Текст книги "Толстой и Достоевский. Братья по совести (СИ)"
Автор книги: Виталий Ремизов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 37 страниц)
II
ЕРЕСЬ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО
В своей речи на Пушкинском празднике 8 июня 1880 г. Достоевский, между прочим, говорил, что наш великий поэт в последний период своей деятельности обнаружил поражающую способность усвоять дух других народов. «Арабские стихотворения Пушкина как будто взяты из самого Корана. Под монологом Скупого рыцаря с гордостью подписался бы сам Шекспир»… В этой многосторонности Достоевский видел национальную особенность, состоящую в том, что русский, казалось Достоевскому, может легче немца, француза или англичанина стать «всечеловеком»… […] В этих, бог весть, насколько сбыточных, но очень добродушных и вполне невинных мечтаниях покойного Достоевского о будущем блаженстве всех народов, благодаря примирительному участию русского «всечеловека», г. К. Леонтьев усмотрел, по крайней мере, две ереси.
Ересь первая:Ф. М. Достоевский верит в прогресс человечества, в будущее блаженство всех народов, в воцарение на земле благоденствия и гармонии, в торжество любви, правды и мира. «[…] Не полное и повсеместное торжество любви и всеобщей правды на земле обещал нам Христос и его апостолы, а, напротив того, нечто вроде неудачи евангельской проповеди на земном шаре […]» (с. 14–15). Точно так же, по мнению г. Леонтьева, и трезвая наука должна сказать людям: «лучше никогда не будет […] Ничего нет верного в реальном мире явлений. Верно только одно, точно – одно, одно только несомненно: это то, что все должно погибнуть. […] Верят в человечество; в человека не верят больше. Г. Достоевский, по-видимому, один из немногих мыслителей, не утративших веру в самого человека».
Эта «вера в человека» есть вина Достоевского перед правоверием, как понимает таковое г. Леонтьев.
Сам г. Леонтьев не верит ни в личный, ни в общественный прогресс человечества. Так, по его мнению, «говорит реальный опыт веков. Так говорит церковь. Так говорят апостолы, так пророчит евангелие […] оскудеет любовь, когда будет проповедано Евангелие во всех концах земли»..
Для полноты представления необходимо сказать, что приведенные сейчас доводы производят большой эффект на единомысленных г. Леонтьеву, которые, ликуя, смело возглашали, будто «это так построено, что ни слова возражения сказать невозможно». […] Но есть основание думать, что эти превозносители г. Леонтьева так же неосновательны, как и сам их излюбленный оратор, и что всему их совокупному правоверию во многом, кажется, недостает здравомыслия.
Мы привели довольно много выдержек из брошюры Леонтьева именно потому, что только в своей полемике против безусловного прогресса человечества он высказывает кое-что довольно здравое и основательное. Бесспорно, что роковые страсти и естественные бедствия, отравляющие жизнь человечества, никогда не дойдут до нуля; бесспорно, что в конце концов нашу планету, а вместе с тем и весь человеческий род когда-нибудь постигнет великая и последняя катастрофа. Но отсюда не следует, что мечта Достоевского о влиянии славян на улучшение международных отношений противоречит прямому и очень ясному пророчеству об ухудшении человеческих отношений под конец света. Дело в том, что г. Леонтьев прозирает до кончины земной планеты и человеческого рода чрез длинный, может быть, еще очень длинный ряд веков и тысячелетий, а г. Достоевский берет вероятный, по его мнению, ход событий, в ближайшие столетия. […] До идеала мы не достигнем, но если постараемся быть добрее и жить хорошо, то что-нибудь сделаем. Опыт показывает, что сумма добра и зла, радости и горя, правды и неправды в человеческом обществе может то увеличиваться, то уменьшаться, – и в этом увеличении или уменьшении, конечно, не последним фактором служит усилие отдельных лиц. Само христианство было бы тщетным и бесполезным, если бы оно не содействовало умножению в людях добра, правды и мира. Если так, то любвеобильные мечты Достоевского, хотя бы, в конце концов, они оказались иллюзиями, все-таки имеют более практического смысла и плодотворного значения, чем зубовный скрежет г. Леонтьева. Допустим, что России не удастся указать исход европейской тоске (что и вероятно); но все-таки чувство общечеловеческой любви, внушаемое речью Достоевского, есть чувство хорошее, которое так или иначе стремилось увеличить сумму добра в общем обороте человеческих отношений. А это, бесспорно, честно и полезно.
Но именно в этой-то космополитической любви, которую Достоевский считает уделом русского народа, и состоит, по мнению г. Леонтьева, вторая ересь Достоевского.
«Я постичь не могу, – рассуждает г. Леонтьев, – за что можно любить современного европейца? […] И как мне хочется теперь в ответ на странное восклицание г. Достоевского: «О, народы Европы и не знают, как они нам дороги!» воскликнуть от моего лица и от лица немногих, мне сочувствующих: «О, как мы ненавидим тебя, современная Европа, за то, что ты погубила у себя самой все великое, изящное и святое и уничтожаешь и у нас, несчастных, столько драгоценного своим заразительным дыханием!» Если г. Леонтьев ненавидит современную Европу, то это, конечно, его личное дело, но он не может указать основания считать еретиком всякого, кто не разделяет такой широкой и многообъемлющей его ненависти. […] Истинное христианство, по существу своему, есть религия всемирная, космополитическая. Мало того: космополитизм впервые принесен в мир апостольскою проповедью о том, что в царстве христовом нет различия между эллином и иудеем, варваром и скифом, мужчиною и женщиною, рабом и свободным. Но г. Леонтьев, не довольствуясь книгами Нового Завета, привлекает к делу и творения св. отцов, и церковное учение. Хорошо; но даже и в церковной песне на день Пятидесятницы говорится, что человечество, распадшееся на отдельные народы при вавилонском столпотворении, опять воссоединяется апостольскою проповедью: «Егда снисшед языки слия, разделяше языки Вышний. Егда же огненные языки раздаяше, к соединению вся призва».
Мы приводим здесь не только текст Св. Писания, но даже церковную песнь для того, чтобы всяк желающий судить Достоевского, стоя даже на чисто церковной точке зрения, мог сам для себя решить, кто ближе к христианству: Достоевский ли с его космополитическою любовью или г. Леонтьев и единомышленные ему с их ортодоксальною ненавистью?
Что же касается лично нас, то голос совести велит нам стоять на стороне Достоевского, а некоторое малое знание духовной литературы поневоле заставляет сомневаться в богословских и церковных познаниях г. К. Леонтьева.
Приведенного, кажется, должно быть довольно, чтобы видеть, насколько суждения и цели Достоевского не были противны ни христианству, ни правильно понятому православию и что возводимое г. Леонтьевым на покойного обвинение в ереси построено на основаниях несостоятельных и ложных. […]
Теперь переходим к другому еретику, который, на наш взгляд, гораздо сведущее Достоевского в религиозных вопросах и потому гораздо более его ответствен и должен быть судим строже. Рассмотрим обвинения, сложенные г. Леонтьевым на графа Льва Николаевича Толстого[79]79
Пишущий эти строки знал лично Ф. М. Достоевского и имел неоднократно поводы заключать, что этому даровитейшему человеку, страстно любившему касаться вопросов веры, в значительной степени недоставало начитанности в духовной литературе, с которою он начал свое знакомство в довольно поздние годы жизни и по кипучей страстности своих симпатий не находил в себе спокойности для внимательного и беспристрастного ее изучения. Совсем иное в этом отношении представляет благочестиво настроенный и философски свободный ум графа Л. Н. Толстого, в произведениях которого – как напечатанных, так еще ярче в ненапечатанных, а известных только в рукописях – везде видна большая и основательная начитанность и глубокая вдумчивость. (Прим. Н. С. Лескова.)
[Закрыть].
III
ЕРЕСЬ ГРАФА Л. Н. ТОЛСТОГО
[…] В рассказе «Чем люди живы» изображается судьба ангела, который за ослушание Богу пал на землю в виде человека, нагого и беспомощного, и должен был оставаться на земле, пока не узнает, «что есть в людях, и чего не дано людям, и чем люди живы». Шесть лет прожил ангел у приютившего его сапожника, пока не нашел ответа на все три вопроса, пока не узнал опытом жизни, что в людях есть «любовь», что людям не дано знать, «чего им нужно», что люди живы «не заботой о себе, а любовью». «Понял я теперь, что кажется только людям, что они заботой о себе живы, а что живы они одною любовью. Кто в любви, тот в Боге и Бог в нем, потому что Бог есть любовь». Таковы были последние слова ангела, когда ему настало время снова покинуть землю.
Излишне было бы говорить о том, что основная тема рассказа развита гр. Толстым с его обычным художественным талантом и что общее впечатление рассказа глубоко трогательное и способное возбуждать самые добрые чувства. Однако тут же нашлась и ересь, которую проницательный г. Леонтьев открыл не в прямом смысле слов автора, а посредством наведения по системе Бекона: г. Леонтьев усмотрел ересь не в том, что граф Толстой сказал, а в том, что он не досказал.
«Во главе рассказа, – говорит г. Леонтьев, – поставлено восемь эпиграфов… Восемь эпиграфов, и все только о любви и все из одного первого послания ап. и ев. Иоанна! Отчего же бы не взять и других восемь о наказаниях, о страхе, покорности властям, родителям, мужу, господам (!), о проклятиях непокорным, гордым, неверующим»… (с. 57–58). В этом заключается первая вина графа Толстого. Нам кажется прежде всего, что это со стороны г-на Леонтьева неосновательная и грубая придирка к графу, ибо каждый автор имеет, конечно, полное право предпосылать своему литературному произведению такой эпиграф, какой ему покажется более подходящим. […] … и потому графа Толстого можно судить за его эпиграфы только в том отношении: хорошо или дурно он их выбрал? […]
По мнению г. Леонтьева, заблуждение графа Толстого состоит в том, что он на первом плане поставил любовь, а не страх и смирение, как бы того хотелось г. Леонтьеву. Если бы г. Леонтьев говорил только за себя, что для него, по его душевному состоянию, необходимы страх и смирение, то мы ничем не могли бы сказать против этого. Всякий лучше сам себя понимает и чувствует, что для него нужно. Без всякого сомнения, есть такие люди, которые чувствуют, что их гораздо надежнее «спасать страхом», а не любовью, – говоря по-простонародному, – «тоскою, а не ласкою». […] И мы не станем дивиться, что к числу таких организаций принадлежит и г. Леонтьев, которому нужен «страх». Судя по заносчивому тону его статей, мы даже готовы думать, что ему не мешало бы также к «страху» прибавить немножечко и смирения. Поистине это могло бы быть ему на пользу.
Смирение, весьма потребное каждому, особенно нужно г. Леонтьеву, потому что оно одно могло бы заставить его больше думать над тем, что он высказывает в кичливом ортодоксальном азарте. […]
Прием у г. Леонтьева тот же, что у всех ипокритов, которые свои личные измышления и соображения обыкновенно стараются облечь высшим, общеобязательным, непререкаемым, божественным авторитетом, выдавая их то от имени «всех отцов», то в качестве учения церкви. […]
А теперь, чтобы показать, кто находится ближе к духу христианства: еретичествующий ли граф Толстой, или ортодоксальный г. Леонтьев, мы попросим читателей просто раскрыть Новый Завет и читать с нами следующие строки: «Учитель! какая наибольшая заповедь в законе? Иисус сказал: «Возлюби господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим. Сия есть первая и наибольшая заповедь. Вторая же, подобная ей: возлюби ближнего твоего, как самого себя. На сих двух заповедях утверждается весь закон и пророки» (Матф. 22, 36–40). И в прощальной беседе спасителя с учениками: «Дети! не долго уже мне быть с вами… Заповедь новую даю вам, да любите друг друга; как я возлюбил вас, так и вы любите друг друга. По тому узнают все, что вы мои ученики, если будете иметь любовь между собою» (Иоан. 13, 33–35). […]
Теперь пусть каждый читатель будет сам судьею двух писателей, из коих один поднял против другого обвинение в ереси: каждому видно, кто правее: тот ли, который берет идеал во всей его библейской ширине и высоте, или тот, кто старается подменить его другим – низшего достоинства? Второй путь нам знаком более, чем первый: должны знать его и все те, кому известна церковная история: этим путем всегда шло искажение христианства, и это же есть путь г. Леонтьева и каких-то сочувствующих ему (их же имена сам, господи, веси).
Теперь еще иная, новая вина графа Толстого. Кроме сказанного г. Леонтьев находит, что в рассказе гр. Толстого христианская любовь выражается «в одностороннем демократизме», и опять находит это не в том, что гр. Толстой сказал, а наведением – в том, чего он не договорил. «Я говорю, – замечает г. Леонтьев, – о богатом барине, который заказал сапоги на год, а умер тотчас же в возке. Барин, правда, командует несколько грубо и резко; он, видимо, не верит честности русских мастеровых. И в этом неверии он, конечно, прав. И Семен за тон этот и не сердится… Но что говорят они оба с женой, когда этот толстый, сильный и богатый, привыкший ко власти человек вышел из избы, ударившись нечаянно головою о низкую дверь? Что, они жалеют его!.. О нет! Они злобно и грубо завидуют его здоровью, его силе, его богатству. […]»
Злорадствование, конечно, чувство нехорошее, но его и нет в людях, изображенных графом Толстым с художественным соблюдением верности склада их речи и их простонародного миросозерцания. […]. «Художественный гений» графа Толстого нимало не изменил ему: ангелу, присутствовавшему при простодушном разговоре сапожника с женою о «гладком барине», совсем не от чего было «почувствовать зловоние» злорадства.
Но совсем иное, кажется, должен был ощутить ангел, если бы он стоял за плечами г. Леонтьева и глядел на бумагу, когда этот автор писал 18-ю страницу своей книги, где у него по поводу г. Градовского (А. Д. – публицист, критик, как западник критиковал Достоевского. – В. Р.) и других неприятных ему людей излилось следующее: «Теперь их даже не следует любить… мириться с ними не должно… А если их поразят несчастия, если они потерпят гонение, какую иную кару, то этому роду зла можно даже немного и порадоваться».
Тут есть повод опасаться: не ощутил ли ангел-хранитель г. Леонтьева ужасного зловония и не отлетел ли он от этого неосторожного христианина, который имел несчастие допустить себя до того, что злые чувства так сильно и так открыто возобладали в нем над добрыми. […]
V
СОБСТВЕННЫЕ НЕДУГИ ВРАЧА
Обличая в ересях Достоевского и графа Толстого, г. К. Леонтьев верит или старается уверить других, что сам он утверждается на основании правом и незыблемом. Основание это, впрочем, недостаточно обосновано. К Священному Писанию г. Леонтьев обращается как будто неохотно, он как будто не надеется найти в нем подтверждения своих любимых идей. Это довольно общий и давно хорошо знакомый нам прием русских религиозных полемизаторов, которые (за исключением сектантов евангелического духа) всегда предпочитают Священному Писанию творения св. отцов. Святоотеческая литература – это море пространное, в котором, без числа и без меры, плавает «малое с великим». Здесь, при начитанности и ловкости, можно найти все, что кому может понадобиться для подкрепления любой идеи. Этим у нас и пользуются в изобилии и ортодоксы, и раскольники для своих бесконечных споров. […]
… г. Леонтьев не знает даже и того одного святого отца, о котором он решился упомянуть в рассматриваемом нами трактате. […]
Из всех отцов церкви г. Леонтьев по имени упоминает только одного, именно Исаака Сирина, и из него приводит всего одну строку, смысла которой, как сам признается, с достаточною ясностью не понимает. «Один из глубокомысленнейших учителей церкви (V или VI века), Исаак Сирийский, выражается так в одном из своих поучений: Многая простота есть удобопревратна… Что это такое? – спрашивает г. Леонтьев – Язык перевода очень трудный и оригинальный. Самые мысли Исаака Сирина иногда очень тонки и сложны. Можно легко ошибиться и не так сразу понять его слова. Быть может, и эти строки имеют иное значение, чем то, которое я желал бы им придать» (с. 53). Из этих оговорок г. Леонтьева видно, что для него иметь дело с одним св. отцом как будто гораздо труднее, чем зараз со всеми отцами, которых в полном их соборе г. Леонтьев ловчее заставляет говорить, что ему надобно. Но не в этом дело, а в том, что св. Исаак Сирин по своему миросозерцанию есть отец для г. Леонтьева самый неподходящий, более чем кто-либо другой из христианских учителей (кроме Оригена). Св. Исаак Сирин служит проповедником любви, а не страха. […] Исаак Сирин стоит совсем на другом уровне религиозного сознания, чем г. Леонтьев […] Но позволителен даже и такой вопрос: читал ли еще г. Леонтьев св. Исаака Сирина, или читал ли он его, по крайней мере, сполна и понимал ли, что читал? На мой взгляд, это более чем сомнительно, а доверять ему – опасно… […]
Современные нам специалисты по духовной литературе так величаво молчат, что до сих пор не обмолвились ни одним словом об этой необстоятельной, недоброй, но претенциозной книжке, и, вероятно, так и «премолчат» ее; но если бы был жив Феофан Прокопович, то сей бы не утерпел и не промолчал: он со своим обычным сарказмом сказал бы, что «аутор святоотеческих книг и в руках не держивал, разве когда в шкафу стоящая и неотверстыя видел», и что он «так тую богословию знает, как калмыки архитектуру». Но Прокоповича среди наших современных знатоков духовной литературы нет, и ждать живого, умного слова на такие писания от них так же напрасно, как от вербия грушевых плодов или от козлов молока. Мы же с своей стороны скажем только, что многую простоту предполагает г. Леонтьев в своих читателях и почитателях, но наипаче – напрасно он подъемлет свои неискусные руки на таких людей, как Достоевский и особенно граф Лев Николаевич Толстой, христианские идеалы которого прелестны, чисты и, как сам он где-то признался, – освящены глубоким душевным страданием, доходившим у него «до разделения души с телом».
Глава двадцать девятая. ЛЕГКО ЛЮБИТЬ ВСЕ ЧЕЛОВЕЧЕСТВО, ТРУДНО ЛЮБИТЬ РЯДОМ ЖИВУЩЕГО
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Из записных тетрадей 1872–1875 гг.
«Кто слишком любит человечество вообще, тот, большею частию, мало способен любить человека в частности. Кто очень уж жалеет злодея (вора, убийцу) и проч., тот весьма часто не способен жалеть жертву его. Верить же в то, что злодей, вследствие давления среды, не мог не убить, я не в состоянии и допускаю в сем случае лишь самое малое число исключений, у нас же сделали общее правило.
«Чем хуже, тем лучше» – тоже общее правило» (XXI, 264).
[В комментариях к этому тексту Г. Я. Галаган приводит созвучные ему отрывки из сочинений А. И. Герцена и Л. Н. Толстого:]
А. И. Герцен. Из книги «С того берега»:
«Для того, чтоб деятельно участвовать в мире, нас окружающем, я повторяю вам, мало желания и любви к человечеству. Все это какие-то неопределенные, мерцающие понятия – что такое любить человечество? Что такое самое человечество? […] Что такое любовь, которая обнимает все, что перестало быть обезьяной, от эскимоса и готтентота до далай-ламы и папы, – я не могу в толк взять […] что-то слишком широко. Если это та любовь, которою мы любим природу, планеты, вселенную, то я не думаю, чтоб она могла быть особенно деятельна» (Герцен А. И. В 30 т. Т. VI. М., 1955. С. 84).
Л. Н. Толстой.
Из трактата «Царство Божие внутри вас»
«Где предел человечества? Где оно кончается или начинается? Кончается ли человечество дикарем, идиотом, алкоголиком, сумасшедшим включительно? […] Любовь к человечеству, логически вытекая из любви к личности, не имеет смысла, потому что человечество – фикция» (28, 296).]
Из Яснополянских записок Д. П. Маковицкого
19 октября 1910 г.
Лев Николаевич: «Но поучения Зосимы, особенно его последние, записанные Алешей, мысли, хороши (Маковицкий Д. П. Кн. 4. С. 388).
Ф. М. ДОСТОЕВСКИЙ
Роман «Братья Карамазовы» (1879–1880)
Книга шестая. Русский инок.

Амвросий Оптинский – прообраз старца Зосимы
III. Из бесед и поучений старца Зосимы
и) О аде и адском огне, рассуждение мистическое»*
Фрагмент
Отцы и учители, мыслю: «Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить». Раз, в бесконечном бытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: «Я есмь, и я люблю». Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, живой, а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки, и что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным. Таковой, уже отшедший с земли, видит и лоно Авраамово, и беседует с Авраамом, как в притче о богатом и Лазаре нам указано, и рай созерцает, и ко господу восходить может, но именно тем-то и мучается, что ко господу взойдет он, не любивший, соприкоснется с любившими любовью их пренебрегший. Ибо зрит ясно и говорит себе уже сам: «Ныне уже знание имею и хоть возжаждал любить, но уже подвига не будет в любви моей, не будет и жертвы, ибо кончена жизнь земная и не придет Авраам хоть каплею воды живой (то есть вновь даром земной жизни, прежней и деятельной) прохладить пламень жажды любви духовной, которою пламенею теперь, на земле ее пренебрегши; нет уже жизни, и времени более не будет! Хотя бы и жизнь свою рад был отдать за других, но уже нельзя, ибо прошла та жизнь, которую возможно было в жертву любви принесть, и теперь бездна между тою жизнью и сим бытием». Говорят о пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю так, в мучении материальном хоть на миг позабылась бы ими страшнейшая сего мука духовная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение сие не внешнее, а внутри их. А если б и возможно было отнять, то, мыслю, стали бы оттого еще горше несчастными. Ибо хоть и простили бы их праведные из рая, созерцая муки их, и призвали бы их к себе, любя бесконечно, но тем самым им еще более бы приумножили мук, ибо возбудили бы в них еще сильнее пламень жажды ответной, деятельной и благодарной любви, которая уже невозможна. В робости сердца моего мыслю, однако же, что самое сознание сей невозможности послужило бы им наконец и к облегчению, ибо, приняв любовь праведных с невозможностью воздать за нее, в покорности сей и в действии смирения сего, обрящут наконец как бы некий образ той деятельной любви, которою пренебрегли на земле, и как бы некое действие с нею сходное… Сожалею, братья и други мои, что не умею сказать сего ясно. Но горе самим истребившим себя на земле, горе самоубийцам! Мыслю, что уже несчастнее сих и не может быть никого. Грех, рекут нам, о сих Бога молить, и Церковь наружно их как бы и отвергает, но мыслю в тайне души моей, что можно бы и за сих помолиться. За любовь не осердится ведь Христос. О таковых я внутренно во всю жизнь молился, исповедуюсь вам в том, отцы и учители, да и ныне на всяк день молюсь (XIV, 292–293).
* 19 октября 1910 г., за девять дней до ухода из Ясной Поляны, перечитывая роман Достоевского «Братья Карамазовы», Толстой отчеркнул на полях строки, которые в цитируемом фрагменте выделены курсивом и подчеркиванием. Возле первого отчеркивания на полях Толстой поставил знак NB – отметь: хорошо. Его душевное состояние накануне ухода оказалось созвучным мысли Достоевского: «ад» – это «страдание о том, что нельзя уже более любить». О чтении Толстым «Братьев Карамазовых» см. мою статью в приложении к этой книге.
1907
Л. Н. ТОЛСТОЙ
Любите друг друга (в сокращении)
(Обращение к кружку молодежи)

Л. Н. Толстой. Фотография В. Г. Черткова. Ясная Поляна. 1907
«Мне хотелось бы на прощание (в мои годы всякое свидание с людьми есть прощание) вкратце сказать вам, как, по моему понятию, надо жить людям для того, чтобы жизнь наша не была злом и горем, какою она теперь кажется большинству людей, а была бы тем, чего желает Бог и чего мы все желаем, то есть благом и радостью, какою она и должна быть. […]
… милые братья, мне хотелось сказать вам на прощание, сказать то, чему учили вас все святые и мудрые люди и Христос и все мудрецы мира, а именно тому, что жизнь наша бывает несчастна от нас самих, что та сила, которая послала нас в жизнь и которую мы называем Богом, послала нас не за тем, чтобы мы мучились, а затем, чтобы имели то самое благо, какого мы все желаем, и что не получаем мы это предназначенное нам благо только тогда, когда понимаем жизнь не так, как должно, и делаем не то, что должно. […]
Для того, чтобы жизнь была хорошая, есть только одно средство: самим людям быть лучше. А будут люди лучше, и сама собою устроится та жизнь, какая должна быть среди хороших людей.
Уже давно живет среди людей обман о том, что посредством хорошего устройства можно из плохих людей сделать хорошую жизнь (как из гнилого зерна испечь хороший хлеб), и обман этот много сделал и теперь делает зла людям. Прежде обманом этим занимались одни правители. Они старались (по крайней мере, говорили, что стараются) и теперь стараются посредством разных насилий – отобрания имущества, заключениями, казнями – сделать из недобрых людей доброе и мирное общество. Теперь это самое стараются сделать революционеры и вас призывают к этому. Милые братья, не поддавайтесь этому обману. Пускай правители, цари, министры, стражники, урядники делают свое дурное дело; вы же, как были чисты от него, так и старайтесь оставаться чистыми. Точно так же старайтесь быть чистыми и от участия в тех делах насилия, к которым вас призывают революционеры.
Истинное благо, то, какое ищет каждое сердце человеческое, дано нам не в каком-либо будущем устройстве жизни, поддерживаемом насилием, а сейчас, всем нам, везде, во всякую минуту жизни и даже смерти, достигаемом любовью.
Благо это дано нам из века; но люди не понимали его и не брали его. Теперь же пришло время, когда нам нельзя уже не принять его […]
Что же любить? И ответ один: любить всех, любить начало любви, любить любовь, любить Бога. Любить не для того, кого любишь, не для себя, а для любви. Стоит понять это, и сразу уничтожается все зло человеческой жизни и становится ясным и радостным смысл ее.
Любящий человек и один среди нелюбящих не погибает. А если и погибает среди людей, как Христос погиб на кресте, то и смерть его – и радостная для него и значительная для других, а не отчаянная и ничтожная, каковы бывают смерти мирских людей. […]
Да, милые братья, положим нашу жизнь в усилении в себе любви и предоставим миру идти, как он хочет, то есть как определено ему свыше. Поступим так, и поверьте мне, что мы получим наибольшее благо себе, сделаем все то добро другим людям, какое мы только можем сделать. […]
«И мы знаем, что перешли от смерти в жизнь, если любим братьев. Не любящий брата не имеет жизни вечной. Только любящий брата своего имеет жизнь вечную, пребывающую в нем».
Для того, чтобы верно узнать, насколько применимы в жизни поучения о любви, испытайте их.
Попробуйте: возьмите на себя на известный срок следовать во всем требованиям любви: жить так, чтобы во всех делах прежде всего помнить, чтобы со всяким человеком, с вором, пьяницей, с грубым начальником или подчиненным не отступить от любви, то есть, имея с ним дело, помнить о том, что нужно ему, а не о себе. И, прожив так положенный срок, спросите себя: тяжело ли вам было и испортили ли вы себе или улучшили жизнь, и, смотря по тому, что даст вам опыт, решайте уже, правда ли то, что исполнение любви дает в жизни благо, или это только одни слова. Испытайте это, постарайтесь вместо того, чтобы отплатить злом за зло обидчику, вместо того чтобы осудить за глаза человека, живущего дурно, и т. п., вместо этого постарайтесь отвечать добром на зло, ничего не сказать дурного о человеке, не обойтись грубо даже со скотиной, с собакой, а с добротой и с лаской, и проживите так день, два или больше (для опыта) и сравните ваше за это время душевное состояние с тем, какое бывало прежде. Испытайте это, и вы увидите, как вместо хмурого, сердитого и тяжелого состояния вы будете светлы, веселы, радостны. А живите так и другую и третью неделю, и вы увидите, как душевная радость ваша все будет расти и расти, и дела ваши не только не будут разлаживаться, а будут все только больше и больше спориться.
Только испытайте это, милые братья, и вы увидите, что учение о любви не слова, а дело – самое, самое близкое, всем понятное и нужное дело» (37, 55–62).
Л. Н. ТОЛСТОЙ
Благо любви. 1908
(Обращение к людям-братьям)
«Милые братья, особенно те, кто теперь у нас в России борется за такое или иное никому ненужное государственное устройство. Нужно тебе, милый брат, кто бы ты ни был, царь, министр, работник, крестьянин, нужно тебе одно. Это одно – прожить тот неопределенно короткий миг жизни так, как этого хочет от тебя Тот, Кто послал тебя в жизнь. […]
Кто мы, что мы? Ведь только ничтожные, могущие всякую минуту исчезнуть слабые существа, выскочившие на мгновение из небытия в жизнь прекрасную, радостную, с небом, солнцем, лесами, лугами, реками, птицами, животными, блаженством любви и к близким, и к своей душе, к добру и ко всему живому… И что же? Мы, существа эти, не находим ничего лучшего, как то, чтобы этот короткий, неопределенный, каждую минуту могущий прерваться миг жизни отдавать на то, чтобы, изуродовав десятиэтажными домами, мостовыми, дымом, копотью, зарыться в эти трущобы, лезть под землю добывать камни, железо для того, чтобы строить железные дороги, развозящие по всему миру ненужных никому людей и ненужные товары, и, главное, вместо радостной жизни, жизни любви, ненавидеть, бояться, мучать, мучаться, убивать, запирать, казнить, учиться убивать и убивать друг друга.
Ведь это ужасно!
Те, кто делают это, говорят, что все это они делают для того, чтобы избавиться от всего дурного и, что еще лживее, – говорят, что они делают это для того, чтобы избавить людей от зла, что они, делая это, руководятся любовью к людям.
Милые братья, опомнитесь, оглянитесь, подумайте о своей слабости, мгновенности, о том, что в этот неопределенный, короткий срок жизни между двумя вечностями или, скорее, безвременностями, жизни, не знающей высшего блага, чем любовь, – подумайте о том, как безумно не делать, что вам свойственно делать, а делать то, что вы делаете.
Вам в вашем невольном поддерживаемом общественным мнением затемнении кажется, что все то, что вы делаете, есть неизбежное условие жизни людей нашего времени, что то, что вы делаете, это участие в всемирной ЖИЗНИ человечества, что вы не можете не делать того, что все делали и делают и считают необходимым делать. Но ведь хорошо бы было думать так, если бы то, что вы делаете, совпадало с требованиями вашей души, если бы это давало благо вам и другим людям. Да ведь этого нет. Жизнь мира, человечества всего, как она идет теперь, требует от вас злобы, участия в делах нелюбви к одним братьям ради других, не дает блага ни другим, ни вам.
«Но мы работаем для будущего», – говорят на это. Но почему жизнью любви в настоящем, сейчас, жертвовать ради неизвестной нам жизни будущей?
Разве не очевидно, какое это странное, губительное суеверие. Я знаю, несомненно знаю, что жизнь – в любви и законе Бога и требовании моего сердца и дает благо мне и другим, и вдруг какие-то отвлеченные рассуждения заставят меня отказаться от верного несомненного блага моего, обязанности, закона моего… Ради чего? Ни чего. Ради обычая, привычки, подражания.








