412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Ремизов » Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ) » Текст книги (страница 33)
Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ)
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:19

Текст книги "Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ)"


Автор книги: Виталий Ремизов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)

Внутреннее состояние души героя пока не свободно, оно еще пребывает в сетях феодальной иллюзии, согласно которой можно выстроить социальную гармонию между барином и мужиком. Одна из формулировок категорического императива предполагает адекватность максимы воли отдельного человека принципу всеобщего законодательства. Над необходимостью связи своего отдельного «Я» с законом большей части трудового человечества задумывается Левин. Ему даже кажется, что он и народ – одно целое: «Я сам народ».

Н. Н. Гусев был убежден, что

«ни один из положительных героев предыдущих произведений Толстого не подходил так близко к народу, как Левин, который считает трудовое крестьянство «лучшим классом России» и преклоняется перед напряженным самоотверженным трудом крестьянина в рабочую пору»[224]224
  Гусев Н. Н. Лев Николаевич Толстой: материалы к биографии с 1870 по 1881 год. М., 1963. С. 368.


[Закрыть]
.

Такое истолкование образа Левина расходилось с тем, что писала о нем современная Толстому критика. Дело доходило порой до унизительных определений (типа «коровий барин»). Но самая жесткая критика не в адрес романа (он был оценен по достоинству), а в адрес размышлений Левина о народе и Восточном вопросе прозвучала в статьях Ф. М. Достоевского («Дневнике писателя». Июль – август 1877).

Левин, по твердому убеждению Достоевского, не «сам народ», а «это барич, московский барич средне-высшего круга, историком которого и был по преимуществу граф Л. Толстой. Хоть мужик и не сказал Левину ничего нового, но всё же он его натолкнул на идею, а с этой идеи и началась вера. Уж в этом-то одном Левин мог бы увидать, что он не совсем народ и что нельзя ему говорить про себя: я сам народ. […] вот эти, как Левин, сколько бы не прожили с народом или подле народа, но народом вполне не сделаются, мало того – во многих пунктах так и не поймут его никогда вовсе»[225]225
  Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т. 25. Л., 1983. С. 205. Здесь и в других статьях ссылки на это издание даются в тексте работы с указанием тома – римскими цифрами и страницы – арабскими.


[Закрыть]
.

По мысли Ф. М. Достоевского, Левин, призванный являть собой «противоположность тех ненормальностей, от которых погибли или пострадали другие лица романа», сам «еще не совершенен», ему «всё еще чего-то недостает». Акцентировка на сомнениях и метаниях Левина вызвана, думается, желанием Достоевского «помочь Толстому» сохранить лицо гуманиста в глазах читающей публики: незавершенность духовного развития героя снижала планку серьезности и обоснованности его суждений о Славянском вопросе и добровольцах.

Позиция самого Достоевского хорошо была известна русской общественности. На протяжении многих лет он отстаивал почвенническую идею, понятую как обращение к тому лучшему, что есть в русском человеке и в судьбе России, что имеет цивилизационное значение не только для отдельной страны, но и для человечества в целом. В 1870-х гг., как он полагал, начался процесс такого объединения славянских народов под эгидой России, который должен был перерасти «в соединение всего человечества».

«…Славянофильство, кроме этого объединения славян под началом России, означает и заключает в себе духовный союз всех верующих в то, что великая наша Россия, во главе объединенных славян, скажет всему миру, всему европейскому человечеству и цивилизации его свое новое, здоровое и еще неслыханное миром слово. Слово это будет сказано во благо и воистину уже в соединение всего человечества новым, братским, всемирным союзом, начала которого лежат в гении славян, а преимущественно в духе великого народа русского, столь долго страдавшего, столь много веков обреченного на молчание, но всегда заключавшего в себе великие силы для будущего разъяснения и разрешения многих горьких и самых роковых недоразумений западноевропейской цивилизации. Вот к этому-то отделу убежденных и верующих принадлежу и я» (XXV, 195–196).

Через год после сербских событий 1876 г. появилась «скандальная» VIII часть «Анны Карениной» с резкой критикой Славянского вопроса. Достоевский четко очертил претензии со стороны Левина к сторонникам ополчения и самому ополчению. Сущность взглядов героя, близкого, но не равного автору, была сформулирована критиком в пяти тезисах: 1) народ не понимает и потому не разделяет «национального движения» в защиту славян; 2) это движение «нарочно подделано» известными лицами и поддержано продажными журналистами; 3) «все добровольцы были или потерянные и пьяные люди, или просто глупцы»; 4) «подъем русского национального духа за славян» был «подделан вопреки» воли властей; 5) «все варварства и неслыханные истязания, совершенные над славянами, не могут возбуждать в нас, русских, непосредственного чувства жалости», «такого непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть» (см. XXV, 194).

Критике со стороны Достоевского подвергается главное открытие героя – вера Левина в Бога.

Левин полагал, что вера эта у всех одна и одинакова во все времена. Каждый верующий – частица того общего, что роднит всех на этой земле, и в этом общем цель отдельного человека совпадает с целями всех других людей и с целью церкви как объединяющей их организации. Левинские раздумья по этому поводу тоже напоминают некоторые кантианские установки, в частности вторую формулировку категорического императива: действовать надо так, чтобы ты не относился к человечеству, как в твоем лице, так и в лице всякого другого, только как к средству, но всегда в то же время и как к цели.

«Да, то, что я знаю, – утверждает Левин, – я знаю не разумом, а это дано мне, открыто мне, и я знаю это сердцем, верою в то главное, что исповедует церковь» […]

И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований церкви, которое бы нарушило главное – веру в Бога, в добро как единственное назначение человека.

[…] главное, постоянно проявляющееся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков – со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями, понимать несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит жить и которую одну мы ценим» (19, 381).

Ф. М. Достоевскому такая постановка вопроса о вере показалась сомнительной.

«…Левин, – вопрошал он, – уверовал, – во что? Он еще этого строго не определил, но он уже верует. Но вера ли это? Он сам себе радостно задает этот вопрос: «Неужели это вера?» Надобно полагать, что еще нет. Мало того: вряд ли у таких, как Левин, и может быть окончательная вера […] А веру свою он разрушит опять, разрушит сам, долго не продержится: выйдет какой-нибудь новый сучок, и разом всё рухнет» (XXV, 205).

Сомнения Достоевского, как известно, оказались пророческими. Толстой пошел по пути религиозного реформаторства, отрицая церкви, обряды, иконы. В конце 1880-х гг. стал активным читателем сочинений Канта и не мог не ощутить духовно-философского родства между собой и немецким философом.

В финале «Анны Карениной» – предчувствие этого духовного переворота, канун взрыва изнутри. Гармония Левина с миром и с собою давала ощущение радости бытия и возможности постоянного обновления. После трагедии Анны надо было обратить взоры читателя к Горним Высям и идти к ним через рост души, «разумение жизни» («властен вложить»), через обретение свободы, независимости от обстоятельств. Все это утверждалось писателем, который в этот момент был наиболее близок к православию, почти выцерковлен, и, как говорят факты, еще не стоял в оппозиции государству, был государственником. Так что в конфликте с М. Ф. Катковым в дальнейшем предстоит разбираться особо. Ведь не случайно в одной из статей о Левине Достоевский пишет:

«Взгляд Левина, впрочем, вовсе не нов и не оригинален. Он слишком бы пригодился и пришелся по вкусу многим, почти так же думавшим людям прошлого зимой у нас в Петербурге и людям далеко не последним по общественному положению, а потому и жаль, что книжка несколько запоздала» (XXV, 194).

Кого имеет в виду Достоевский? Откуда такая одобрительность неучастия верхов в словах Левина и князя Щербацкого? Почему так небрежительно Толстой в неопубликованном Эпилоге говорит о «жирных сербах» (напомню: «этих-то жирных в угнетении Сербов шли спасать худые и голые русские мужики. И для этих жирных Сербов отбирали копейки под предлогом Божьего дела у голодных русских людей»)?

В июле 1876 г., когда еще не была начата работа над финальной частью романа, Толстой проявил особый интерес к событиям сербско-турецкой войны, начавшейся с восстания в Герцеговине. Ему трудно верилось в серьезность события, и он даже выразил сомнение в его «существовании» (см. письмо А. Фету от 21 июля 1878 г.; 62, 280).

События на Балканах развивались быстро и не в пользу Сербии, которая терпела одно поражение за другим, и к концу лета трагическая ситуация стала особенно ощутимой. По возращении в двадцатых числах сентября из Самары и Оренбурга Толстой писал А. Фету:

«Поездка моя была очень интересна – отдохнул от всей этой сербской бессмыслицы; но теперь опять только и слышу и не могу даже сказать, что ничего не понимаю, – понимаю, что всё это слабо и глупо» (62, 287).

Отдых «от всей этой сербской бессмыслицы» свидетельствует о том, что Толстой изначально принял близко к сердцу все происходящее в Сербии, но изначально он понимал и другое: невозможность победы не обученных военному делу сербов над турками, которые с детства обучались «науке убивать». Отсюда оценка происходящего – «все это слабо и глупо». Кроме того, информации о событиях в Сербии было немного, да и та была разноречивой.

Претила Толстому и деятельность Славянских комитетов России по набору добровольцев для сербско-турецкой войны. Претила, может быть, потому, что Толстого всегда раздражала «шумиха» в общественной жизни и что ему были хорошо знакомы последствия экзальтации масс народа (смерть Верещагина в «Войне и мире»). Один из комитетов, возглавляемый Иваном Аксаковым, активно поддерживал всеславянское движение, критически относился к официальной внешней политике России, а в период восточного кризиса 1870-х гг. стремился действовать независимо от правительства, т. е. вопреки государственным установкам. Возможно, что на отрицательном восприятии Толстым деятельности славянского комитета сказалось ревностное чувство к его Главе – Ивану Аксакову, мужу Анны Федоровны Тютчевой, дочери поэта, с которой у Толстого в молодости были довольно сложные отношения.

«Ездил я в Москву узнавать про войну, – писал Толстой А. Фету. – Всё это волнует меня очень. Хорошо тем, которым всё это ясно; но мне страшно становится, когда я начинаю вдумываться во всю сложность тех условий, при которых совершается история, как дама, какая-нибудь Аксакова, с своим мизерным тщеславием и фальшивым сочувствием к чему-то неопределенному, оказывается нужным винтиком во всей машине» (62, 288).

История – игрушка в руках судьбы, случайность, а отношение к русским добровольцам построено на «фальшивом сочувствие к чему-то неопределенному».

Однако все вышесказанное – это только предположение. Мотивы остаются до конца непроясненными.

В романе более осязаемой, чем в предшествующих художественных произведениях Толстого, стала идея «непротивления злу», пока употребляемая без знаменитого дополнения «насилием».

Не воевать надо людям друг с другом, а совместно обустраивать мирную жизнь – такова воля народа, в России – воля крестьян и рабочего люда. Война несет с собой зло, хаос, разъединение людей. Таков пафос оценки войны, восприятие же Толстым хода военных событий часто не совпадало с этой оценкой.

Непротивление злу (далеко не синоним понятию пассивность) «заявило» о себе уже в «Войне и мире» – в мыслях и поведении Платона Каратаева. Звучит она и в «Анне Карениной».

Кознышев предлагает Левину решить конкретную ситуацию, в которой жестокость зашкаливает. Он говорит:

«Тут нет объявления войны, а просто выражение человеческого, христианского чувства. Убивают братьев, единокровных и единоверцев. Ну, положим, даже не братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; чувство возмущается, и русские люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы. Представь себе, что ты бы шел по улице и увидал бы, что пьяные бьют женщину или ребенка; я думаю, ты не стал бы спрашивать, объявлена или не объявлена война этому человеку, а ты бы бросился на него и защитил бы обижаемого?» (19, 387–388).

Следует рассудочный ответ: «Но не убил бы», – сказал Левин.

За ним – менее рассудочное утверждение Кознышева: «Нет, ты бы убил».

И далее искреннее признание героя в невозможности логическим путем решить эту ситуацию: «Я не знаю. Если бы я увидал это, я бы отдался своему чувству непосредственному; но вперед сказать я не могу» (19, 388).

Такого рода герой, утверждающий право на свою точку зрения, но в экстремальных ситуациях принимающий иное решение или не принимающий вообще никакого решения, есть и в «Войне и мире». Это Николай Ростов. Он тоже, как и Левин, близок писателю по духу. Он активен и решителен в мечтаниях, но непредсказуем на поприще их реализации. Ему присуща нерешительность в действиях. Ростов чужд рефлексии, Левин одержим ею, и потому для него ситуация выбора становится еще более непредсказуемой, отсюда и прямой ответ: «Я не знаю».

В художественном мире Толстого сюжетно оформленные ситуации непредсказуемости встречаются часто – от слабостей Отца Сергия до «Простите!» Катюши Масловой, любившей Нехлюдова, но остановившей свой выбор на Симонсоне. Художник оказывался выше идеологических установок. Искусство поистине есть «опыт в лаборатории» (Л. Толстой).

Достоевский в штыки принял антиславянские настроения Левина. Он не сомневался в том, что России суждена особая благородная миссия в общеславянском движении и что, если потребуются жертвы для ее исполнения, их надо принести, а если потребуется насилие, то и оно имеет право на жизнь.

Однако надо помнить, что раздумья Достоевского протекали в форме публицистических откровений («Дневник писателя»), и не факт, что при художественном воплощении проблемы писатель мыслил бы теми же категориями.

Толстого всегда традиционно относят к лагерю людей, противостоящих государственной политике царского правительства. Однако, как показывает текст романа и публицистические рассуждения в ненапечатанном Эпилоге, Толстой в годы написания «Анны Карениной», при всей критике современной ему действительности, был государственником в вопросах внешней политики России.

Важно и другое: испытывая неприязненное отношение к общественной жизни России с ее извечной борьбой между славянофилами и западниками, консерваторами и либералами, он оставался над схваткой враждующих лагерей, чувствовал себя абсолютно свободным в принятии решений и никогда не ставил себя в зависимость от общественного мнения. Оставаться всегда самим собой, быть верным провозглашенному еще в молодости принципу: «Герцен сам по себе, а я сам по себе», – такова жизненная установка писателя. Он был свободно мыслящей личностью. И никакие катковы, страховы, аксаковы, михайловские, соловьевы, чичерины не могли лишить его собственного мнения.

«Сами по себе» предстают в произведениях Толстого и его герои. Анна, как и Татьяна Пушкина, бог знает что вытворяет в романе. По своей художественной орбите движется Левин. У героя свое небо и своя судьба. Он говорит то, что думает. Крепка ли его мысль и насколько она нам близка – это уже проблемы читательского восприятия образа и социальных привязанностей.

Толстой создал в романе континуум, в котором уместилась разноликая Россия. Даже в заключительной части «Анны Карениной» выписаны десятки судеб, представлено несколько точек зрения на славянский вопрос. И кому-то ближе окажется Вронский, кому-то Левин, а кого-то, несмотря на авторскую иронию, тронут взгляды Кознышева на судьбу славянских народов, в том числе и русского.

И все же в «Анне Карениной» есть одна зацепка, которая выводит нас из романной коллизии и бросает к безднам реальной жизни. Это проблема сочувствия и сострадания к тем, кто стал жертвой зверских расправ оккупантов.

Позиция Достоевского в этом вопросе бескомпромиссна. В ситуации «Убить или не убить насильника» Левин отвечает: «Не знаю», а Достоевский, рисуя сцену, как «стоит Левин уже на месте, там, с ружьем и со штыком, а в двух шагах от него турок сладострастно приготовляется выколоть иголкой глазки ребенку, который уже у него в руках» (XXV, 220), понимает, что в этой ситуации надо «убить турку».

Однако в левинском «Не знаю» скрыта формула всей дальнейшей судьбы Толстого, которую он, разгадав, положил в основу своей философии. «Не противься злу насилием» – это прежде всего изначальное, непосредственное неприятие даже самой возможности на зло отвечать злом, это активное нежелание решать проблемы с помощью насилия, тем более убийства. Это изначальная чистота нравственного чувства, не позволяющая смотреть на мир греховными глазами. Главное, чтобы в человеке была потребность так чувствовать и так видеть реальную жизнь.

Как и что будет складываться на самом деле – знание это не всегда во власти человека (!!!). Сам Толстой неоднократно писал об этом, да и сама жизнь, как и творчество, располагают именно к такой постановке проблемы.

В споре между Толстым и Достоевским о непротивлении злу есть своя правда и у последнего.

Достоевский, используя принцип контаминации, ставит Левина в возможный контекст событий и в этой связи приходит к многозначному выводу:

«…принужденный убивать турку, – пишет он в конце своей статьи, – солдат сам несет жизнь свою в жертву да еще терпит мучения и истязания. Для мщения ли, для убийства ли одного только поднялся русский народ? И когда бывало это, чтоб помощь убиваемым, истребляемым целыми областями, насилуемым женщинам и детям и за которых уже в целом свете совершенно некому заступиться – считалась бы делом грубым, смешным, почти безнравственным, жаждой мщения и кровопийства! И что за бесчувственность рядом с сентиментальностью! Ведь у Левина у самого есть ребенок, мальчик, ведь он же любит его, ведь когда моют в ванне этого ребенка, так ведь это в доме вроде события; как же не искровенить ему сердце свое, слушая и читая об избиениях массами, об детях с проломленными головами, ползающих около изнасилованных своих матерей, убитых, с вырезанными грудями. Так было в одной болгарской церкви, где нашли двести таких трупов, после разграбления города. Левин читает всё это и стоит в задумчивости:

– Кити весела и с аппетитом сегодня кушала, мальчика вымыли в ванне, и он стал меня узнавать: какое мне дело, что там, в другом полушарии происходит; непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть, – потому что я ничего не чувствую.

Этим ли закончил Левин свою эпопею? Его ли хочет выставить нам автор как пример правдивого и честного человека? Такие люди, как автор «Анны Карениной», – суть учители общества, наши учители, а мы лишь ученики их. Чему ж они нас учат?» (XXV, 223)

Эту суровость Достоевского снижает его собственная мысль о том, что между автором и героем не стоит знак равенства:

«…в лице Левина автор во многом выражает свои собственные убеждения и взгляды, влагая их в уста Левина чуть не насильно и даже явно жертвуя иногда при том художественностью, но лицо самого Левина, так, как изобразил его автор, я всё же с лицом самого автора отнюдь не смешиваю» (XXV, 194).

Стремясь смягчить свой удар по Толстому, Достоевский указывает на одну из причин негативного отношения Толстого к Славянскому вопросу – недостаток материалов, живых свидетельств с войны о зверствах турок на Балканах. К лету 1877 г. солдаты и офицеры вернулись с фронта. В газетах и журналах стало появляться много материалов о чудовищных пытках турками представителей славянских народов – не только пленных, но и женщин, в том числе беременных, детей, стариков. Все это не могло не повлиять на Толстого. Тем более что в этот период жизни, будучи государственником, он был вполне православным человеком. Об этом можно прочитать в мемуарах и письмах родных и близких писателя.

Война России с Турцией 1877–1878 гг. вызывала в Толстом разноречивые настроения: сочувствие к русским солдатам и болгарам, страдание от неудач русской армии и радость от ее больших побед, скорбь по сотне тысяч погибших людей, взрыв негодования по поводу бездарности одних военачальников и добрые слова в адрес талантливых полководцев. Однако в целом война оставила в душе Толстого «большой надрез». Всё очевидней становился его выбор: через патриотизм к пацифизму.

По-новому зазвучала славянская тема в жизни и творчестве Толстого, начиная с середины 1880-х гг.

Славяне открыли для себя Толстого, а Толстой всей душой потянулся к славянскому миру. Он советовал соотечественникам ехать «в славянские земли» – «новые места, сохранившийся народ, интересный». Славяне просили Толстого «бесплатно переслать» им его сочинения, а Толстой проявлял интерес к их общественно-политической, религиозной и культурной жизни.

В отделе рукописей ГМТ хранится большая по объему переписка Толстого с представителями славянских стран. Здесь письма не только общественных и культурных деятелей, но и письма простых славян. Некоторые из них становились достоянием человечества.

Среди славянских знакомых писателя, посетивших Ясную Поляну, были словак А. А. Шкарван, болгарин Христо Досев, друг и врач Толстого, словак по рождению Д. П. Маковицкий, в посмертных записках которого много материалов, связанных с славянским вопросом. «Милый Душан» все время подкидывал Толстому что-либо из жизни славян. Именно он отправился с Толстым в последний путь.

На рубеже XIX–XX вв. вновь обострился Славянский вопрос. Он тесно был связан с новым витком военных действий в Европе. Потоки писем от славян шли к Толстому. В них они взывали о помощи, выражали надежду на поддержку со стороны всемирно известного гуманиста.

Но в отличие от 1870-х гг. теперь он твердо стоял на позиции пацифизма, и это определяло характер его посланий к братьям-славянам.

Собственно, о пацифизме Толстой заговорил в полную силу лишь после того, как, читая ночью при свечах в яснополянской комнате под сводами в сотый раз таинственную книгу жизни – Евангелие, открыл для себя бессмертный смысл великих слов Иисуса Христа:

«38 Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб.

39 А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» (Евангелие от Матфея, глава 5).

«Непротивление злу насилием» коренным образом изменило всю его жизнь. Пацифизм возобладал над патриотизмом. Но и в поздние годы в Толстом вспыхивало «живое чувство патриотизма», отсюда трагические переживания по поводу поражений русской армии в Русско-японской войне.

Толстой выразил духовную потребность русского человека жить в единении и мире. Он, безусловно, был патриотом отечества. Он уходил от смакования положительных особенностей русского народа, хотя и об этом писал немало. Он был великим художником, воплотившим в своих произведениях национальное своеобразие. Ему не было необходимости доказывать, что он не только гражданин мира, но и русский человек до мозга костей.

М. Е. Салтыков-Щедрин, сатирик, которому нет равных в мире, очень зло писал о жизни русских в России и за рубежом, но именно ему принадлежат слова: «Я люблю Россию до боли сердечной».

Толстой был далек от идеализации России или каких-либо других стран. Везде жестокость правительства и унижение, нищета народа. Но Россию всегда любил «до боли сердечной».

Однако апофеоз войны слышался на каждом перекрестке мировых дорог. Всеобщая война была уже на пороге. Все духовные силы Толстого были направлены на борьбу против надвигающейся опасности, против роста армий и гонки вооружений. Но люди как будто не слышали его, их уши залило воском. Толстой же ни на минуту не прекращал увещевать современников относительно недопустимости насилия и войны, тех или иных объединений, которые ведут не к всеобщему братству, а к обособленности отдельных народов и государств.

В предсмертном послании Славянскому съезду (1910) в Софии он писал:

«Да, в единении и смысл, и цель, и благо человеческой жизни, но цель и благо это достигаются только тогда, когда это единение всего человечества во имя основы, общей всему человечеству, но не единение малых или больших частей человечества во имя ограниченных, частных целей» (38, 176).

Естественно, что никакие слова с приставкой «пан-" Толстой не признавал (панатлантизм, пангерманизм, панславизм, панамериканизм и т. д.), как не видел смысла в деятельности масонских лож и сионистских организаций. Но субъективно ему казалось, что ближе всего к христианскому преображению мира стоят славяне, именно с их единения начнется единение человечества. (Подобную идею высказывал и Достоевский, выше об этом шла речь.) Этим признанием Толстой закончил свое послание Славянскому съезду в Софии:

«Скажу более, откинув соображения о том, что по этим словам моим меня могут уличить в непоследовательности и противоречии самому себе, скажу, что особенно побудила меня высказать то, что я высказал, моя вера в то, что та основа всеобщего религиозного единения, которая одна может, все более и более соединяя людей, вести их к свойственному им благу, что эта основа будет принята прежде всех других народов христианского мира народами именно славянского племени.

Отрадное, 20 июня 10 г.» (38, 177).

Многие десятилетия отделяют нас от описываемых в статье событий, но и сегодня проблемы, поставленные тогда, не утратили своего значения – начиная с конкретики (вмешательство западных стран в дела славянских народов, борьба за единство славян и бегство от него, неоднозначная позиция России в этой борьбе, ополчение и добровольческое движение, поведение журналистов и политиков, истязание мирного населения, чудовищные пытки военнопленных, обман народов) и кончая общими проблемами войны и мира, жизни и смерти, веры и безверия.

Прошедшие полтора столетия не только не привели к всемирному единению и благу «всего человечества», но, напротив, породили более жестокие и изощренные формы уничтожения человека, народа, государства. Противостоять этому с каждым годом становится все труднее и сопряжено с гибелью сотен тысяч людей.

Как известно, две мировые войны начались с конфликта в славянских странах (Сербия, Польша). В своих обращениях к славянам Толстой не раз предупреждал их о возможности перерастания регионального конфликта в Большую войну. Но современникам писателя казалось, что мудрец ошибается.

Сегодня, как никогда, славяне разрознены и унижены, зависимы от правящих в мире держав, заражены русофобией, культом насилия и равнодушны к человеческим жертвам. Сегодняшняя позиция России в Славянском вопросе умышленно искажена теми, кому она неугодна как сильное государство.

О возможности такого поворота истории писал Достоевский в «Дневнике писателя» (сентябрь – декабрь 1877):

«Особенно приятно, – писал он, – будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия – страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации».

Но ни Достоевский, ни Толстой, который и пленных турок жалел, и искренне полякам сочувствовал, не могли предвидеть исходящих от славян таких ужасов и трагедий, как сожжение заживо людей, расстрелы десятками тысяч невинных граждан, бомбардировки мирных городов и убийство ни в чем не повинных детей, смрадная ирония фашиствующих СМИ над теми, кто погиб, противостоя хунте временщиков, ложь и лицемерие политической элиты «цивилизованных» стран.

Христианское мировоззрение не только не окрепло, но, напротив, перестало быть сдерживающим началом. Не духовное, а животное, звериное в человеке выходит на первый план и становится предметом культа жизненных и медийных пространств. Апофеоз лжи, лицемерия, ханжества в политике и частной жизни заглушил ростки совести и стыда.

Россия не изолирована от мира, и ей тоже присущи все «прелести» современной жизни. Но в ней бóльшая степень сопротивляемости мировому террору – как физическому, так и духовному. Потому и числится в среде так называемых либералов страной-изгоем. Но духовный потенциал России настолько велик, что он позволяет ей преодолеть трудности современной жизни, а стало быть, поможет и славянам, и не только славянам, рано или поздно выйти из трагического тупика. На этом пути Лев Толстой и вместе с ним лучшие представители духовной культуры России – Федор Тютчев, Федор Достоевский – истинные союзники всех тех, для кого единение человечества на началах братства «не пустой для сердца звук».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю