вошли в пределы нашей империи… И потому не остается мне иного, как поднять оружие и употребить все врученные мне Провидением способы к отражению силы силою. Я надеюсь на усердие моего народа и на храбрость войск моих».
Несмотря на то что уже несколько лет в России широко говорили о неизбежности войны с Наполеоном, известие о ее начале потрясло всех: все понимали, что война будет тяжелая, кровопролитная, что противник силен, опытен и невозможно предсказать развитие событий… А. Г. Хомутова, тогда молодая московская светская барышня, в своих «Воспоминаниях о Москве в 1812 году» описывает смятение, царившее в высшем свете: «В обществе господствовала робкая, но глухая тревога; все разговоры вращались около войны: одерживались победы, терпелись поражения, заключались договоры. Но всего более распространено было мнение, что Наполеон после двух-трех побед принудит нас к миру, отняв у нас несколько областей и восстановив Польшу, – и это находили вполне справедливым, великолепным и ничуть не обидным».
Однако гораздо сильнее было иное чувство. С. Г. Волконский вспоминает: «И хотя были некоторые, которые предвещали, что затеянная борьба не по рукам нам, но их было весьма мало, и зловещее их предсказание почитали трусостью; их не оспаривали, но слова их внушали к ним одно презрение. Порыв национальности делом и словом выказывали при всяком случае».
«Московские ведомости» выходили два раза в неделю, но москвичи требовали ежедневных известий с фронта. Генерал-губернатор, или, как еще называлась эта должность, главнокомандующий Москвы, Ростопчин распорядился печатать сообщения в виде бюллетеней-листовок. Каждое утро их раздавали народу в Управе благочиния, которая помещалась на Никольской улице, за Казанским собором, построенным, по преданию, князем Дмитрием Пожарским в память освобождения Москвы от польско-литовских интервентов в 1612 году. Задолго до часа раздачи листовок возле собора толпился народ. На ограде собора вывешивались карикатуры на Бонапарта и патриотические лубки. С начала войны эта часть Никольской и Красная площадь, всегда многолюдные, еще более полнились народом: сюда приходили узнать о новостях, послушать верных людей, сюда стекались и отсюда распространялись слухи.
Русская армия с жестокими боями отходила. Наполеон стремился к Москве, положение становилось опасным. 6 июля Александр обратился со специальным манифестом к «Первопрестольной столице нашей Москве»: «Имея в намерении, для надлежащей обороны, собрать новые внутренние силы, и наипервее обращаемся Мы к древней столице предков наших Москве: она всегда была главою прочих городов российских; она изливала всегда из недр своих смертоносную на врагов силу, по примеру ее из всех прочих окрестностей текли к ней наподобие крови к сердцу сыны Отечества для защиты оного». Это было объявление о всеобщем ополчении.
12 июля Александр приехал в Москву. 15 июля в Лефортове, в Слободском дворце, состоялась встреча царя с московским дворянством и купечеством, на которой он обратился с призывом организовать ополчение. Начались формирование ополчения, сбор пожертвований. 16 июля главнокомандующим Московскою военною силою (так официально называлось Московское ополчение) был избран М. И. Кутузов, и это послужило первой ступенью к избранию его главнокомандующим всей русской армией. Щедро начали поступать пожертвования, богатые жертвовали сотни тысяч, бедняки несли последний рубль.
На бульварах, в местах народных гуляний были поставлены палатки, украшенные оружием, в которых велась запись добровольцев. В эти дни, рассказывает современник, в Москве «движение народное было необыкновенное. Множество приезжих из деревень наполняло вечерние гулянья на бульварах, так что тесно от них было, все почти были в мундирах Московского ополчения, вооруженные, готовые кровью своею искупить мать русских городов; но мало-помалу эта толпа становилась реже и реже, а недели через три бульвары и вовсе опустели».
«В Москве не остается ни одного мужчины: старые и молодые, все поступают на службу», – сообщала тогда же одна москвичка в письме петербургской приятельнице. Вступали в ополчение дворяне, разночинцы: студенты Московского университета, семинаристы, сыновья священников, мещане, торговцы, актеры; помещики отпускали в армию крестьян.
Настроение, царившее в Москве, очень хорошо характеризует запись, которую сделал тогда в своем дневнике С. И. Тургенев: «Военное ремесло есть единственно выносимое для порядочного человека в настоящее время».
Карамзин весь июнь прожил в Остафьеве, в июле возвратился в город. 29 июля он пишет брату: «Живем в неизвестности. Ждем главного сражения, которое должно решить участь Москвы. Добрые наши поселяне идут на службу без роптания. Беспокоюсь о любезном Отечестве, беспокоюсь также о своем семействе: не знаю, что с нами будет. Мы положили не выезжать из Москвы без крайности: не хочу служить примером робости. Приятели ссудили меня деньгами. О происшествиях Вы знаете по газетам. Главная наша армия около Смоленска. По сю пору в частных делах мы одерживали верх, хотя и не без урона; теперь все зависит от общей битвы, которая недалека».
«Общая битва» – сражение за Смоленск – была ожесточенной. 6 августа французы заняли город. Открылась прямая дорога к столице. Кутузов, принимая во внимание складывающуюся ситуацию и соотношение сил, допускал, что придется отступить и за Москву. Но он понимал, что отдать Москву без боя нельзя, и начал подготовку к сражению. Одновременно начинается эвакуация Москвы.
Ростопчин отправляет из Москвы правительственные учреждения, университет, старших воспитанников Воспитательного дома, ценности. Выезжают богатые купцы, дворяне. Карамзин отправил жену с детьми в Ярославль, где в то время находилась великая княгиня Екатерина Павловна, сам же решил вступить в ополчение.
Один за другим уходили в армию его молодые друзья, знакомые, сотрудники. Ушел молодой историк, помогавший Карамзину в сборе материалов для «Истории…», – Калайдович. Перед отъездом он зашел проститься с Николаем Михайловичем.
«На лице его я прочел некоторое уныние, соединенное с надеждою несомненною, – рассказывал Калайдович Ф. Н. Глинке об этом прощании. – Историограф задержал меня на целый день; прощаясь со мною, заплакал и сказал: „Если бы я имел взрослого сына, в это время ничего не мог бы пожелать ему лучшего“».
Поступил в армию А. С. Кайсаров. В 1813 году он погиб в бою.
Хлопоты Карамзина о вступлении в ополчение не увенчались успехом: Ростопчин властью главнокомандующего Москвы приказал ему присутствовать при себе и пригласил поселиться в его доме.
Французская армия продвигалась внутрь России. Все ожидали генерального сражения.
«Готов умереть за Москву, если так угодно Богу, – писал Карамзин Дмитриеву 20 августа, – наши стены ежедневно более и более пустеют. Уезжает множество. Хорошо, что имеем градоначальника умного и доброго, которого люблю искренно, как патриот патриота: я рад сесть на своего серого коня и вместе с Московскою удалою дружиною примкнуть к нашей армии. Не говорю тебе о чувствах, с которыми я отпускал мою бесценную подругу и малюток: может быть, в здешнем мире уже не увижу их! Впрочем, душа моя довольно тверда, я простился и с „Историей“: лучший и полный экземпляр ее сдал жене, а другой в Архив Иностранной Коллегии. Теперь без „Истории“ и без дела читаю Юма „О происхождении идей“! Многие из наших общих знакомых уже в бегах. Я благословил Жуковского на брань: он вчера выступил отсюда навстречу к неприятелю».
К жене 21 августа: «Живу четвертый день у графа, налево от гостиной. Армия наша приближается к Москве и вступила в Гжать. Вязьма сожжена и в руках неприятеля. Будет ли сражение, не знают, хотя и приехал Кутузов».
23 августа: «Думаю, что мне нельзя было иначе, хотя пребывание мое здесь и бесполезно для Отечества, По крайней мере, не уподоблюсь трусам, и служу примером государственной, так сказать, нравственности.
Вчера приезжал сюда Платов на несколько часов, думая найти здесь государя, и опять уехал в армию. Привезли уже около 3 тысяч раненых. Не отпускай лошадей в деревню. Будь готова к отъезду.
Князь Петр едет к своему генералу Милорадовичу. Мы простились».
Князь Петр Вяземский ехал в армию, чтобы принять участие в Бородинском сражении.