355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Висенте Бласко » Обнаженная Маха » Текст книги (страница 8)
Обнаженная Маха
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:39

Текст книги "Обнаженная Маха"


Автор книги: Висенте Бласко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

– Поэтому ничего удивительного, – протяжно сказала графиня, и глаза ее затянулись глубокой скорбью, – что женщина в таком положении ищет счастья везде, где оно ей мерещится. Но я очень несчастная, Мариано; я не знаю, что такое любовь, я никогда по-настоящему не любила.

А как она всегда мечтала соединить свою судьбу с мужчиной высоких помыслов, стать подругой великого художника или ученого! Мужчины, которые вьются вокруг нее в салонах, моложе и красивее, чем бедный граф, но умом не могут сравниться даже с ним. Конечно, она не такая уж целомудренная, что правда – то правда. Реновалес ей друг, и ему она врать не станет. Случались и у нее маленькие приключения, невинные прихоти, не более чем у женщин, имеющих репутацию целомудренных и непогрешимых; но каждый раз ее восторг оказывался горькой ошибкой, всегда она после этого чувствовала разочарование и отвращение. Многие женщины радуются любви, она это знает, но сама уже и не надеется познать когда-нибудь такое счастье.

Реновалес перестал рисовать. Дневной свет уже не проникал через окно. Стекла утратили прозрачность, потемнели, приобрели сиреневый оттенок. Мастерскую залили сумерки, и в их полутьме, как искры потухшего костра, тускло поблескивали разные вещи: там – рожок рамы, там – старое золото вышитой хоругви, в одном углу – эфес шпаги, в другом – перламутровые стенки витрины.

Художник сел рядом с графиней и весь погрузился в атмосферу духов, окружающих Кончу как нимб, смешанный с пьянящим ароматом женской обольстительности.

Он тоже несчастлив. Мариано откровенно в этом признался, наивно поверив в искренность меланхоличных разглагольствований великосветской дамы. В его жизни чего-то не хватает: он совсем одинок в этом мире. И, заметив на лице графини удивление, с чувством ударил себя кулаком в грудь.

Да, он очень одинок. Он догадывается, что она хочет ему сказать. Мол, у него есть жена, дочь... О Милито речи нет: он горячо любит ее, эту единственную свою радость. Достаточно обнять дочь, когда он устал от работы, и его наполняет ощущение блаженного покоя. Но он еще не столь старый и не может удовлетвориться только радостями родительской любви. Хочется чего-то большего, а подруга жизни не способна дать ему ничего – всегда больная, всегда до предела взвинченная. К тому же жена не понимает его, не понимала и никогда не поймет: всю жизнь она висит на нем тяжелым грузом, она погубила его талант.

Их союз держится только на дружбе, на взаимных воспоминаниях о пережитых вместе лишениях. Он также ошибся в своих чувствах; ему показалось, что он влюбился, а это была просто юношеская симпатия. А он стремится к глубокой страсти. Ему нужна рядом душа, которая была бы отражением его собственной души; он хочет любить женщину высоких порывов, которая понимала бы его и поддерживала в смелых поисках, умела бы жертвовать своими мещанскими пережитками ради искусства.

Он говорил горячо и страстно, неотрывно глядя в глаза графини, которые блестели в тусклом свете, льющемся из окна.

Но исповедь Реновалеса прервал смех – иронический, жестокий. Графиня резко откинулась в кресле, будто отодвигаясь от художника, наклоняющегося ближе и ближе к ней.

– Ой, Мариано, да вы встаете на скользкую дорожку! Что я вижу, что слышу! Еще немного – и вы признаетесь мне в любви... Господи, ну и хлопот с этими мужчинами! Просто невозможно говорить с ними по-дружески, довериться в чем-то – сразу же все превращают в шалость. Если вас не остановить, то через минуту вы скажете, что я ваш идеал... что вы обожаете меня.

Реновалес отшатнулся от нее и снова замкнулся в себе. Его расстроил этот издевательский смех, и он тихо сказал:

– А если бы и так?.. Если бы действительно я полюбил вас?..

Графиня снова залилась смехом, но каким-то натянутым, фальшивым, с резким призвуком, царапающим художнику грудь.

– Так я и знала! Долгожданное признание! За сегодняшний день это уже третье. Неужели с мужчиной нельзя разговаривать ни о чем другом?..

Она вскочила на ноги и начала искать глазами свою шляпку, потому что забыла, куда положила ее.

– Я ухожу, cher maílre. Оставаться здесь опасно. Постараюсь приходить раньше и раньше уходить, чтобы не оставаться с вами в сумерках. Это время неопределенное: человек в это время способен на большие глупости.

Художник начал просить Кончу побыть еще. Пусть подождет хоть несколько минут, пока прибудет ее карета. Он обещал вести себя спокойно; не разговаривать, если ей это неприятно.

Графиня осталась, но садиться в кресло не захотела. Прошлась по комнате и наконец открыла крышку пианино, стоящего у окна.

– Давайте побалуем себя музыкой – это успокаивает... Вы, Мариано, сидите смирненько в кресле и не подходите. Ну-ка, будьте хорошим парнем!

Ее пальцы легли на клавиши, ноги нажали на педали, и мастерскую залила волшебная мелодия – Largo religioso Генделя {46} – печальная, мистическая, мечтательная. Музыка растеклась по всему нефу, уже погруженному в сумерки. Просачивалась сквозь ковры, шуршала невидимыми крыльями в других двух мастерских; казалось, это звучит орган в безлюдном соборе, к которому в таинственный час заката прикасаются невидимые пальцы.

Конча разволновалась, охваченная порывом чисто женской сентиментальности, той неглубокой и капризной чувственности, из-за которой друзья считали ее великой артисткой. Музыка трогала графиню де Альберка, и она прилагала огромные усилия, чтобы не заплакать; на ее глаза навернулись слезы, она сама не знала почему.

Вдруг графиня перестала играть и встревоженно обернулась. Художник стоял у нее за спиной; она почувствовала, как его дыхание щекочет ей шею. Конча хотела разгневаться, безжалостно засмеяться, как она умела, и этим заставить его вернуться на свое место, но не смогла.

– Мариано, – прошептала она, – идите на место. Ну, будьте же добрым и послушным мальчиком. А то я действительно рассержусь!

Но своей позы не изменила: сидела на стульчике вполоборота, облокотившись на клавиатуру, и смотрела в темное окно.

Наступило долгое молчание. Конча не шевелилась, а Реновалес стоял и смотрел на ее лицо, которое в сгущающихся сумерках казалось размытым белым пятном.

На черном фоне тускло светилось матово-синее окно. Ветви деревьев в саду покрывали стекла извилистыми подвижными тенями, будто проведенными чернильными линиями. Было слышно, как поскрипывает мебель: в темноте и тишине дерево, пыль и всякие вещи, как известно, оживают и дышат.

Художник и графиня были очарованы таинственностью вечера, казалось, с кончиной дня угасают и их мысли. Оба чувствовали, что погружаются в какой-то невероятно сладкий сон.

По телу графини пробежала сладострастная дрожь.

– Мариано, отойдите от меня, – сказала она вялым голосом, словно ей стоило больших усилий говорить. – Мне как-то очень приятно... Такое впечатление, что я купаюсь... купаюсь не только телом, но и душой. Но это некрасиво, маэстро. Свет, включите свет! Нехорошо так...

Мариано ничего не слышал. Он наклонился и взял Кончу за руку, холодную и безжизненную, а та словно совсем не почувствовала прикосновения его пальцев. Под наплывом внезапного чувства художник поцеловал эту руку и едва сдержался, чтобы не вонзиться в нее зубами.

Графиня, словно проснувшись, вскочила на ноги, гордая, оскорбленная.

– Это ребячество, Мариано. Вы злоупотребляете моим доверием. – Но, увидев, как смутился Реновалес, снова засмеялась своим безжалостным смехом, в котором, однако, звучало что-то похожее на сочувствие, и сказала: – Считайте, маэстро, что ваш грех отпущен. Поцелуй в руку ничего не значит. Это обычное проявление любезности... Я позволяю такое многим.

Равнодушие графини неприятно поразило маэстро, потому что он считал свой ​​поцелуй залогом того, что эта женщина будет ему принадлежать.

А она все щупала рукой в ​​темноте и повторяла раздраженным голосом:

– Свет, включите же свет. Где здесь выключатель?

Свет вспыхнул, хотя ни Мариано не шелохнулся, ни Конча не нашла желанной кнопки. Под потолком мастерской загорелись три электрические лампы, и ослепительные венчики раскаленных добела проволок выхватили из тьмы позолоченные рамы, красочные ковры, мерцающее оружие, роскошную мебель, яркие краски на картинах.

Оба прищурились, ослепленные этой внезапной вспышкой.

– Добрый вечер, – послышался от двери медоточивый голос.

– Хосефина!..

Графиня бросилась к подруге и горячо ее обняла, чмокнув в обе загоревшиеся краской щеки.

– Вам, наверное, было темно? – продолжала Хосефина с улыбкой, которую Реновалес слишком хорошо знал.

Конча оглушила ее ливнем слов. Знаменитый маэстро не захотел включать свет. Ему нравятся сумерки – причуда художника! Ее кареты до сих пор нет, и они как раз говорили про милую Хосефину. Ни на мгновение не умолкая, Конча многократно целовала вялую женщину, чуть отклоняясь, чтобы лучше рассмотреть ее, и восторженно повторяла:

– Какая же ты сегодня красивая! Ты так похорошела с тех пор, как я видела тебя в последний раз, три дня назад.

Хосефина все улыбалась. Спасибо, спасибо... Карета уже у дверей. Ей это сказал слуга, когда она, услышав музыку, спустилась вниз.

Графиня заторопилась уходить. Неожиданно вспомнила о тысяче неотложных дел; перечислила людей, которые ее ждут. Хосефина помогла ей надеть шляпку, и даже сквозь вуаль Конча еще несколько раз чмокнула подругу на прощание.

– До свидания, ma chére [19]19
  Моя милая ( Франц.)


[Закрыть]
. До свидания, mignonne [20]20
  Любимая ( Франц.)


[Закрыть]
. Ты помнишь школу? Ах, как мы были там счастливы!.. До свидания, maítre.

Уже в дверях она обернулась, еще раз чмокнула Хосефину и грустно пожаловалась, словно просила, чтобы ее пожалели:

– Я так тебе завидую, chére. Ты по крайней мере счастлива: ты встретила мужчину, который горячо тебя любит... Заботьтесь о ней, маэстро... Лелейте ее, чтобы она всегда была такой хорошенькой. Берегите ее, а то мы с вами поссоримся.

VI

Реновалес по своему обыкновению просмотрел в постели вечерние газеты и, прежде чем погасить свет, взглянул на жену.

Она не спала. Лежала, натянув простыню до подбородка, и враждебно смотрела на него широко открытыми глазами. Из-под кружевного ночного чепчика выбивались жалкие пряди редких волос.

– Ты не спишь? – заботливо спросил художник. В его голосе звучали нотки тревоги.

– Не сплю.

И повернулась к нему спиной.

Реновалес погасил свет и лежал в темноте с открытыми глазами, немного обеспокоенно, потому что его пугало это тело, с которым они были накрыты одним одеялом; он лежал совсем рядом, но он ежился от отвращения, не желая к нему прикасаться.

Бедная!.. Добряк Реновалес почувствовал жгучие угрызения совести. Его совесть неожиданно проснулась и, разгневанная и неумолимая, вцепилась в него, как лютый зверь. Но то, что произошло в этот вечер, было пустяком: минутным забвением – и больше ничем. Нет сомнения, что графиня уже обо всем забыла, а он, со своей стороны, не собирается продолжать в том же духе.

Ничего себе положеньице для отца семейства, для мужчины, чья юность давно прошла, – позориться любовными похождениями, впадать в сумерки в меланхолическое настроение и целовать белую женскую ручку, как влюбленный светский хлыщ! Святый Боже! Как бы смеялись друзья, увидев его в такой позе!.. Надо гнать от себя этот «романтический» настрой, иногда овладевающий им. Каждый человек должен покоряться своей судьбе, принимать жизнь такой, какая она есть. Он родился, чтобы быть добродетельным; поэтому должен беречь относительное спокойствие своей семейной жизни, наслаждаться его редкими радостями и считать их вознаграждением за нравственные муки, которые наносит ему болезненная подруга. Отныне он будет довольствоваться лишь игрой своего воображения, будет жадно упиваться красотой только на тех иллюзорных пирах, которые иногда устраивает себе мысленно. Держать свою плоть в узде супружеской верности, а это то же, что добровольно отречься всех утех. Бедная Хосефина! Раскаяние за минутную слабость, теперь казавшуюся ему преступлением, побудило Реновалеса подвинуться к жене, будто, коснувшись ее теплого тела, он надеялся получить немое прощение.

Горячее тело, сжигаемое медленным огнем лихорадки, отодвинулось от него и съежилось, словно какой-то пугливый моллюск, прячущийся в раковину от легкого прикосновения... Она не спала. Лежала в кромешной темноте, почти не дыша, словно умерла. Но муж отчетливо видел в воображении ее широко раскрытые глаза, ее наморщенный лоб и ощущал страх, который охватывает человека в черной тьме перед неизвестной опасностью.

Реновалес тоже не шевелился, опасаясь прикасаться к жене, молча его оттолкнувшей. Утешался раскаянием и клятвой, что больше никогда не позволит себе забыть о жене, дочери, о чести хорошего семьянина.

Он попрощается навсегда со своими юношескими желаниями, с веселой беззаботностью, подавит в себе острый голод, жажду к жизненным радостям. Его судьба определена: он будет жить, как жил и прежде. Рисовать портреты и все то, что ему заказывают, будет угождать публике, зарабатывать еще больше денег. Попытается приспособить свое искусство к ревнивым требованиям жены – пусть она живет спокойно. Он будет смеяться над призрачной мечтой человеческого тщеславия, называемого славой. Ха, слава! Лотерея, выиграть в которой возможно только зная вкусы людей, еще ​​и не родившихся! А кто способен предугадать, какие будут в будущем художественные вкусы? Может, люди когда-то будут восхвалять и сочтут замечательным то, что сегодня он делает с отвращением, и пренебрежительно смеяться над тем, что ему так хочется рисовать. Единственное, к чему стоит стремиться, – это прожить как можно больше лет в мире и покое. Его дочь выйдет замуж. Может, ее мужем станет его любимый ученик Сольдевилья, воспитанный и учтивый юноша, ведь он безумно влюблен в озорную Милито. А если не он, то, скажем, Лопес де Coca, молодой безумец, влюбленный в автомобили. Он нравится Хосефине больше, чем его ученик, так как не отмечен талантами и не горит желанием посвятить жизнь искусству. Итак, Милито родит ему внуков, он поседеет и станет величавым, как бог-отец, а с ним доживет до глубокой старости и Хосефина. Неумолимые годы приглушат ее женскую уязвимость и, окруженная его вниманием, ободренная атмосферой ласки, она понемногу успокоится, забудет о своих страхах.

Эта картина тихого семейного счастья радовала самолюбие художника. Он покинет мир, не отведав сладких плодов жизни, зато убережет душу от опустошительного огня суетных страстей.

Убаюканный этими мечтами, художник не заметил, как задремал. Во сне увидел самого себя в расцвете умиротворенной старости. Он был таким себе стариком с румяным морщинистым лицом и серебристой шевелюрой. Рядом находилась старушка, веселая, быстрая и хорошенькая, с гладко зачесанными белоснежным волосами. А вокруг них –  толпа детей: одни еще пускали пузыри, другие, как игривые котята, катались по полу, а старшие, с карандашами в руках, рисовали карикатуры на постаревшую пару и тонкими, нежными голосочками выкрикивали: «Старенькие дед и бабушка! Какие же вы нарядные!».

Наконец эта картина растаяла и стерлась в его сонном воображении. Он уже не видел ни стариков, ни младенцев, а звонкий детский крик все звучал и звучал в его ушах, медленно удаляясь.

Потом снова начал приближаться, становился громче и громче, но одновременно делался каким-то жалобным, похожим на прерывистый плач, на отчаянный вопль животного, чувствующего на горле нож мясника.

Напуганному художнику показалось, что рядом с ним зашевелилась неизвестная страшная зверюга, что какое-то ночное чудовище щекотало его своими усиками и царапало твердыми острыми суставами.

Он проснулся, но мозг его еще оставался в сонном тумане, и от страха и удивления у него мороз прошел по коже. Невидимое чудовище лежало около него и дергалось в агонии, дрыгало лапами, царапало его когтями и било своим костлявым телом. Жуткий, прерываемый предсмертным храпом крик рвал темноту.

От страха сон мгновенно рассеялся, и Реновалес проснулся окончательно. Кричала Хосефина. Его жена каталась на кровати, кричала и хрипела.

Щелкнул выключатель. Ослепительно белый свет упал на женщину, бившуюся в нервных судорогах. Ее худые конечности свела судорога, глаза – устрашающе выпученные, мутные и закатившиеся под верхние веки – напоминали глаза умирающей; из уголков перекошенного плачем рта скапывала бешеная пена.

Ошеломленный от такого пробуждения, мужчина попытался обнять жену, нежно прижать ее к себе, согреть теплом своего тела и успокоить.

– Оставь меня!.. – захлебываясь рыданиями, закричала она. – Пусти... Я тебя ненавижу...

Кричала, чтобы он отпустил ее, а сама вцепилась в него, впилась пальцами ему в горло, словно хотела задушить. Реновалес почти не почувствовал боли, потому что ее слабые руки не могли причинить никакого вреда его могучей шее, он прошептал ласково и грустно:

– Дави, дави!.. Не бойся, мне не больно. Может, от этого тебе станет легче...

Устав бесполезно сжимать мускулистую шею мужа, она в конце концов с обидным разочарованием оторвала от него руки. Нервный приступ еще продолжался, но на смену ему уже пришел плач; она лежала и не шевелилась, словно раздавленная отчаянием, без других признаков жизни, кроме хриплого дыхания и слез, струями лившихся из ее глаз.

Реновалес вскочил с постели и заходил по комнате в своем странном ночном наряде; он заглядывал во все уголки, будто что-то искал и беспорядочно бормотал ласковые успокаивающие слова.

Хосефина уже не кричала, только хрипела, и сквозь этот хрип начали прорываться отдельные разборчивые звуки. Она что-то говорила, обхватив голову руками. Художник остановился, прислушиваясь, и был поражен, услышав, какая грязная брань срывается с уст его Хосефины; пожалуй, страдания помутили ее душу до самого дна – и на поверхность всплыли все непристойности и грубые слова, услышанные на улице и отложенные в глубине памяти.

– Чтоб ее... – и с такой естественностью выкрикивала классическую брань, словно повторяла ее всю жизнь. – Бесстыжая потаскуха! Шлюха!

Она выкрикивала непристойность за непристойностью, и художник ушам своим не верил, ошеломленный, что слышит такое от своей жены.

– Но на кого ты кричишь? Кто она?

Хосефина будто только и ждала этого вопроса: она поджала ноги и встала на постели на колени, поводя головой на тонкой шее и уставившись в него взглядом. Кости выпирали у нее сквозь кожу, гладкие пасма коротких волос торчали во все стороны.

– О ком же, как не о ней! О де Альберке!.. О той разрисованной паве! А ты удивлен! Ты ничего не знаешь. Бедный!

Реновалес был готов к этому. Взбодрившись благими намерениями, он гордо выпрямился, театрально прижал руку к сердцу и откинул назад гриву, не замечая, насколько смешно он выглядит, отраженный во всех зеркалах спальни.

– Хосефина, – торжественно произнес он, убежден, что говорит правду, – клянусь тебе всем дорогим для меня, что твои подозрения беспочвенны. С Кончей у  меня ничего нет. Клянусь нашей дочерью!

Женщина разозлилась до предела.

– Не клянись! Не ври!.. И не вспоминай имя моей дочери! Лжец! Лицемер! Все вы одинаковы.

Она что, дура? Ей хорошо известно, что творится вокруг нее. Он развратник и неверный муж; она его раскусила уже через несколько месяцев после бракосочетания. Шаромыжник без всякого воспитания, бродяга, который водится с таким же распущенным отродьем, как сам. И его подруга тоже ​​та еще штучка. Самая доступная проститутка в Мадриде – недаром же все насмехаются над графом... Мариано и Конча быстро поладили... Друг друга стоят... издеваются над ней в ее собственном доме, тискаются в темной мастерской.

– Она твоя любовница, – повторяла Хосефина с холодной яростью. – Ну-ка, муж, признавайся. Повтори еще раз свои непристойности о праве на любовь и праве на радость. Ты об этом ежедневно разглагольствуешь с приятелями в мастерской, оправдывая этой мерзкой и лицемерной болтовней свое пренебрежение к семье, к браку... ко всему. Твои слова гадки, а твои поступки еще гаже!

Ругательства хлестали Реновалеса, как плети, а он стоял совершенно потрясенный и, приложив руку к сердцу, терпеливо повторял с выражением человека, которого несправедливо обидели:

– Я невиновен. Клянусь тебе. Между нами ничего не было.

Потом зашел с другой стороны кровати и снова попытался обнять Хосефину, надеясь, что теперь сможет ее успокоить, ибо ярость в ней немного улеглась и потоки гневных упреков неоднократно обрывались плачем.

Но эти попытки ни к чему не привели. Хрупкое тело ускользало от его рук, жена отталкивала мужа с выражением ужаса и отвращения:

– Пусти меня. Не трогай. Ты мне противен.

Он ошибается, полагая, что она ненавидит Кончу. Ха! Она хорошо знает женщин и даже готова поверить – так как он все время об этом твердит, – что между ними действительно ничего нет. Но только потому, что графиня устала от поклонников и не хочет отравлять жизнь Хосефине, помня об их давней дружбе. Это Конча не захотела, а он бы еще как захотел!

– Я знаю тебя как облупленного. И для тебя не секрет, что я знаю твои мысли, по глазам читаю. Ты хранишь верность только из-за трусости, и случай еще тебе не представился. Но голова твоя всегда напичкана развратными мыслями; в душе у тебя одна только гадость.

Он даже не успел возразить, потому что жена набросилась на него снова и разом прокомментировала свои наблюдения за его поведением, отяготив каждое сказанное им слово, каждый шаг хитроумными домыслами больного воображения.

Она замечала все: и с каким восторгом он смотрел на красивых женщин, садящихся перед его мольбертом позировать для портрета, и как восхвалял в одной шею, в другой плечи. А в каком почти благоговейном экстазе он любуется голыми красавицами на фотографиях и гравюрах, сделанных с картин других художников, которым он мечтает подражать в их развратном рисовании!

– Если бы я тебя бросила, если бы вдруг куда-то исчезла, твоя студия превратилась бы в публичный дом! Туда не смог бы зайти ни один приличный человек. Там всегда выворачивалась бы перед тобой какая-нибудь голая шлюха, чтобы ты рисовал ее срамные прелести.

И голос Хосефины дрожал от гнева и горького разочарования, потому что легко ли было ей видеть, как он все время поклоняется красоте, возведенной в культ, как постоянно восхваляет женскую внешность, не замечая, что его жена преждевременно постарела, стала некрасивой, больной и худой. Все это видят и слышат, понимая, что каждое его восторженное слово ранит ее, как упрек и как напоминание о той пропасти, что разверзлась между ее увядшей женственностью и идеалом, захватившим мысли мужа.

– Полагаешь, я не знаю, о чем ты думаешь?.. Твоя верность смешна... Ложь! Лицемерие! Чем старше ты становишься, тем больше тебя мучает безумная похоть. Если бы ты мог, если бы имел достаточно мужества, то бегал бы, как сумасшедший, за теми бестиями с красивыми телами, которых так восхваляешь... Ты просто грубая, неотесанная деревенщина, и не имеешь в себе ничего духовного. Только и думаешь что о форме, о человеческом теле. И такого человека считают художником?.. Лучше бы я вышла замуж за какого-нибудь сапожника, за одного из тех простых и добрых мужчин, которые в воскресенье водят свою бедную жену в таверну и любят ее, не зная никакой другой.

Реновалес начал раздражаться. Его ругали уже не за поступки, а за мысли. Это было хуже, чем трибунал святой инквизиции. Итак, она шпионит за ним каждую минуту, не выпускает его из-под надзора ни на мгновение; замечает его случайные слова или жесты; проникает в его мозг, находит основания для ревности в его помыслах и предпочтениях.

– Замолчи, Хосефина... Это стыдно. Я так не смогу думать, не смогу творить... Ты шпионишь за мной и преследуешь меня даже в моем искусстве.

Она презрительно пожала плечами. Ха, искусство! Чего оно стоит – это искусство?

И принялась поносить живопись и горько каяться, что соединила свою судьбу с художником. Такие как он не должны вступать в брак с порядочными женщинами, с теми, кого называют женщинами домашнего очага. Судьба таких как он – оставаться холостяками или жить с девками, лишенными стыда и совести, влюбленными в свое тело и готовыми голышом разгуливать по улицам, хвастаясь своей наготой.

– Я любила тебя, ты знаешь? – продолжала она холодно. – Когда-то любила, а теперь нет. Спросишь почему? Потому что знаю, что ты не будешь мне верен, даже если бы клялся в этом стоя на коленях. Может, ты и не оставишь меня, но мыслями будешь далеко, очень далеко, и будешь ласкать тех бесстыдниц, которых так обожаешь. В твоей голове целый гарем. Я вроде живу с тобой одна, но при одном взгляде на тебя наш дом наполняется женщинами, они кишмя кишат вокруг, набиваются в каждый закуток, подтрунивают надо мной; и все пригожие, как прислужницы сатаны, и все голые, как дьявольские искушения... Оставь меня, Мариано. Не подходи, я не хочу видеть тебя! Погаси свет.

А поскольку художник не шелохнулся, то она сама нажала выключатель и, загремев в темноте костями, натянула на себя простыни и одеяла.

Реновалес остался в густой темноте. Он ощупью подошел к кровати и тоже лег. Больше не уговаривал жену; молчал, едва сдерживая глухое раздражение. Нежное сочувствие, которое помогало ему выдерживать нервные припадки Хосефины, развеялось. Чего ей еще от него надо?.. Придет ли этому конец?.. Он живет как аскет, подавляя в себе потребности здорового мужчины, из уважения и по привычке сохраняя целомудренную верность жене и ища облегчения в пламенных видениях воображения... И даже это она считает преступлением! Своей болезненной проницательностью пронизывает мужа насквозь, угадывает его помыслы, неотступно следит за ним и срывает завесу, за которой в часы одиночества он утешается пирами иллюзий. Даже в его мозг проникает ее всевидящее око. Невозможно вытерпеть ревность этой женщины, подавленной потерей своей привлекательности!

Хосефина снова разразилась плачем. Всхлипывала в темноте, захлебывалась слезами, грудь ее хрипела и тяжело вздымалась, шевеля простыни.

Рассерженный муж сделался бесчувственным и черствым.

«Стони, голубушка! – почти злорадно думал он. – Хоть ты тресни от слез, больше не услышишь от меня ни слова сочувствия».

Хосефина, не выдержав его молчания, снова начала между рыданиями выкрикивать обвинения. Она стала посмешищем в глазах людей! Это не жизнь, а мука!.. Как, наверное, смеются друзья знаменитого маэстро и дамы, приходящие к нему в мастерскую, слыша, с каким восторгом он разглагольствует о красоте в присутствии своей больной и замученной жены! Кто она такая в этом доме, в этом жутком склепе, доме печали? Несчастная ключница, охраняющая имущество художника! А господин еще считает, что выполняет свой ​​долг, потому что, видите ли, не имеет содержанки и мало выходит из дому! Словно это не он ежедневно оскорбляет ее своей болтовней и выставляет на посмешище перед всем миром! О, если бы была жива ее мать!.. Если бы ее братья не были эгоистами, кочующими по миру из посольства в посольство и вовсе не отвечающими на ее полные нареканий письма! Они, видите ли, вполне довольны своей жизнью и считают ее сумасшедшей – зачем, мол, страдать, имея знаменитого мужа и будучи такой богатой!..

Реновалес, невидимый в темноте, закрыл лицо ладонями – так его разозлило это бормотание, в котором не было и капли правды.

«Твоя мать!.. – подумал он. – Пусть будет земля пухом этой невыносимой женщине. Твои братья! Бесстыжие побирушки, которые просят у меня денег, каждый раз как меня видят... О господи!.. Дай мне силы вынести эту женщину; дай смирение и покой, чтобы я остался холодным, чтобы вел себя, как подобает мужчине».

Он обзывал ее мысленно самыми пренебрежительными словами, чтобы как-то дать выход своей ярости и сохранить внешнюю невозмутимость. Ха! Она считает себя женщиной... эта калека! Каждый человек должен нести свой ​​крест, и его крест – Хосефина.

Но жена, словно угадав мысли мужа, с которым делила ложе, перестала плакать и заговорила тягучим голосом, дрожащим от злорадства и иронии.

– От графини де Альберка не жди ничего, – сказала она неожиданно с чисто женской непоследовательностью. – За ней ухаживают десятки мужчин, чтобы ты знал. А молодость и элегантность для женщины значат куда больше, чем талант.

– А мне-то что? – взревел в темноте Реновалес срывающимся от ярости голосом.

– Я тебе говорю, чтобы ты не питал напрасных иллюзий... Маэстро, здесь вы обречены на неудачу... Ты уже старый, муж, не забывай – годы идут... Такой старый и некрасивый, что если бы я познакомилась с тобой теперь, то не вышла бы за тебя замуж, несмотря на всю твою славу.

Нанеся этот удар, она сразу утешилась и успокоилась; перестала плакать и, казалось, уснула.

Маэстро не шевелился. Вытянувшись и подложив руки под голову, он лежал с широко раскрытыми глазами и смотрел в темноту, в которой вдруг закружились красные пятнышки, потом начали расплываться, образовывать огненные кружочки. От гнева нервы его напряглись до предела; последние чувствительные слова Хосефины мешали ему заснуть. Самолюбию художника была нанесена глубокая травма, которая ныла, гнала от него сон. Ему казалось, что рядом лежит его заклятый враг. Он люто ненавидел это тщедушное высушенное болезнью тело, которого мог коснуться, протянув руку; ему казалось, что оно заключало в себе желчь всех врагов, с которыми ему приходилось когда-либо сталкиваться в своей жизни.

Старый! Ничтожный! Неужели он хуже тех мальчишек, волочащихся за графиней де Альберка, он – известный всей Европе человек, тот, на кого, бледнея от волнения, смотрят восторженными глазами все сеньориты, расписывающие веера и рисующие акварелями птиц и цветы!

«Мы с тобой поговорим об этом позже, бедная женщина, – думал он, и губы его морщились в невидимой в темноте злобной улыбке. – Ты еще убедишься, что слава чего-то стоит, и действительно ли меня считают таким старым, как ты думаешь».

С мальчишеской радостью он восстановил в памяти все, что случилось в сумерках  его мастерской: вспомнил, как поцеловал графине руку и как она сидела в сладком забытьи, вспомнил ее слабое сопротивление и благосклонность, которые давали ему надежду на большее. Он смаковал эти воспоминания, наслаждаясь мнимой местью.

Затем, переворачиваясь в постели, вскользь коснулся тела Хосефины, которая, казалось, спала, и почувствовал почти отвращение, будто зацепил какую-то тварь.

Она ему враг: она искалечила его талант, отравила личную жизнь, сбила его с пути как художника. Он уверен, что создал бы невиданные шедевры, если бы не встретился с этой женщиной, которая камнем повисла на его шее. Ее немое осуждение, ее неусыпная слежка, ее узколобая и ничтожная мораль хорошо воспитанной барышни опутали его, как путами, сбили с избранного пути. Ее гнев и нервные выходки поражали его, унижали, отбивали у него всякую охоту к труду. Неужели он будет мучиться так всю жизнь? Реновалес с ужасом подумал о долгих годах, которые ему предстоит еще прожить, представил свой ​​жизненный путь – однообразный, пылящийся, неровный и каменистый; представил, что по нему придется идти и идти, напрягая все силы, не имея возможности ни постоять, ни посидеть в прохладном тени, не имея права ни на восторг, ни на страсть, идти, таща за собой тяжелый воз обязанностей. А рядом всегда будет оставаться сварливый, несправедливый враг. Враг, с болезненной эгоистичной жестокостью не спускающий с него инквизиторского ока, старающийся каждый миг, когда ослабнет активность его ума, когда придет сон, когда он допустит малейшую оплошность, похитить его сокровенные мысли и потом кинуть их ему в лицо с наглостью и самодовольством вора, гордящегося своим черным делом. Вот такой должна быть его жизнь!.. Господи!.. Нет, лучше умереть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю