Текст книги "Африканскими дорогами"
Автор книги: Владимир Иорданский
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)
Почему Маланда представлял себя продолжателем дела двух патриотов баконго? Почему он предпринял попытку объединить течения мацуанистов, влиятельных среди баконго Народной Республики Конго, и кимбангистов, многочисленных главным образом в Заире? Думается, что в основе этой попытки лежала не только религиозная идея, но также понимание общности национальных судеб всех племенных ветвей баконго. По этой причине учение та Маланды находило среди его родного народа особенно глубокий отклик.
Невольно задумывался я и над той легкостью, с которой в сознании местного крестьянства реальная историческая личность вдруг обретала качества, которые превращали ее чуть ли не в полубога. Пример Мацуа был характерен в этом отношении. Но столь ли уж удивительна эта метаморфоза скромного таможенного чиновника в человека-бога, в смерть которого крестьяне лари отказывались верить и за которого единодушно проголосовали на выборах в парламент 1946–1947 годов? В обществе, где культ предков служит краеугольным камнем всей системы верований, в массовом сознании, вероятно, не было качественной разницы, не было непреодолимой пропасти между магическими способностями простого человека или высшего существа; было лишь различие между ступенями могущества – от слабости смертного до всесилия легендарного героя.
…За окнами автомашины была ночь. В деревнях, которые мы проезжали, люди жались к кострам, которые разжигались женщинами для приготовления пищи. Ночь была населена таинственными, зловещими призраками, и люди тянулись к свету.
Противоречия народного сознания
У земли есть своя память. Пролетая на вертолете по Северной Гане, я был поражен увиденными с высоты следами десятилетия назад исчезнувших хижин; жмущиеся друг к другу круги – отпечатки оснований этих домов – были отчетливо различимы, несмотря на заросли кустарника, высокую траву.
Много позже на страницах одного французского журнала мне попались на глаза фотографии, сделанные с самолета в Бургундии. На одном снимке легко было увидеть словно начерченный по вспаханному полю план галло-романского дома. На второй фотографии из глубины земли проступали следы доисторического поселения. Третья представляла зеленый луг с нестираемым «оттиском» когда-то существовавшего здесь здания.
Эта прочность присущей земле памяти удивительна. Ее не разрушили ни труд пахаря, ни огни пожарищ, ни кровопролития сражений, будто бы нарочно для того, чтобы современный историк через эту узкую щель в плотной, черной массе времени мог заглянуть в прошлое и вообразить жизнь тогдашнего человечества.
Еще неистребимее, чем эта память земли, – память общественного сознания.
Женщина, обрызгавшая духами перед театральным спектаклем свое платье, не знает, что повторяет утративший свой давний смысл жест далекой предшественницы, уверенной, что аромат духов способен защитить ее от опасной эпидемии. Крестьяне приволжских деревень, бросавшие в реку деревянную куклу – «Кострому», конечно же, не помнили, что их предки веками раньше приносили реке в жертву девушку. Не подозревая того, они шли по следу, оставленному историей в их сознании.
Если научиться расшифровывать эти «отпечатки», то можно сделать немалый шаг к пониманию не только образа жизни, но и миропредставлений, существовавших в глубинах времени.
Прежде всего это важно как средство в руках историка, пытающегося воссоздать духовную эволюцию человека. Вместе с тем это вероятный ключ к пониманию современных, но живущих в совершенно иных, чем мы, условиях людей. Ведь когда нами приобретена способность хотя бы частично понять общество, удаленное от нас во времени, нам оказывается много легче осмыслить особенности, духовный мир и общества, отдаленного от нас пространством – географическим либо культурным.
Деревня, где пророчествует та Маланда, далека от нашего мира и географически и культурно. Каковы же черты сознания живущих там людей? Каковы особенности их миропонимания? Наконец, как изменяется их сознание? В каком направлении?
В Виннебе, когда-то крупном порте Ганы, а ныне сонном рыбацком городке в 60 километрах от столицы страны Аккры, я присутствовал на богослужении одной из местных христианских сект.
В небольшом зале пели и танцевали. Сидевшие на скамьях вдоль чисто выбеленных стен музыканты исполняли на тамбуринах ритмичную мелодию, которой вторили, встряхивая металлическими тарелками с приделанными по краям кольцами, пляшущие женщины. В центре зала стоял одетый в белое мужчина. В одной руке у него был молитвенник, другая была протянута к голове ребенка, которого прижимала к груди мать.
Как я позже узнал, проезжий «пророк», наделенный, по мнению его единоверцев, целительной силой, изгонял беса из тела больного мальчика.
Это не было вульгарным шарлатанством. Человек в белом, совершавший обряд исцеления, так же верил в силу, которой он якобы был наделен, как и окружающие его люди. Не было это и единичным фактом. Сцена, свидетелем которой я случайно оказался в Виннебе, могла возникнуть только в строго определенных условиях, главным из которых было существование народного сознания особого, исторически сложившегося, присущего далеко не одной Африке типа.
Выявить хотя бы основные признаки этого типа общественного сознания – дело нелегкое, в нем трудно обойтись без параллелей, без сопоставлений материала, относящегося к разным эпохам и к разным культурам. В известной степени, однако, это оправдано, поскольку речь идет о типе мышления, который складывается в законченном виде в предклассовом обществе, но отдельные признаки которого сохраняются намного позже – в эпоху средневековья и даже (в сглаженных формах) у изолированных географически или культурно групп капиталистического общества. Условно его можно назвать архаическим.
Каковы же его черты?
Первой я назвал бы нечеткость границы, проводимой сознанием архаического типа между вероятным и невероятным. Первой потому, что именно эта особенность больше всего и прежде всего привлекает внимание. К тому же здесь сразу же обнаруживается взаимосвязь между историческим, социальным, культурным опытом общества и его представлениями об окружающем мире.
В этих представлениях многое в глазах европейцев может показаться странным.
Когда крестьянин батеке рассказывает, что не охотится на обезьян потому, что это люди, скрывающиеся от сборщика налогов, трудно удержаться от улыбки. А ведь это можно услышать от людей зачастую большого ума, богатого жизненного опыта, которых нельзя заподозрить в детской наивности, от людей, привыкших взвешивать свои слова. Если их сознание тем не менее легко допускало реальность явлений, с точки зрения европейца невероятных, то это никак нельзя объяснять некой умственной отсталостью либо присущим архаичному мышлению вообще иррационализмом.
Признаком, опять-таки лежащим, если можно сказать, на поверхности, я бы назвал своеобразный «дуализм» этого сознания. Оно противоречиво сочетает веру в то, что нам представляется абсурдным, с большой трезвостью в подходе к очень многим вопросам повседневной жизни.
Видный французский этнограф Клод Леви-Строс высказал несколько глубоких замечаний по этому вопросу. Им был написан взволнованный панегирик о присущей человеку архаического общества страсти к познанию: «Чтобы превратить дикорастущую траву в культурное растение, дикого зверя в домашнее животное, выявить и в том и в другом случае свойства, которые первоначально или полностью отсутствовали или едва могли быть различимы, чтобы из глины рыхлой, быстро рассыхающейся, распыляющейся или расползающейся создать прочную и водонепроницаемую посуду… чтобы вырастить ядовитые злаки или корни, а затем использовать их токсические свойства для охоты, войны, обрядов, требовались, не будем в этом сомневаться, подлинно научный склад ума, усидчивая и всегда бодрствующая любознательность, жажда знания из любви к знанию, ибо только малая толика наблюдений и опытов (надо думать, подсказанных прежде всего и главным образом вкусом к знанию) могла дать немедленно применимые и практические результаты».
Справедливость этих утверждений не станет оспаривать ни один добросовестный наблюдатель. Я вспоминаю, как меня поразила глубина знаний гвинейских крестьян о том, что касается земледелия. Так, им были известны десятки разновидностей местного злака – фонио. Они хорошо представляли, на каких землях та или иная его разновидность могла дать наилучший урожай, когда, в в какие сроки должен быть произведен посев. И сельскохозяйственные культуры, и земледельческие орудия, и способы обработки поля и ухода за культурами – все это образовывало гармонический и основанный на очень точном знании природы цикл, причем попытки изменить один из составляющих его элементов губительно сказывались на целом. Многие реформаторы африканского сельского хозяйства неоднократно в этом убеждались на горьком опыте.
Не менее четки, не менее определенны и представления африканского крестьянина об окружающем его обществе. Ему хорошо знакомы и идеальное воплощение существующих в его племени общественных отношений, их отражение в этике, обычаях, обрядах и их подлинное состояние во всей сложности индивидуальных и родовых конфликтов и противоречий.
Крестьянин часто видит, чем вызваны многие весьма сложные явления действительности. На севере Ганы, например, мне приходилось слышать, как старейшины объясняли расселение деревень тем, что их размер, число жителей переставали соответствовать имеющимся в их распоряжении землям.
Или власть. Ее носитель, вождь племени или государства, обычно скрывался за плотной завесой мистических обрядов. Сама сущность власти была таинственна.
Когда у балуба Катанги умирал вождь, то народу говорили, что он всего лишь болен, и его тело не предавалось земле, пока новый вождь не получал тех племенных регалий, которые должны были наделить его сверхъестественной силой. В ряде мест тело умершего оставлялось разлагаться до такой степени, чтобы от него можно было без ножа отделить череп. Этот череп затем высушивался и коптился, помещался в корзину и тщательно сохранялся как одно из важнейших звеньев в процедуре наделения нового вождя властью.
От этих обрядов тянет холодом. Однако было бы ошибкой полагать, что, поднимая голову к трону вождя, балуба утрачивал ясность взгляда.
Нконголо, герой одной из легенд этого народа, раз спросил у своих родителей, как могут черные муравьи-солдаты, которых очень немного, подчинять себе столь многочисленных термитов. Ему ответили, что муравьи собираются в шайки и не знают пощады. «Тогда и у меня будет шайка, и я также не буду знать пощады!» – воскликнул Нконголо.
Двойственность понятий
Что же за туман застилал сознание этих же самых людей, как только они начинали рассуждать о рождении, о болезнях, о смерти, о том, почему власть в племени принадлежит тому или иному роду, о причинах стихийных бедствий?
Думается, за бросающейся в глаза противоречивостью архаичного сознания стояла сложность понятий, которыми оно оперировало, «многоплановость» отдельных, как конкретных, так и общих, представлений архаичного человека. Эта двойственность понятий хорошо раскрывается в небольшом эпизоде, рассказанном британским миссионером У. Бертоном.
Как-то раз он обратился к вождю со словами, что куры расклевывают пищу, которую тот принес в жертву своему духу-хранителю. В ответ вождь спокойно объяснил, что куры и собаки поедают зримую пищу, рядом же находится «теневая». Она-то и доставляет радость и наслаждение умершим.
Точно так же любой отдельно взятый предмет мог помимо своей физической материальности обладать иными, сразу не различимыми чертами. Простой камень становился фетишем в руках колдуньи баконго. Озерный крокодил символизировал прапрапредка племени у некоторых северных народов Ганы. Вырезанное мастером из куска дерева сиденье у народов акан могло заключать в себе всю жизненную силу рода. Практически не было предмета в окружающем человека мире, который не имел бы или не мог бы приобрести многих значений уже в силу того, что в общественном сознании представление о нем было двойственным.
В этой связи интересно наблюдение, сделанное этнографом С. Неделей среди нигерийских нупе. Он писал: «Нупе, верящий в духов-хранителей и чудесные сказки, не противопоставляет эти свои представления другим принятым в его обществе интеллектуальным принципам. Проблема выбора между верой и знанием перед ним не возникает, и ему не надо, отвергая что-либо одно, соглашаться с другим. Скорее он совмещает в своем сознании и первое и второе, но распространяет их на разные стороны жизни. Он знает, что тяжким трудом можно вырастить хороший урожай, однако в иных случаях этот же результат получают благодаря духам-хранителям. Одни болезни возникают оттого, что съедаешь дурную пищу, тогда как другие вызваны недоброжелательством ведьм. Некоторые события в прошлом запечатлены в памяти отдельных лиц, но к другим относятся с не меньшей верой, хотя, как сказал бы нупе, „никто их не видел“».
Нупе просто не замечал противоречия между тем, что мы называем верой, и тем, что называем знанием. Да он и не мог бы ощущать этого противоречия, поскольку в его глазах граница между первым и вторым размыта и неотчетлива.
Можно ли в этих условиях абсолютизировать двойственность архаичного сознания, как это делают некоторые, в частности французские, этнографы? Можно ли говорить о параллельном сосуществовании «научного» и «мистического» мышления?
Вряд ли. В духовном мире крестьянина нупе не произошло размежевания между этими двумя типами мышления. Больше того, в его представлениях реальное и воображаемое встречались, взаимопроникали, сплавлялись, причем этот умственный «сплав» отличался удивительной устойчивостью против внешних воздействий.
Здесь проявлялся еще один признак архаичного сознания – его видимая хаотичность. Им зачастую устанавливались фантастические, ничего общего не имеющие с реальными связи между предметами, между явлениями. Произвольность навязываемых архаичным сознанием внешнему миру отношений производит впечатление не только беспорядочности, но и временами пугающей иллюзорности, призрачности. Это впечатление естественно, если подходить к духовному миру архаичного человека с мерками европейца XX века. Но допустимо ли это? Не правильнее ли «расшифровать» его собственную логику, проследить ход его мысли? И тогда обнаружится, что присущее ему ви́дение мира отличается целостностью, стройностью, внутренней последовательностью.
Наверное, все так же менялось перед глазами Алисы, когда она путешествовала по Стране Чудес. Предметы неожиданно трансформировались, исчезали при прикосновении, показывали неожиданные свойства, однако самые удивительные превращения не могли скрыть черт и признаков весьма реальной действительности.
Эту «действительность» архаичного сознания, его внутреннюю логику позволяет понять знакомство с многочисленными в каждом предклассовом обществе табу. В системе запретов с резкой выразительностью проявлялись и внешняя беспорядочность этого сознания и его непреодолимое стремление к строгой законченности. Табу могут служить хорошей иллюстрацией этого противоречия.
Запреты бесконечны. Среди ламба Замбии нельзя переносить огонь из старой деревни на новое поселение. У ланго Центральной Уганды женщинам бывает запрещено употреблять в пищу мясо некоторых антилоп, есть многие дикие ягоды. Им не позволялось также переступать через выступающие из-под земли корни деревьев, через стволы, поваленные ударом молнии, находиться в тени смоковниц. Все эти запреты должны были соблюдаться с особой строгостью, если женщина беременна.
Некоторые табу носили личный характер, другие затрагивали либо мужчин, либо женщин, либо детей, либо стариков, третьи – весь род, все племя, всю этническую группу. В одних случаях запреты соблюдались лишь в течение определенного времени, скажем, в период беременности или болезни, в других – постоянно. Особенно многочисленными запретами были окружены наиболее важные периоды в жизни человека и семьи – рождение ребенка, достижение им половой зрелости, брак. И это понятно, если вспомнить, что табу служило прежде всего защитным средством от беды, от несчастья.
Какие же идеи оправдывали существование запретов в глазах человека архаичного общества, придавали им необходимую видимость разумности?
Некоторые табу имели, на первый взгляд, моральный характер. Например, строжайшее запрещение женского адюльтера у очень многих африканских народностей. Европейцу это табу кажется настолько естественным, что он склонен забывать, что основания этой этнической нормы в африканском обществе совершенно иные, чем в европейском.
У ланго измена женщины рассматривалась как серьезнейшее преступление и каралась смертью. По их мнению, внебрачная связь была отнюдь не простым моральным прегрешением, а нарушала основные принципы племенного общества, создавала для него определенную угрозу. Существовало выражение, что измена «портит род». В чем его смысл?
В родовом обществе кровные связи играли особую роль. Ими определялось нечто большее, чем поверхностные взаимоотношения людей; сознание общности происхождения спаивало этих людей в сплоченную, монолитную группу. И адюльтер порождал опасность именно для этой духовной, моральной целостности рода, причем нераскрытая связь представлялась особенно угрожающей, потому что никто не мог предупредить возникновения в ее результате невидимой трещины в общине, которая неизбежно обнаружилась бы позднее и причинила роду непоправимый ущерб.
К тому же адюльтер нарушал отношения не только между живыми. Им вносилась смута в отношения между родом и его предками, которые, согласно широко распространенным верованиям, защищали сородичей от несчастий – голода, болезней, нападений. Появление в общине человека, не связанного с предками какими-либо узами, возмущало духов – хранителей рода и могло породить непрекращающуюся полосу бедствий. Опять-таки, когда адюльтер оставался нераскрытым, члены рода не могли предупредить его последствий.
Жесткое осуждение адюльтера поучительно сопоставить с отношением к бездетности. Бездетность обычно покрывала позором и женщину и ее мужа, а бездетных женщин много в Африке: у одних дети погибали в преждевременных родах, у других – в младенчестве от болезней. У фанти Ганы в таких случаях обращались к ведунам. Те обычно подтверждали, что беда вызвана злой судьбой. Тогда в отцовском роду женщины совершались особые обряды, призванные умилостивить его предков-хранителей. Приносились жертвоприношения, за которыми следовало ритуальное омовение женщины; злая судьба как бы символически изгонялась этим обрядом очищения.
У лугбара Уганды бездетные мужчины, умирая, становились ангувуа – предками, которые считались «забытыми» или «потерянными» для своих сородичей. Бесплодная женщина после смерти не допускалась и в эту группу. Она становилась «ничем».
Таким образом, и представления о бездетности как общественном позоре, и обращения к предкам за помощью, и очищение как средство защиты от беды – все это звенья типичной для предклассового общества системы истолкования окружающего мира, системы последовательной и стройной. Когда в нее пристально всматриваешься, то отдельные ее части так же хорошо сочетаются, как элементы головоломки, решение которой найдено.
Мысль человека архаичного общества настойчиво стремилась к ясности, к последовательности в объяснении мира, но на результатах этих усилий не могла не сказаться ограниченность опыта, знаний. Само горячее стремление упорядочить свои представления о мире толкало его сознание на путь создания гигантских, охватывающих вселенную конструкций, которые в мнении общества выглядели столь же реальными, как сама действительность, хотя в свете наших знаний кажутся чудовищным нагромождением фантастических деталей, мифических картин. Архаичное сознание, познавая действительность, одновременно создавало свой воображаемый мир, и акт познания был вместе с тем актом творения.
Из какого материала строился человеком образ окружающего мира? Его сознание своеобразно классифицировало, группировало накопленное. Признаки, по которым шло сближение отдельных понятий, целиком определялись общественным – и исторически напластовавшимся и повседневным практическим – опытом; на них сказывались в то же время уже сложившиеся, ставшие традиционными представления. В конечном счете в архаичном сознании даже весьма отвлеченные понятия и представления воплощались в предельно конкретной, как правило, форме.
В частности, это своеобразное противоречие архаичного сознания ярко обнаружилось в народном искусстве. В Африке – с особой силой. Мне кажется выразительным один пример – ашантийские куколки акуаба из Центральной Ганы. Это образец геометрической обобщенности в искусстве – плоский диск головы венчает конусообразное тело, крестообразно пересеченное узким тонким цилиндром двух рук. А вместе с тем этот символ богини плодородия обычно украшен отдельными, весьма конкретными и реальными деталями: на диске лица различимы племенные шрамы, к нему прикреплены серьги вроде тех, что носят ашантийские женщины. На конусообразное тело может быть надето платье – точная копия настоящего.
Контраст между предельной обобщенностью целого и опять-таки предельной достоверностью подробностей разителен!
Но вернемся к тому, как архаичное общество систематизировало накопленные им знания. Вновь бросаются в глаза известная двойственность, внутренняя противоречивость работы мысли в этом направлении. С одной стороны, в ней отражался властный волюнтаризм архаичного сознания, которое пыталось подчинить действительность собственным законам, своей воле. А с другой – эта систематизация опиралась на представления о реально существующих в природе отношениях и связях, причем именно ограниченность этих знаний питала характерный для архаичного мышления волюнтаризм.
В детских сказках о льве – царе зверей, о хитрой лисе, о робком зайце далеким эхом звучат усилия архаичного сознания классифицировать и, следовательно, осмыслить действительность. Одним из первых шагов в этом направлении и было перенесение представлений общества о самом себе на внешний мир, на природу. При этом не один мир зверей приобретал явственный отпечаток существовавших в обществе социальных отношений, но и растения, и рыбы, и птицы. Они начинали говорить человеческим голосом, жить по человеческим законам и через века захватили детское воображение. Однако то, что потом станет сказкой, долгие столетия во многом определяло отношения человека и природы, человека и общества.
Растения, которые выращивались в африканской деревне, делились на «мужские» и «женские», причем крестьянин вносил в растительный мир известную иерархию. На вершине этой лестницы находились в Западной Африке орехи кола, на низшей – различные овощи, которые выращивались женщинами рядом с домом. И эта классификация не была чем-то отвлеченным. От нее в значительной степени зависела система разделения труда в африканском крестьянстве, а в некоторой степени и система распределения урожая. Одни культуры могли выращиваться только женщинами, другие, напротив, исключительно мужчинами.
Когда в Лесной Гвинее, гористой, удаленной от крупных экономических центров области, появились в первые послевоенные годы приносящие некоторый доход посадки кофейного куста, то женщины края увидели в этой культуре средство обеспечить себе некоторую экономическую независимость. Кофейный куст, новый в этих местах, не был «охвачен» древней классификацией сельскохозяйственных растений, и потому с ним не было связано каких-либо запретов. Женщины поэтому могли возделывать кофейные плантации без опасения репрессий со стороны племенной общины. Они могли оставлять себе и доход, полученный от продажи сбора кофейных зерен.
Параллельно с этой системой существовала и другая – основывающаяся на движении луны и солнца. Скотоводы фульбе Западного Судана разделяли растения на группы в зависимости от дня недели и восьми пространственных направлений.
«Растения можно собирать по различным признакам, – писали малийский ученый Ампате Ба и французская исследовательница Жермена Дитерлен. – Кора, корень, листва или плоды должны быть сняты в зависимости от дня лунного месяца, которому соответствует данное растение, и взывая к ларам – духам – хранителям стад, которые связаны с движением месяца и положением солнца. Поэтому жрец силатиги, давая свои указания, скажет примерно следующее: „Чтобы совершить это дело, ты возьмешь листок не имеющего коры колючего вьюнка. Ты это сделаешь в такой день, когда солнце будет находиться в таком-то положении, глядя в таком-то направлении и взывая к такому-то лару“».
Какие еще признаки служили основой для систематизации? Пожалуй, один из главных – это внешнее сходство. Похожие предметы считались наделенными одинаковыми свойствами и потому объединялись сознанием.
Идея, что внешне сходные предметы обладают и внутренним сходством, даже некоторым сродством, оказалась чрезвычайно плодотворной. В архаичном обществе крайне широко распространилось убеждение, что между предметами с общими чертами существует некая глубинная связь, причем, влияя на один предмет, можно оказывать воздействие и на другой, хотя бы он и находился где-то далеко. И этот вывод был очень важен. Он давал человеку – пусть обманчивое – ощущение силы перед лицом природы. В собственных глазах он становился властелином мира – чувство, без которого ему трудно было бы пересечь ожидающие его впереди века слабости и рабства.