Текст книги "Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ)"
Автор книги: Виталий Ремизов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
Он доказывает это блистательно всего какой-нибудь час спустя по приобретении веры; он доказывает, что русский народ вовсе не чувствует того, что могут чувствовать вообще люди, он разрушает душу народа самым всевластным образом, мало того, – объявляет, что сам не чувствует никакой жалости к человеческому страданию. Он объявляет, что «непосредственного чувства к угнетению славян нет и не может быть» – то есть не только у него, но и у всех русских не может быть: я, дескать, сам народ. Слишком уже они дешево ценят русский народ. Старые, впрочем, оценщики. Не прошло и часу по приобретении веры, как пошла опять жариться малина на свечке.
Глава третья
(XXV, 206–223)
I. Раздражительность самолюбия
Прибежали дети и объявляют Левину, что приехали гости, – «один вот так размахивает руками». Оказывается, что гости из Москвы. Левин сажает их под деревьями, приносит им сотового меду с свежими огурцами, и гости тотчас же принимаются за мед и за Восточный вопрос. Всё происходит, видите ли, прошлого года, – помните: Черняев, добровольцы, пожертвования. Разговор быстро разгорается, потому что все неудержимо стремятся к главному. Собеседники, кроме дам, во-первых, один из Москвы профессорчик, человек милый, но глуповатый. Затем следует человек (с тем он и выставлен) огромного ума и познаний, Сергей Иванович Кознышев, единоутробный брат Левина. Характер этот проведен в романе искусно и под конец понятен (сороковых годов человек). Сергей Иванович только что бросился, всецело и с азартом, в славянскую деятельность, и комитетом на него много возложено, так что трудно и представить себе, вспоминая прошлое лето, как он мог бросить дело и приехать на целые две недели в деревню. Правда, в таком случае не было бы и разговора на пчельнике о народном движении, а стало быть, и всей восьмой части романа, которая для одного этого разговора и написана. Видите ли, этот Сергей Иванович, месяца два или три перед тем, издал в Москве какую-то ученую книгу о России, которую давно готовил и на которую возлагал большие надежды, но книга вдруг лопнула, и лопнула со срамом, никто-то об ней ничего не сказал, прошла незамеченная. И вот тут-то Сергей Иванович и бросился в славянскую деятельность, и с таким жаром, какого от него и ожидать нельзя было. Выходит, стало быть, что бросился не натурально; весь его жар к славянам – ambition rentrée (затаенное честолюбие. – В. Р.), не более, и вы ясно предчувствуете, что Левин уже и не может не остаться над таким победителем. Сергей Иванович и в прежних частях проведен был в комическом виде весьма искусно; в восьмой же части становится уже окончательно ясным, что он и задуман-то был единственно для того, чтобы в конце романа послужить пьедесталом для величия Левина. Но лицо очень удачное.
Зато из неудачнейших лиц – это старый князь. Он тут же сидит и толкует о Восточном вопросе. Неудачный и во всем романе, а не то что в одном Восточном вопросе. Это одно из положительных лиц романа, предназначенных выразить собою положительную красоту, – ну, разумеется, не греша против реализма: он и с слабостями, и чуть ли не с смешными сторонами, но зато почтенный, почтенный. Он и добросерд романа, он и здравомысл, но не фонвизинский какой-нибудь здравомысл, который как уже заладит, так точно осел ученый: одно здравомыслие и ничего более. Нет, тут и юмор и вообще человеческие стороны. Забавное же в том, что этот старый человек предназначен выражать собою остроумие. Пройдя школу жизни, отец многочисленных, хотя уже и пристроенных детей, он, под старость, взирает на всё кругом него с тихою улыбкой мудреца, но с улыбкою, далеко, однако, не столь кроткою и безобидною. Он даст совет, но берегитесь игры ума его: отбреет. И вот вдруг тут случилось одно несчастье: предназначенный к остроумию здравомысл, бог знает отчего, вышел вовсе неостроумен, а, напротив, даже и пошловат. Правда, он всё порывается, равно как и во весь роман, сказать что-нибудь остроумное, но так и остается при одном желании, ровнешенько ничего не выходит. Читатель из деликатности готов наконец зачесть ему эти попытки и, так сказать, потуги остроумия за самое остроумие, но гораздо хуже то, что это же самое лицо, в восьмой, отдельно вышедшей части романа, предназначено выразить вещи, положим, опять-таки не остроумные (в этом старый князь твердо выдерживает свой характер), но зато вещи цинические и хульные на часть нашего общества и на народ наш. Вместо добросерда является какой-то клубный отрицатель как русского народа, так и всего, что в нем есть хорошего. Слышится клубное раздражение, стариковская желчь. Впрочем, политическая теория старого князя нисколько не нова. Это стотысячное повторение того, что мы и без него поминутно слышим:
– Вот и я, – сказал князь. – Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до болгарских ужасов никак не понимал, почему все русские так вдруг полюбили братьев славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод (это, видите ли, он острит: вообразить только, что он думает про себя, что он урод!), или что так Карлсбад на меня действует (сугубая острота). Но, приехав сюда, я успокоился (еще бы!), я вижу, что и кроме меня есть люди, интересующиеся только Россией, а не братьями славянами…
Вот она где глубина-то! Надо интересоватьсятолькоРоссией. Так что вспоможение славянам прямо признается не русским делом; признавал бы он его русским делом – не говорил бы он, что надо интересоваться только Россией, так как интересоваться славянами само означало бы тогда интересоваться самой Россией и назначением ее. Характер воззрения князя состоит, стало быть, в узости понимания русских интересов. Этого как не слыхать, это тысячу раз услышишь, а в иных сферах так только это и слышишь. Но вот, однако же, нечто гораздо злокачественнее; это разговор, который был за несколько минут прежде. Старый князь спрашивает Сергея Ивановича:
– …ради Христа, объясните мне, Сергей Иванович, куда идут все эти добровольцы, с кем они воюют?..
– С турками, – спокойно улыбаясь, отвечал Сергей Иванович…
– Да кто же объявил войну туркам? Иван Иванович Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?
Вот и проговорился. Вы понимаете, что он к тому и вел и для этого, может быть, и приехал поскорее из Карлсбада. Но это вопрос уже другого сорта, и то, что князь об этом заговорил, как будто даже и не хорошо. Конечно, и это идея не новая, но зачем же она опять повторяется? Прошлой зимой и очень даже многие, кому надо было, утверждали, что кто-то в России объявил войну туркам. Это выставляли; но идейка походила, погуляла и назад воротилась к изобретателям. Потому что ровно никто в России прошлого года не объявлял войны туркам и утверждать это – по меньшей мене преувеличение. Правда, Сергей Иванович далее отшучивается, но наивный и честный Левин, как настоящий enfant terrible (невозможный ребенок. – франц. – В. Р.), прямо высказывает то, что у князя на уме.
– Никто не объявлял войны, а люди сочувствуют страданиям ближних и желают помочь им, – сказал Сергей Иванович.
– Но князь говорит не о помощи, – сказал Левин, заступаясь за тестя, – а об войне. Князь говорит, что частные люди не могут принимать участия в войне без разрешения правительства.
Видите ли теперь, о чем заботится Левин? Дело ставится уже совсем прямо, разъяснено сверх того глупой выходкой Катавасова. Вот что говорит Левин далее:
– Да моя теория та: война, с одной стороны, есть такое животное, жестокое и ужасное дело, что ни один человек, не говорю уже христианин, не может лично взять на свою ответственность начало войны, а может только правительство, которое призвано к этому и приводится к войне неизбежно. С другой стороны, и по науке, и по здравому смыслу, в государственных делах, в особенности в деле войны, граждане отрекаются от личной воли
Сергей Иванович и Катавасов с готовыми возражениями заговорили в одно время.
– В том-то и штука, батюшка, что могут быть случаи, когда правительство не исполняет воли граждан, и тогда общество заявляет свою волю, – сказал Катавасов.
Но Сергей Иванович, очевидно, не одобрял этого возражения…
Одним словом, указывается и поддерживается, что действительно кем-то была в России объявлена война туркам прошлого года, мимо правительства. С его умом, Левин мог бы догадаться, что Катавасов дурачок, что Катавасовых везде найдешь, что прошлогоднее движение было именно противуположно идеям Катавасовых, потому что было русское, национальное, настоящее наше, а не игра в какую-то оппозицию. Но Левин стоит на своем, он ведет свое обвинение до конца; дорога ему не истина, а то, что он придумал. Вот какими рассуждениями заканчивает он свои мысли на этот счет:
…Он (Левин) говорил вместе с Михайлычем и народом, выразившим свою мысль в предании о призвании варягов: «Княжите и владейте нами. Мы радостно обещаем полную покорность. Весь труд, все унижения, все жертвы мы берем на себя; но не мы судим и решаем». А теперь народ, по словам Сергей Иванычей, отрекался от этого, купленного такой дорогой ценой, права.
Ему хотелось еще сказать, что если общественное мнение есть непогрешимый судья, то почему революция, коммуна не так же законны, как и движение в пользу славян?..
Слышите? И никакие соображения не сбивают этих господ с толку, никакие самые очевидные факты. Я сказал уже, что лучше, если б князь и Левин таких обвинений совсем не делали; но кто же не видит, что один – оскорбленное самолюбие, а другой парадоксалист. Впрочем, может быть, и Левин оскорбленное самолюбие, потому что неизвестно, чем может вдруг оскорбляться самолюбие людей! А между тем дело ясное, обвинение вздорное, да и не может быть такого обвинения, потому что оно вовсе не может существовать. Не те были вовсе факты.
II. Tout се qui n’est pas expressÉment permis est dÉfendu[64]64
Всё, что не дозволено особенно настойчиво, надо считать запрещенным (франц.).
[Закрыть]
Война была объявлена Турции, в прошлом году, не Россией и не в России, а в славянских землях, славянскими владетельными князьями, то есть государями, князем Миланом Сербским и князем Николаем Черногорским, ополчившимися на Турцию за неслыханные притеснения, зверства, грабежи и избиения подвластных ей славян, в том числе герцеговинцев, вынужденных наконец этими самыми зверствами восстать против притеснителей. Неслыханные истязания и избиения, которым подверглись герцеговинцы, стали известны всей Европе. Известия об этих ужасах проникли и к нам в Россию, в интеллигентную публику и, наконец, в народ. По неслыханности своей они проникли всюду. Получались сведения, что сотни тысяч людей, старики, беременные женщины, оставленные на произвол дети, бросили свои жилища и устремились вон из Турции, в соседние земли, куда попало, без хлеба, без крова, без одежды, в последнем животном страхе самосохранения. Князья, церковь, предстоятели церкви возвысили за несчастных голос и стали собирать для них подаяние. Начал подавать им и наш народ, жертвы стекались в определенные места, в редакции журналов, в отделы бывших славянских комитетов – и в этом вовсе ничего не было незаконного, противправительственного и безнравственного. Напротив, смело можно сказать, что было лишь одно хорошее. Что же до славянских князей, затеявших войну с Турцией, то ни Россия и никто в России в этом не были виноваты. Правда, один из этих владетелей, именно князь Милан Сербский, был владетелем не вполне независимым; напротив, обязан был султану некоторой вассальной подчиненностью, так что в одной из русских газет его горько упрекали за то, что он, так сказать, бунтовщик, и, чтоб уж совершенно сконфузить и пристыдить его, написали, что он восстал против своего «сюзерена». Но все это опять-таки было собственным делом князя Милана, за которое ему одному и следует отвечать. Россия же и никто в России войны прошлого года не объявляли, а стало быть, ровно ничем перед султаном не согрешили. А пожертвования между тем всё стекались да стекались, но это уже совсем другое. Но вот вдруг один из русских генералов, на то время без занятий, человек еще не старый, всего только генерал-майор, но уже несколько известный по прежним, довольно успешным действиям своим в Средней Азии, отправился по своей собственной охоте в Сербию и предложил князю Милану свои услуги. На службу он был принят и зачислен, но вовсе не главнокомандующим сербскою армией, как пронесся было у нас о том слух в России, долго державшийся. Вот тут-то и начались русские добровольцы, которые, впрочем, несомненно и прежде были, то есть до Черняева; вместе с тем усилились сборы пожертвований, на которые поднялась вся Россия. Всех добровольцев, за весь прошлый год, было не бог знает сколько, очень не много тысяч, но провожала их в Сербию решительно вся Россия, и особенно народ, настоящий народ, а не стрюцкие, как особенно настаивает на том озлобленный Левин; стрюцкими он считает и добровольцев. Но это было не так, дело это не в углу происходило, дело это всем известно, все могли видеть и убедиться, и все, то есть вся Россия, решили, что дело это – хорошее дело. Со стороны народа объявилось столько благородного, умилительного и сознательного, что всё прошлогоднее движение это, русского народа в пользу славян, несомненно останется одною из лучших страниц в его истории. Впрочем, защищать народ против Левиных, доказывать Левиным, что это были не стрюцкие и не воздыхатели, а, напротив, сознающие свое дело люди, – доказывать всё это, по-моему, совершенно лишнее и не нужное, мало того, – даже для народа и унизительное. Главное же в том, что всё это происходило открыто, у всех на виду: объявлялись факты поражающие, характерные, которые записались, запомнились и не забудутся, и оспорены быть уже не могут. Но о народе потом, что же до добровольцев, то как не случиться в их числе, рядом с высочайшим самоотвержением в пользу ближнего (NB. Киреев) [Александр Алексеевич – генерал-майор, публицист, член Славянского благотворительного общества, друг Ф. М. Достоевского. – В. Р.], и просто удальству, прыти, гульбе и проч. и проч. Всё произошло, как всегда и везде происходит. Правда, не сочтено еще, сколько и из этих гуляк-пьяниц, заболтавшихся людей, если только такие были в числе добровольцев, положили там далеко живот свой за великодушное дело, а потому и на них нечего бы было столь порицательно и даже ругательно восставать. Но утверждать, что прошлогодние добровольцы были сплошь гуляки, пьяницы и люди потерянные, – по меньшей мере не имеет смысла, ибо, опять-таки повторяю, дело это не в углу происходило, и все могли видеть. Но, во всяком случае, объявления войны в прошлом году, соседней державе, кем-нибудь из русских помимо правительства, положительно не было. Иван Иванович Рагозов и графиня Лидия Ивановна и не могли бы объявить войну туркам, если б даже и хотели (ответ Достоевского на иронический вопрос старого князя, отца Кити и Долли, из XV гл. восьмой части романа «Анна Каренина»: «Да кто же объявил войну туркам? Иван Иванович Рагозов и графиня Лидия Ивановна с мадам Шталь?». – В. Р.). Мало того, они даже добровольцев не подымали, никого не заманивали, не нанимали, а всякий шел добровольно вполне, что решительно всем известно. Но что помогали они добровольцам и сверх того посылали в славянские земли деньги для помощи несчастным, измученным и изувеченным и, сверх того, помогали деньгами же восставшим их защищать – это было, о, это было, и даже вместе с самым ревностным пожеланием, чтоб кровопийцы турки сломали себе шею, – да, это в высшей степени было! Но весь вопрос в том: объявление ли это войны? Если же нет, то запрещено всё это или нет правительством, то есть запрещено ли помогать сражающимся за христиан деньгами и желать, чтоб турки сломали себе шею? Опять-таки никак не думаю, чтоб было запрещено, ибо дело это было открытое, все видели, все участвовали, а добровольцы получали свои заграничные паспорты от правительства же. Я не знаю, впрочем, может быть, и есть такой закон, «что частные люди не могут принимать участия в войне без разрешения правительства», то есть не могут вступать без особого разрешения своего правительства в службу к иноземным государям. Может быть, действительно существует какой-нибудь такой закон, очень старый, но еще не отмененный; но правительство всегда могло бы и само воспользоваться этим законом, чего же тут Левину-то? Ему-то что во всем этом? Между тем он именно этим-то и волнуется…
– Pardon monsieur, mais il me semble que tout ce qui n’est pas expressément défendu est permis.
– Au contraire, m-r: tout ce qui n’est pas expressément permis est défendu.
To есть по-русски:
– Да, но мне кажется, что всё, что не особенно настойчиво запрещено, то можно бы считать дозволенным.
– Совсем напротив-с: всё то, что не особенно настойчиво дозволено, надо несомненно считать уже запрещенным.
Это краткий комический разговор человека порядка с человеком беспорядка, происходивший во Франции. Но ведь этот толковник порядка и поставлен у порядка, он объяснитель и защитник его, он уже такое лицо. А Левину-то что? Что он-то за специалист в этом роде? Он всё боится, чтоб не потерялось какое-то право. А между тем весь народ, сочувствуя угнетенным христианам, совершенно знал, что он прав, что он ничего не делает против воли царя своего, и сердцем своим был заодно с царем своим. Да, он знал это. Так точно думали и те, которые снаряжали добровольцев. Ни один не утешал себя, хотя бы втайне, смешною мыслью, что он ведет дело против воли правительства. Царского слова ждали с терпением и с великою надеждою, и все предчувствовали его вперед и в нем не ошиблись. Обвинение в объявлении войны есть, одним словом, обвинение фантастическое, которое пало само собою и которое нельзя поддерживать.
Но Левин и князь от этого обвинения сами выгораживают народ. Они прямо отрицают участие народа в прошлогоднем движении, но зато прямо утверждают, что народ не понимал ничего, да и не мог понимать, что всё было искусственно возбуждено журналистами для приобретения подписчиков и нарочно подделано Рагозовыми и проч., и проч.
– Личные мнения тут ничего не значат, – сказал Сергей Иванович. – Нет дела до личных мнений, когда вся Россия – народ выразил свою волю.
– Да извините меня. Я этого не вижу. Народ и знать не знает, – сказал князь.
– Нет, папа… Как же нет? А в воскресенье в церкви? – сказала Долли, прислушиваясь к разговору…
– Да что же в воскресенье в церкви? Священнику велели прочесть. Он прочел. Они ничего не поняли, вздыхали, как при всякой проповеди, – продолжал князь. – Потом им сказали, что вот собирают на душеспасительное дело в церкви, ну, они вынули по копейке и дали. А на что, они сами не знают.
Это мнение нелепое, идущее прямо против факта, и в устах князя оно легко объясняется: оно исходит от одного из прежних опекунов народа, от прежнего крепостника, который не мог, как бы ни был добр, не презирать своих рабов и не считать себя безмерно выше их пониманием; «повздыхали, дескать, и ничего не поняли». Но вот мнение Левина, он, по крайней мере, выставлен не прежним крепостником.
– Мне не нужно спрашивать, – сказал Сергей Иванович, – мы видели и видим сотни и сотни людей, которые бросают всё, чтобы послужить правому делу, приходят со всех концов России и прямо и ясно выражают свою мысль и цель. Они приносят свои гроши или сами идут и прямо говорят зачем. Что же это значит?
– Значит по-моему, – сказал начинавший горячиться Левин, – что в восьмидесятимиллионном народе всегда найдутся не сотни, как теперь, а десятки тысяч людей, потерявших общественное положение, бесшабашных людей, которые всегда готовы – в шайку Пугачева, в Хиву, в Сербию…
– Я тебе говорю, что не сотни и не люди бесшабашные, а лучшие представители народа! – сказал Сергей Иванович с таким раздражением, как будто он защищал последнее свое достояние. – А пожертвования? Тут уж прямо весь народ выражает свою волю.
– Это слово «народ» так неопределенно, – сказал Левин. – Писаря волостные, учителя и из мужиков один на тысячу, может быть, знают, о чем идет дело. Остальные же 80 миллионов, как Михайлыч, не только не выражают своей воли, но не имеют ни малейшего понятия, о чем им надо бы выражать свою волю. Какое же мы имеем право говорить, что это воля народа?
Да и вообще надо бы здесь заметить, раз навсегда, что слово «воля народа» в прошлогоднем движении его вовсе неуместно, да и ровно ни к чему не служит, потому что ничего точно не обозначает. Прошлого года не воля народа обозначилась, а великое сострадание его, во-первых, во-вторых, ревность о Христе, а в-третьих, собственное как бы покаяние его, вроде как бы говения – право, этак можно бы выразиться. Я это поясню ниже, но теперь прибавлю, что весьма рад, в устах Левина, таким выражениям про прошлогодних добровольцев, как пойти в шайку Пугачева и проч. По крайней мере, эти мысли я уже никак теперь не могу приписать автору, чему и рад ужасно, ибо ясно понимаю, что автор вступил в свои права художника: он слишком почувствовал, что разгорячившийся ипохондрик Левин, как им же созданное художественное лицо, и не мог в данный момент спора не выдержать свой характер, то есть не закончить оскорбительнейшим ругательством свой отзыв как о добровольцах, так и об русском народе, их провожавшем. Тем не менее, так как обвинение народа, за прошлогоднее движение его, в глупости и в тупости действительно существовало и ходило, а намек насчет шаек Пугачева действительно тоже наклевывался, то я здесь, кстати, и решаюсь, по возможности в самых кратких словах, попробовать разъяснить: каким образом надобно понимать загадку сознательности прошлогоднего всенародного движения нашего на помощь славянам? Ибо из этого действительно составили целую загадку в известных кружках: «Как, дескать, народ только вчера услыхал о славянах, ничего-то он не знает, ни географии, ни истории, и на-вот – вдруг полез на стену за славян, полюбились они ему так вдруг очень!» За эту тему, кроме известных кружков, ухватились и седые старички, как старый князь, в клубах, и вот обрадовался ей, как видно, и Левин, так как ею очень можно поддержать и предлагаемое им объяснение об искусственной подделке движения известными людьми для известных целей. Правда, выставляется Сергей Иванович как бы защитником против Левина сознательности народного движения, но защищает он дело свое плохо, тоже горячится, и вообще, как я уже и сказал, выставлен в комическом виде. Между тем дело это о сознательности и толковости народного чувства в пользу угнетенных христиан до того ясно, до того точно может быть определено, что я не мог не соблазниться, чтоб не выставить на вид: как надо, по-моему, понимать это дело для избежания путаницы и, в особенности, загадок?
III. О безошибочном знании необразованным безграмотным русским народом главнейшей сущности восточного вопроса
С самого начала народа русского и его государства, с самого крещения земли русской, начали устремляться из нее паломники во святые земли, ко гробу господню, на Афон и проч. Еще во время крестовых походов ходил в Иерусалим один игумен русский и был ласково принят королем Иерусалимским «Балдвином», что прекрасно описал в хождении своем. Затем паломничество на Восток, ко святым местам, не прекращалось и до наших дней. Из русских же монахов есть и теперь в России весьма многие, живавшие на Афоне. Таким образом, темный и совершенно необразованный русский народ, то есть самые даже простые деревенские мужики, совершенно не зная истории и географии, знают, однако же, отлично, и уже очень давно, что святыми местами и всеми тамошними восточными христианами овладели нечестивые агаряне, магометане, турки и что жить христианам по всему Востоку чрезвычайно трудно и тяжело. Знает об этом русский народ с сокрушением сердца; а такова уже русская народная черта, историческая, что покаянные подвиги хождения ко святым местам он издревле еще высоко ценил. Сердцем его всегда влекло туда, – черта историческая. Люди без гроша, старики, отставные солдаты, старые бабы, совершенно не зная географии, уходили из селений своих с нищенскими котомками своими за плечами, и действительно, иногда после бесчисленных бедствий, достигали святых земель. Когда же возвращались на родину, то сказы их об их странствованиях благоговейно выслушивались. Да и вообще рассказы про «божественное» очень любит русский народ. Мужики, дети их, в городах мещане, купцы даже этих рассказов заслушиваются, с умилением и воздыханием. Например, вопрос: кто читал Четьи-Минеи? В монастыре кто-нибудь, из светских профессор какой-нибудь по обязанности или какой-нибудь старикашка-чудак, который постится и ходит ко всенощной. Да и достать их трудно: надо купить, а попробуйте попросите почитать на время в приходе – не дадут. И вот, верите ли вы тому, что по всей земле русской чрезвычайно распространено знание Четьи-Минеи – о, не всей, конечно, книги, – но распространен дух ее по крайней мере, – почему же так? А потому, что есть чрезвычайно много рассказчиков и рассказчиц о житиях святых. Рассказывают они из Четьи-Миней прекрасно, точно, не вставляя ни единого лишнего слова от себя, и их заслушиваются. Я сам в детстве слышал такие рассказы прежде еще, чем научился читать. Слышал я потом эти рассказы даже в острогах у разбойников, и разбойники слушали и воздыхали. Эти рассказы передаются не по книгам, а заучились изустно. В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное. Даже худые, дрянные люди, барышники и притеснители, получали нередко странное и неудержимое желание идти странствовать, очиститься трудом, подвигом, исполнить давно данное обещание. Если не на Восток, не в Иерусалим, то устремлялись ко святым местам русским, в Киев, к Соловецким чудотворцам. Некрасов, создавая своего великого «Власа», как великий художник, не мог и вообразить его себе иначе, как в веригах, в покаянном скитальчестве. Черта эта в жизни народа нашего – историческая, на которую невозможно не обратить внимания, даже и потому только, что ее нет более ни в одном европейском народе. Что из нее выйдет – сказать трудно, тем более что и к нашему народу надвигаются, через школы и грамотность, просвещение и несомненно новые вопросы, которые могут многое изменить. Но пока ею, и только ею одною, то есть этою только чертою, и возможно объяснить всю загадку сознательности прошлогоднего движения народа нашего в пользу «братьев-славян», как выражались прошлого года официально, а теперь как выражаются почти в насмешку. Про славян действительно народ наш почти ничего не знал, и не только один на тысячу, как выражается Левин, но на много тысяч один какой-нибудь, может быть, слышал, как-нибудь мельком, что есть там какие-то сербы, черногорцы, болгары, единоверцы наши. Но зато народ наш, почти весь, или в чрезвычайном большинстве, слышал и знает, что есть православные христиане под игом Магомётовым, страдают, мучаются и что даже самые святые места, Иерусалим, Афон, принадлежат иноверцам. Он даже двадцать с лишком лет тому назад мог слышать об истязуемых восточных христианах и о порабощенных святых местах, когда покойный государь начинал свою войну с Турцией, а потом с Европой, кончившуюся Севастополем. Тогда тоже, в начале войны, пронеслось сверху слово о святых местах, которое народ мог тоже с тех пор запомнить. Кроме того, еще задолго до прошлогоднего подъема нашего в пользу славян, начались истязания этих славян, и почти год как об этом уже говорили и писали в России, и я сам слышал, как в народе уже спрашивали даже тогда еще: «Правда ли, что турок опять подымается?» Кроме того (хотя это и отдаленное соображение), но мне кажется, что и время как бы всему этому способствовало, то есть прошлогоднему движению. Довольно давно уже, относительно говоря, как последовало у нас освобождение крестьян, и вот прошли эти годы – и что же увидел в среде своей народ? Увидел он, между прочим, увеличившееся пьянство, умножившихся и усилившихся кулаков, кругом себя нищету, на себе нередко звериный образ, – многих, о, многих, может быть, брала уже за сердце какая-то скорбь, покаянная скорбь, скорбь самообвинения, искания лучшего, святого… И вот вдруг раздается голос об угнетении христиан, об мучениях за церковь, за веру, о христианах, полагающих голову за Христа и идущих на крест (так как если бы они согласились отречься от креста и принять магометанство, то были бы все пощажены и награждены, – это-то уже, конечно, народу было известно). Поднялись воззвания к пожертвованиям, затем пронесся слух про русского генерала, поехавшего помогать христианам, затем начались добровольцы, – всё это потрясло народ. Именно потрясло, как я выразился выше, как бы призывом к покаянию, к говенью. Кто не мог идти сам, принес свои гроши, но добровольцев все провожали, все, вся Россия. Старый князь (персонаж из романа «Анна Каренина». – В. Р.), сидя в Карлсбаде, не мог понять этого движения и воротился в самый разгар его с юмором на устах. Но ведь что же мог понять в России и в русском человеке этот клубный старичок? Умный Левин мог бы понять гораздо более его, но его сбило с толку соображение, что народ не знает истории и географии, а главное, досада на то, что какие-то Рагозовы объявляют войну, даже не спросясь его. Но объявления войны не было, а со стороны народа было как бы всеобщее умиленное покаяние, жажда принять участие в чем-то святом, в деле Христовом, за ревнующих о кресте его, – вот всё что было. Так что движение-то было и покаянное и в то же время историческое. Заметьте себе, что, говоря про эту историческую черту русского народа, то есть про ревность его к «делу Божию», ко святым местам, к угнетенному христианству и вообще ко всему покаянному, божественному, я ведь вовсе не думаю хвалить за это русский народ: я не хвалю и не хулю, я только констатирую факт, которым многое объяснить можно. Что же делать, что у нас есть такая историческая черта? Я не знаю, что из нее выйдет, но, очень может быть, что-нибудь и выйдет. В жизни народов всё важнейшее слагается всегда сообразно с их важнейшими и характернейшими национальными особенностями. Пока, например, у нас, из вышеуказанной исторической черты народа нашего, выходит, может быть, каждый раз, в войну России с султаном, сознательно-национальное отношение народа нашего ко всякой такой войне, так что нечего дивиться горячему участию народа в такой войне собственно потому только, что он не знает истории и географии. Что надо знать ему, он знает. О, наш народ – безграмотный невежда, это бесспорно, и ему даже в нравственном отношении можно бы насказать множество превосходных и просвещеннейших вещей насчет столь застарелой в нем, древней исторической черты его. Этим русским людям можно бы было разъяснить, что все их странствования, паломничества – суть только узкое понимание их долга и обязанностей; что нечего ходить за хорошим так далеко, что лучше было бы, если б он бросил пьянство, обратил внимание на умножение своего благосостояния, на прикопление экономических сил, не бил жену, обратил внимание на школы, на шоссейные дороги и проч. – одним словом, хоть чем бы нибудь способствовал, чтоб Россия, его отечество, стала наконец походить на другие «просвещенные европейские государства». Можно бы внушить, наконец, паломнику, что хождения его по святым местам Богу вовсе не надобны, потому, главное, что ни ему самому, ни семейству его и никому пользы никакой не приносят, а что, напротив, приносят даже вред, ибо странствующий, уходя надолго, оставляет свой дом, родину, в сущности для цели эгоистической, для спасения души своей, тогда как Богу несравненно было бы приятнее, если б он употребил свой праздный досуг на какую-нибудь пользу ближнему: посидел бы на огороде, присмотрел бы за телятами и проч., и проч. Одним словом, можно бы наговорить много прекрасного; но что же, однако, делать, если так именно сложилась эта историческая черта и искание доброго приняло в народе нашем почти что одну эту форму, то есть форму покаянную, в паломническом или жертвенном виде? По крайней мере, в ожидании «просвещения», умный Левин мог бы зачесть народу эту историческую черту его. Он мог бы понять, по крайней мере, что многие добровольцы и народ, провожавший их, действовали из побуждения хорошего, думали дело сделать доброе (в этом нельзя же не согласиться!), а стало быть, во всяком случае, это были хорошие представители народа, конечно, не «блиставшие просвещением», но и не потерянные же люди, не бесшабашные, не стрюцкие, не заболтавшиеся, а, напротив, даже, может быть, лучшие люди из народа. Дело это было ведено прямо, как Христово дело, а у многих, у очень многих в тайниках души их – именно как очистительное и покаянное дело. И ни один-то из всего этого народа не чувствовал себя за это дело виноватым перед царем своим! Напротив, знал, что милосердым сердцем своим царь-освободитель заодно с народом своим. Воли царевой, слова его все ждали в умилении и надежде, а мы, мы, сидя по углам нашим, радовались еще про себя, что великий народ русский оправдал великую и вечную надежду нашу на него. А потому могло ли быть, хоть с какой-нибудь стороны, применено к нему и к его благородному и кроткому движению – сравнение с шайкой Пугачева, с коммуной и проч.! Именно только раздраженный до сотрясения ипохондрик Левин мог провозгласить это. Вот что значит обидчивость!








